11. Японская книжная полка[*]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11. Японская книжная полка[*]

При всем кажущемся обилии и разнообразии переведенных японских книг и книг о Японии, как мне кажется, существует заметный недостаток работ, позволяющих лучше понять Японию, с которой мы не только имеем общую границу и до сих пор не решенный касающийся ее политический спор, но и культура которой имеет столь сильное влияние в России. Образ Японии все еще остается фантастичнее некуда: как старшее поколение, воспитанное на отчасти ангажированных книгах В. Овчинникова, В. Цветова и др. (ангажированных не только из-за коммунистической цензуры, но и из-за акцентирования недостижимого экзотизма японцев), так и более молодое, знающее о Японии по большей части из книг Харуки Мураками и фильмов Такэси Китано (авторов, безусловно, талантливых, но не единственных и оцениваемых японскими интеллектуалами отнюдь не так высоко, как за границей), склонны видеть не совсем то, что есть в Японии в действительности. Не секрет, что в последнее время, на волне любви ко всему японскому, основополагающей интонацией письма обо всем, что говорит на японском и хоть отдаленно имеет отношение к гейшам-сакуре-кимоно, стала по умолчанию восторженная, лишенная критического подхода.

Некоторые по праву заслуживающие внимания японские авторы до сих пор почти не переведены или остались незамеченными и после перевода — много ли, например, было рецензий на книгу переводов Осаму Дадзая (СПб.: Гиперион, 2004), потрясающего стилиста, признанного классика японской литературы XX века наравне с Кавабатой, Мисимой и Танидзаки, прожившего к тому же весьма яркую жизнь (алкоголизм, марксизм, аристократизм, сумасшедший дом, двойное самоубийство «синдзю» с возлюбленной)? С книгами о Японии же такой относительно благополучной ситуации, как с переводами японских авторов (коммерчески успешных — остальные переводят на гранты японцев), отнюдь не наблюдается: либо переиздаются старые, еще советских времен, отечественные страноведческие работы, либо делаются не всегда точные переводы не самых лучших западных работ. Действительно же стоящие книги отечественных японистов не только можно пересчитать по пальцам, но и трудно найти, так как их, как правило, издают мизерными тиражами в небольших издательствах, не рецензируют в массовых изданиях и не продают в центральных книжных…

Несколько лет назад мне уже приходилось писать[815] о том, что и как у нас переводится из современной и традиционной японской литературы. В этой подборке хотелось бы отчасти продолжить эту тему, представив наиболее значимые, интересные или же типичные японские и японоведческие книги за последние два года.

Александр Мещеряков. Быть японцем. История, поэтика и сценография японского тоталитаризма

М.: Наталис, 2009. 592 с.

Книга А. Н. Мещерякова, являющаяся продолжением его работы «Император Мэйдзи и его Япония», осталась не замеченной рецензентами, что несправедливо по нескольким причинам. Во-первых, это действительно профессиональная, ответственная работа — автор, один из ведущих японистов, доктор исторических наук, переводчик как современной, так и древней японской литературы, штудировал японские газеты 30–40-х годов прошлого века, перебирал агитплакаты, читал школьные учебники военных лет и императорские указы (что само по себе заслуживает уважения — императорские указы писались по традиции на особом языке, малодоступном для обычных японцев, для которых в газетах помещался «пересказ» на современном японском). Во-вторых, Мещеряков пишет об очень важных и актуальных вещах — о том, как страна с долгой и почтенной историей вдруг оказалась в начале XX века на обочине истории, но предельно сконцентрировалась, начала догонять Европу и Америку, а потом решила, что должна стать настоящей империей, с колониями в Азии, вершить судьбы близких и не очень стран. Все это напоминает случаи других империй, СССР или США, или даже нашей страны, в последнее время все чаще ностальгирующей о былом величии и пытающейся «играть мускулами», — сравнение само бросается в глаза. В-третьих, меня лично подкупила манера, в которой автор пишет о Японии, — «Быть японцем» лишено каких-либо сантиментов. О бездушно вырезавших китайцев и корейцев целыми городами Мещеряков пишет чуть ли не зло, о пассивном императоре Хирохито — с сожалением, а об обычных людях, моментально проникшихся после оккупации своей страны духом американцев, — даже с сарказмом.

Автор «Быть японцем» анализирует очень непростые явления — тенденции в армии и правительстве 30–50-х годов, роль императора на политической арене и отношение к нему, настроения простых японцев в городе и деревне, «тотальную мобилизацию» до и перед войной, войну, пропаганду и тоталитаризм «по-японски», мысли идущих на смерть камикадзе, восприятие поражения (японцы избегали даже выражения «поражения в войне», предпочитая эвфемизм «окончание войны»), апатию и потерянность в первые послевоенные годы, поиск новой идентичности и выхода из общественного и политического кризиса…

При этом написана книга так, что читать ее интересно, даже если не из-за идей и анализа, то ради фактов и психологических зарисовок японцев. Например, история лейтенанта Фудзии Хазимэ, которого «командование не зачисляло в ряды камикадзе по причине семейного положения. Видя его отчаяние, супруга лейтенанта покончила с собой — утопилась вместе с тремя детьми. И тогда мечта Фудзии исполнилась — он стал камикадзе и тоже погиб».

Мне кажется, что именно таких работ, в которых научный анализ и критический подход не теряются за изложением экзотических фактов и субъективным пиететом по отношению к объекту исследования, должно быть сейчас гораздо больше.

Эйми Ямада. Час кошки

Пер. с яп. Г. Дуткиной, А. Кабанова. СПб.: Гиперион, 2008. 224 с.

Весьма, думаю, удивились бы Сэй Сёнагон, Мурасаки Сикибу и прочие придворные дамы-писательницы, повстречай они Эйми Ямаду. Она производила сильное впечатление, когда приезжала в Москву в 2001 году на презентацию сборников современной японской прозы «Он» и «Она» (М.: Иностранка, 2001), куда входил ее рассказ, — сплошные браслеты и кольца в несколько слоев, несвойственный «приличным» японкам сильный макияж и искусственный загар… Выпускница престижного Университета Мэйдзи и обладательница премии «Бунгэй», она прославилась «своей» темой — пишет о любви японки и негра с оккупационной американской базы.

Пишет, кстати, с зашкаливающими физиологическими подробностями и прочими атрибутами «жесткой» литературы: пол — аж в двух из трех повестей книги — липок от алкоголя, спермы и крови, хрустит под ногами осколками бутылок и зубов. Этим, казалось бы, общим местом молодых японских авторов — вспомнить того же Фудзисаву Сю, скучного до зевоты, — дело у нее не исчерпывается.

«Безвольная заводная кукла», «маленькая нахальная дрянь», румянец которой могут вернуть только «неоновые всполохи рекламы и несколько глотков крепкого алкоголя», героиня Ямады рисует какой-то удивительно нежный и хрупкий мир на заднике всего этого Содома, Гоморры и Вавилона. Рэп ее черных любовников не заглушает звук джаза и дождя, посреди анализа своих чувственных ощущений она вспоминает книги Дж. Болдуина и смешивает не только ядреные коктейли, но и иронию с одиночеством, боль с грустью. К тому же ее простой вроде бы язык иногда поблескивает, как осколки на асфальте: поцелуи «слизывают кожу», когда она счастлива, но через страницу, как только любовник уходит, ее отражение в зеркале тускнеет, как «выцветшая фотография».

Ее дебютная новелла «Час кошки» о любви и расставании с моряком-дезертиром, пожалуй, самая пронзительная и сильная. Вторая повесть, «Игра пальцами», о мести и убийстве джазмена-южанина — слишком нуаровая и американская что ли, как у «американского альтер эго» Б. Виана Вернона Салливана. Третья ж новелла, «Исчадие ада», про начавшуюся со взаимной ненависти дружбу с сыном своего любовника, напоминает произведение «креатуры» другого француза, Р. Гари, — «Обещание на рассвете» его Э. Ажара. Э. Ямаде вообще, мне кажется, должен нравиться Гари-Ажар. Правда, я сейчас просмотрел ее интервью в Интернете — о Гари она ничего не говорит, а вот о своем браке с афроамериканцем рассказывает…

Владимир Алпатов. Япония: язык и культура

М.: Языки славянских культур, 2008. 208 с.

Каждому, кто знает японский или просто сталкивался с японцами, приходится отвечать на множество вопросов интересующихся — есть ли в японском такие же ярко выраженные диалекты, как в китайском, как можно выучить эту «китайскую грамоту» из «закорючек» и т. д.

В. М. Алпатов, доктор филологических наук, заместитель директора Института востоковедения РАН и один из ведущих специалистов по японскому языкознанию, так или иначе объясняет «все, что вы хотели знать о японском, но боялись спросить». При этом научная тщательность в изложении материала очень удачно сочетается с популярной познавательностью, поэтому в извинениях — за то, что знающему японский может быть неинтересно, а незнающему скучно, — нет особой нужды.

Справедливо замечая, что основополагающих работ по японской лингвистике на русском особо нет (работы наших ведущих японоведов Н. Невского и Н. Конрада начала прошлого века устарели, новые же исследования посвящены отдельным языковым явлениям), Алпатов начинает с самого начала — возникновения языка (до сих пор спорной является атрибуция японского к языковой семье) и его становления (период китайского влияния в древности интересным образом рифмуется с англоязычной экспансией в наши дни).

Эти — в общем-то, не составляющие тайны — факты становятся поводом поговорить о менталитете японцев: о том, как японцы гордятся своим языком (если, к примеру, для нынешних англичан «Беовульф» — недосягаемая древность, то для японцев «Манъёсю» более актуально и некоторые слова из него встречаются не только в словарях, но и в живой речи), почему никогда не перейдут на неиероглифическое письмо (опять же из-за гордости и — обилия омонимов, различимых при написании определенными иероглифами) и почему, в конце концов, трехцветную кошку чаще всего зовут Mike (ответ — потому что «микэ» означает «три цвета»).

Таких психолингвистических «приколов» там, где появляется японский язык и его любознательные и патриотичные носители, всегда много. Японцы обожают говорить по-английски, поэтому, хоть и знают его в большинстве случаев очень плохо, даже спрашивающему их по-японски иностранцу будут упорно отвечать по-английски; еле-еле говорящий по-японски иностранец вызовет массу комплиментов, говорящий же бойко — подозрение; японцы могут обсуждать с тобой чайное действо на японском, но, увидев, что ты прочел иероглифы на знаке дорожного движения, непременно удивятся: «Как, вы и иероглифы знаете?» Все это, говорю по собственному опыту, действительно так.

Впрочем, у всего есть объяснения и аналогии. Например: «В японском языке есть более десятка слов со значением жена; однако один японец в разговоре с нами, рассказав, что он не был в СССР, а вот его жена туда ездила, назвал ее waifu из wife. Казалось бы, зачем еще слово? Но если речь идет о действиях, не сочетающихся с традиционными правилами женского поведения (например, если жена путешествует без мужа), то уместно действительно waifu, а, скажем, не kanai, что буквально значит внутри дома».

К этой книге, продолжающей работу 1988 года «Япония: язык и общество» с учетом дальнейшего развития языка и влияния на него новых реалий (прежде всего, Интернета), можно предъявить только одну претензию: анализируя безэквивалентную лексику на примере женской лексики и, в частности, слова «каваий» (милый, хорошенький, прелестный), Алпатов пишет о том, что «если бы русский язык массово контактировал с японским, то именно эта категория („женская речь“. — А.Ч.), вероятно, имела бы шансы проникнуть в русский язык (как могло бы быть заимствовано и слово kawaii)». Но в Рунете не только у фанатов манга и анимэ вполне в ходу слово «кавайный». Это к вопросу о влиянии и темпах изменения любого языка в принципе…

Александр Куланов. Обратная сторона Японии

М.: ACT; Астрель, 2008. 350 с.

Александр Куланов — журналист, специализирующийся на Японии. Главный редактор «Японского журнала» (Japon.ru), выпустил книги «Тайва. Разговоры о Японии. Разговоры о России», «Обнаженная Япония, или Эротические традиции Страны солнечного корня» и «Россия и Япония: имиджевые войны» (совместно с В. Молодяковым). Из названий уже ясны, наверное, плюсы и минусы книг: интерес к «броским» явлениям, использование, не всегда композиционно и стилистически оправданное, своих старых статей для прессы, языковые и фактологические огрехи (приписывания авторства «Записок от скуки» женщине и т. д.), но при этом — настоящий, не сымитированный интерес к предмету разговора.

Выстраивая свою книгу по временам года, проведенного в Японии, Куланов успевает поговорить о самых разных вещах. Многое из этого очевидно, как главный посыл книги, что японцы — абсолютно другие, многое успело устареть, как рассказ о подготовке к чемпионату мира по футболу в Японии в 2002-м. Но спасает книгу множество фактов, наблюдений, экскурсов в жизнь не только простых японцев, но и, что едва ли не более интересно, живущих в Японии русских, да и просто занятных баек. Например, о том, как японским женщинам «не возбраняется сочетать платье от Диора с резиновыми сапогами фабрики „Скороход“», как японская любовница Р. Зорге до самой смерти носила кольцо из его золотых коронок, про жизнь посольских в Токио, продажу карпов по 10 000 долларов за штуку, внесение самых старых японских туалетов в список национальных достояний (это не выдумка, рядом с одним храмом в Нара инструкция действительно рекомендовала нам обратить особое внимание на обвалившуюся дыру в полу какой-то постройки а-ля сарай…) и т. д.

А. Куланов приглашает, как в нашумевшей в свое время серии телефильмов «Шокирующая Азия», за туристический задник страны: «Никто не поверит, пока не убедится в этом сам, что к полуночи Япония, возможно, самая пьяная страна мира, а классическая японская неагрессивность и чувство такта позволяют им не замечать писающих прямо на платформе девушек, потерявших от пива ориентацию в пространстве и не нашедших туалета, облеванные тротуары, наряды станционных служащих с длинными клещами в руках, идущие по платформе, — специально, чтобы поднимать с путей оброненные сумки, зонты, шарфы…»

Уже ясно, что Куланов — при том, что он действительно любит эту страну, — не склонен ретушировать японскую действительность. «Мы немало говорим о нашем представлении об идеальных японцах. Мне кажется, этот образ Японии как страны, близкой по своим характеристикам к раю, а жителей, добродетелями своими напоминающих бодхисатв, поддерживается не только усилиями японского правительства и различных фондов, но и самих японцев. Это здорово! <…> Но… иногда у меня возникает ощущение, что японцы, как бы это помягче сказать, зазнались». И в этой, собственно, верной мысли Куланов не одинок — А. Мещеряков в своей книге нелицеприятно отзывался о японцах в связи с их отношением к пленным и убежденностью в своей национальной исключительности, В. Алпатов упоминал совсем недавние различные ксенофобские теории японских (псевдо)лингвистов опять же на тему их языковой и прочей исключительности…

В конце книги дано приложение — разговоры, записанные уже после выхода «Тайвы»: японские каллиграф, бизнесмен и феминистка, а также Ю. Любимов, А. Лебедев, актрисы и японисты говорят о вещах веселых (как без знания языка в Японии заказали «полуживого червяка») и серьезных (глобализация и Япония).

Ёсида Канэёси. Записки на досуге

Пер. с яп. А. Мещерякова. М.: Наталис, 2008. 192 с.

Эту книгу современные японцы читают, заучивают наизусть хотя бы на занятиях в школе. Я какое-то время сомневался, упоминать ли о ней вообще в этом обзоре, потому что перед нами — новый перевод классических «Записок от скуки» Кэнко-хоси, переведенных еще в 1970 году нашим замечательным японистом В. Гореглядом.

Не сравнивая два перевода и вообще не обсуждая правомерность новых переводов успевших полюбиться читателям книг (многим, думаю, помнятся ожесточенные баталии вокруг романа Сэлинджера, когда поклонники «Над пропастью во ржи» Р. Райт-Ковалевой нападали на «Ловца на хлебном поле» М. Немцова), кое-что отметить надо. В обоих случаях создателями новых переводов явно двигала любовь к книге, желание сказать свое в переводе: «Я давно хотел сделать эту работу. „Записки на досуге“ многое значат в моей жизни, их автор заставил меня над многим задуматься, многое понять», — пишет А. Мещеряков во вступлении. В обоих случаях имеет место некоторое огрубление речи: «котяра» и «ни хрена» странновато звучит в устах бывшего придворного, «одного из четырех небесных гениев вака (японской поэзии. — А.Ч.)», хотя, конечно, монахи, особенно дзенцы, могли еще не то сказать… Меняется и название книги: в нашем случае автор перевода даже настаивает — так же, кстати, как в «Быть японцем» он предлагал именовать японского императора не Хиро-хито, как его звали при жизни, а Сёва, по девизу годов правления — на другом, еще мирском имени, что может и запутать.

Впрочем, все это не должно мешать удовольствию от самого жанра книги — «дзуйхицу» (буквально «вслед за кистью»), то есть фрагментарной, ничем не связанной фиксации сиюминутных ощущений, вдруг пришедших мыслей или поэтических наитий, — существовавшего в средневековой Японии задолго до «автоматического письма» сюрреалистов или «лытдыбра» интернет-дневников…[816] И здесь Кэнко-хоси (все-таки писал он, уже будучи монахом — приклеивал листки с записями на стены своей кельи, где их и собрали после его смерти) вместе с Камо-но Тёмэем дает «достойный ответ» Сэй Сёнагон в этом традиционно женском жанре…

Кэнко-хоси пишет о тщете всего сущего («мудзёкан» — бренность мира), не избегает парадоксов, веселых историй о тех же монахах. Его лирические зарисовки чередуются с высказываниями — о женщинах, алкоголе, суетных собеседниках. Но лучшие его максимы, созданные задолго до Монтеня, Паскаля и Ларошфуко, это такой буддийский стоицизм: «Если же не будешь ожидать ничего от себя и от людей, хорошему — обрадуешься, от плохого — не загрустишь. Освободи место справа и слева — никто тебя не тронет. Освободи место спереди и сзади — не уткнешься в стену. В тесноте — сожмут и раздавят. Когда сердцу тесно и трудно — будет биться с надрывом, разорвется на части. Будет место — будет тебе вольготно и спокойно, ни один волосок не упадет с головы».

Можно порадоваться, что теперь есть даже два перевода этого замечательного произведения, но можно и огорчиться — в конце концов, не переведены не только некоторые важные японские книги, но и, например, выходившие в последние годы переводы Р. Мураками, Б. Ёсимото и других современных авторов выполнены с английского (и даже французского!), отличаются крайним небрежением в передаче японских реалий…

Тревор Корсон. Краткая история суши

Пер. с англ. А. Карасева. СПб.: Амфора, 2009. 382 с.

Разумеется, «суси», а не «суши» — принятая в отечественной японистике «поливановская» система транскрипции гораздо ближе, чем западная «хэпберновская», к японскому произношению, в котором звука «ш» нет в принципе, а есть лишь шепелявый «с». Однако ж, увлечение японской кухней пришло к нам с Запада вместе с названиями блюд, точно по меткому замечанию Б. Гройса: «Можно сказать, что если на Западе западные вещи использовались по-западному, а на Востоке восточные вещи использовались по-восточному, то Россия, соответственно своему положению между Востоком и Западом, обычно использовала западные вещи по-восточному, а восточные — по-западному»[817].

Т. Корсон знает японский (правда, его резюме на собственном сайте содержит ошибки, но это уж мелочи), для своей книги использовал японские источники, так что с оригинальным материалом все в порядке. А вот в издании на русском определенные «трудности перевода» возникли — несмотря на наличие не только редактора и корректора, но даже научного редактора. Начать с того, что в оригинале книга называется «The Zen of Fish. The story of sushi, from samurai to supermarket» — хотя, может быть, и хорошо, что название сократили, а то вышли бы какие-нибудь «рыбы-дзенцы». Неточная же транскрипция японских слов более досадна — «добро пожаловать!» по-японски будет не «ирасяй-масэ», а «ирассяимасэ», надо писать не «шинто», а «синто» и т. д. Есть неточности и фактические — вместо «гигантского белого редиса» стоило бы написать «дайкон», благо это слово уже знают даже ценники в московских супермаркетах, а сам дайкон скорее уж редька, нежели редис.

Но эти неточности незначительны. Как, к слову, и сюжет этой документальной книги о злоключениях некоей американской Бриджит Джонс, решившей изучить секреты японской кухни в Калифорнийской академии суси. Сложно и устроиться на работу — заведения, где подают суси, в Америке той поры появляются как грибы после дождя (знакомая, кстати, нам картина — никогда не забуду сомнительного вида общепит в одном из спальных районов Москвы без названия, но с гордой вывеской «СУШИ МАНГАЛ КАРАОКЕ!») — женщину готовить суси никто не хочет брать. Впрочем, без этой истории с предсказуемым хеппи-эндом книга, возможно, читалась бы гораздо трудней.

Ведь из книги Корсона можно узнать очень многое: о том, что у японской еды не четыре, а пять вкусов (к кислости, сладкости и т. д. добавлена непосредственно вкусность-умами), что идеальная температура для суси — температура человеческого тела, что желуди, обмотанные вяленым тунцом, являлись своего рода протосуси, что настоящий васаби на самом деле безумно дорог, что в войну из-за недостатка еды в Японии подавали суси с тыквой и т. д.

Юмором, надо заметить, эта книга дополнительно выделяется из многочисленных в последнее время (минимум восемь наименований в одном столичном книжном «Москва» в начале лета 2009 года) пособий по приготовлению суси. Корсон, например, недоумевает, как японцы вообще умудряются заказывать рыбу, если для разного периода жизни одной рыбы существует до шести ее наименований, к тому же различающихся в различных районах Японии. Это действительно так — помню, как на первом занятии японским языком в университете заведующий кафедрой японской филологии, ныне, увы, покойный Евгений Викторович Маевский, надел кимоно, полностью исписанное множеством мелких иероглифов. Каждый из них обозначал вид рыб…

Александр Прасол. Япония. Лики времени: менталитет и традиции в современном интерьере

М.: Наталис, 2008. 360 с.

Книга япониста Александра Прасола, многие годы живущего в Японии профессора Ниигатского университета, пожалуй, единственная из этой подборки, была замечена в центральных СМИ — ее весьма положительно отрецензировал обозреватель «Газеты. ру». Сам факт радует, но присоединиться к одним похвалам кое-что мешает. Во-первых, по стилю и даже по форме (предисловие и названия глав зачем-то дублируются на английском языке) она неоднородна — публицистическая, чуть ли не разговорная манера изложения тут буквально в одном пассаже может сочетаться с частями родом явно из монографий или научных статей. Во-вторых, логика повествования очень странной природы — рассказывая, например, в одном абзаце о японском стихосложении, в следующем автор начинает разговор о японских сказочных персонажах, а в третьем перескакивает уже на комиксы. Любимые же мысли автора (например, о том, что японцы, слабо разбираясь в абстрактных категориях, склонны делить любой процесс на мелкие участки и оперировать ими) повторяются чуть ли не в каждой главе. В-третьих же, автор очень не любит японцев (подобная идиосинкразия часто встречается у тех наших соотечественников, кто долго работает в Японии, — впрочем, возвращаются домой из них единицы…).

Это главное, что настораживает в книге — если, например, получить представления о нашей стране только из П. Чаадаева и Ю. Латыниной, то образ, скажем так, будет прихрамывать. В третьей главе А. Прасол утверждает, что в японском фольклоре нет никаких сверхъестественных существ типа западных «людоедов и ледяных королев» — но активно действующие в японских сказках тэнгу, каппа, дзасики-бокко и др. не имеют даже точного западного эквивалента. «Упрощенность сюжета и подчеркнутая дидактичность японского художественного творчества» не позволяют-де японцам понять русскую литературу, которая для них «чересчур глубока и сложна», — не буду приводить в пример моего знакомого японца, который на пенсии специально выучил русский язык, чтобы читать Чехова, можно вспомнить проходившие даже у нас новости о том, что новый перевод Достоевского (которого в Японии знает подавляющее большинство) возглавляет в Японии список бестселлеров.

Японцам достается буквально за все — они не понимают русские анекдоты (а многие ли иностранцы их понимают?), машины их оборудованы караоке (это уже из разряда курьезов а-ля любимое сообщение советских информагентств о выведенных японцами квадратных арбузах)… Гораздо больше и серьезных обвинений — японские преподаватели читают лекции по комиксам, японские клерки — это ожившие роботы с двумя микросхемами, японцы совершенно не способны к абстрактному мышлению и анализу, все их научные разработки заказаны за границей, да и вообще (эта мысль появляется с назойливостью рекламы) «все, чем сегодня славится в мире японская культура, было заимствовано в Китае» или, на худой конец, на Западе. Все это тем более досадно, что частично эти важные утверждения справедливы, но не абсолютно, и нуждаются в более нюансированном анализе…

Книгу, однако, можно рекомендовать не только утомленным местными обычаями японистам и служащим японских фирм (как, помню, в японской организации, где я раньше работал, локальным хитом был «Страх и трепет» Амели Нотомб об ужасах работы в японской корпорации). Здесь находится место рассказу обо всем — о работе японской полиции и функции адвокатов, об учебных курсах школьников и студентов, о японском сервисе и ТВ… Читатель узнает и крайне любопытные частности — почему японцы не жалуют консервы, почему все передачи снабжены субтитрами, отчего меняется микроклимат в японских городах и почему японская Красная Шапочка извиняется перед охотниками (потому что она проявила непростительную самостоятельность, пойдя одна в лес, в результате чего оставила бабушку без пирожков…). К плюсам можно отнести и частые ссылки на работы ведущих отечественных и зарубежных японоведов и своеобразные «case study» — иллюстрирующие различные положения примеры из собственной практики автора, часто очень смешные.

Татьяна Григорьева. Япония: путь сердца

М.: Культурный центр «Новый Акрополь», 2008. 392 с.

Т. П. Григорьева — один из ведущих отечественных японоведов еще старой школы, доктор филологических наук, профессор, автор таких книг, как «Японская художественная традиция», «Красотой Японии рожденный» и др. Ее новая книга, нужно отметить, «не столько о Японии, сколько о Пути. Вопрос о Пути связывает воедино размышления автора об удивительных параллелях между мировоззрением Японии и России, о судьбах мира, запертого сейчас в узких рамках рационализма» (из аннотации).

И, действительно, первые цитируемые авторы — Шпенглер, Плотин, Трубецкой, Аверинцев, Тагор, Вернадский, Ницше, Блаженный Августин… И разговор даже не о России, а о состоянии нынешнего мира, человека, времени, произошедших, происходящих и предстоящих метаморфозах духовного мира Запада и Востока…

Да, перед нами скорее философское эссе, чем страноведческая книга, больше теософия, чем даже культурология, «Роза мира» и «Закат Европы» от японистики. Есть здесь элементы и настоящей проповеди — Татьяна Петровна не скрывает своих эмоций («Стыдно! Стыдно за терпимость тех, кто приемлет клевету; страшно за соблазненных»). Так писать сейчас не принято, не модно. Так писать сейчас — могут немногие. И это выводит автора на совершенно другой уровень разговора. Например, японские обыкновения, объясненные в книге А. Прасола, разъясняются в совершенно ином ключе.

И я не имею тут в виду прямые расхождения во взглядах (так, Прасол пишет о том, что японцы, не мысля абстрактными категориями, разбирают каждый процесс на доступные участки — «Восточный ум не располагает к оперированию понятием „часть“: мир един, он не конструируется, а существует извечно, меняется лишь форма его проявления», — сказано в книге Т. Григорьевой[818]). Это, скорее, взгляд практический и метафизический. А. Прасол много пишет об архаической общинности, антииндивидуалистичности японского общества, Григорьева же раскрывает это явление: «Если говорить о „групповой логике“, то японцы, действительно, ставят на первое место общее, родовое (не случайно они пишут сначала фамилию, а потом имя). Но все имеет обратную сторону — уникально каждое кокоро (сердце, душа, дух. — А.Ч.). В родовой памяти, в почитании предков, в умении ценить и учиться у прошлого — причина успеха японцев. Недвойственность, закон подвижного Равновесия, отражает стиль мышления: общее для них не существует без индивидуального, как индивидуальное без общего. Односторонность саморазрушается, противоречит Дао».

Осуждать нынешние времена с позиции религиозного идеала, надеяться на скорый возврат к тем временам, когда человек, после ужасных уроков минувшего века, преодолеет наконец трагический разлад между душой и разумом, вернется к утраченному духотворному источнику, — все это может для многих сейчас прозвучать наивно. Но мысли Т. Григорьевой звучат скорее как афоризмы, философские максимы, с которыми, если вдуматься, нельзя не согласиться. Вот, например: «Не потому ли Свобода обошла западное сознание стороной, что ее искали не внутри, а вовне, в условиях существования, а не в преображенной душе?» Вопрос этот, кажется, можно было бы найти у Бодрийяра, стань он вдруг критиковать западную цивилизацию с позиций традиции.

Но не стоит думать, что автор не анализирует собственно японскую эстетику — ее определение, например, того же дзуйхицу прекрасно в своей законченной афористичности и точности: «От непреложного правила Гармонии (Ва), союза Небесного и Земного, родилось у японцев и чувство Целого, внутренней свободы, самоестественно рождающегося образа, как в прозе дзуйхицу (букв. — „следовать кисти“)».

«Из непринуждения, Пустоты — Небытия все рождается в свободе, резонируя на сердце человека. Без этого чувства невозможно понять ни одного коана, ни искусства Но, ни Путь чая, ни поэзию хайку. Все рождается из Пустоты само по себе, „как есть“ (коно мама), поэт лишь настраивает душу в унисон грядущему». Так, кажется, была написана и эта книга.

Кэндзи Миядзава. Звезда козодоя

Пер. с яп. Е. Рябовой. СПб.: Гиперион, 2009. 376 с.

Миядзава, неизвестный и не переводившийся у нас, действительно один из самых любимых японских авторов — его строчки (однозначно отнести их к прозе или поэзии сложно, скорее, это притчи, сказки) «Устоять перед дождем, / Устоять перед ветром…» знает буквально каждый японец, как, например, «Мы в ответе за тех, кого приручили».

При этом любят не только его книги — «святой Кэндзи», как его называли, разве что официально не причислен к лику святых. Родившийся в далекой и бедной префектуре Иватэ, Миядзава много болел в детстве — не от этого ли чувство эфемерности всего сущего? Рано начались и столкновения с отцом-ростовщиком — адепт буддийской школы Нитирэн, Миядзава был очень религиозен в жизни (правда, откровенно религиозных сочинений, как, например, у Кодзиро Сэридзавы, приверженца учения Тэнри, чьи «Книга о Боге», «Книга о Человеке» и «Книга о Небе» недавно вышли на русском в великолепном переводе Т. Л. Соколовой-Делюсиной, у него нет). Учитель, агроном, он закончил жизнь, помогая крестьянам — обучал их, помогал из своих средств (и иногда был чуть ли не бит за свое бескорыстие — не все из его прогрессивных методов давали богатый урожай). Женат не был, умер от туберкулеза в 37 лет. Выпустил две книги за собственный счет — другие рукописи нашли друзья после смерти у него дома, как и у Кэнко-хоси. При этом был действительно светлым человеком, без тени гордыни наставника.

Эсперантист и пацифист, больше всего он напоминает мне отечественных подвижников-космистов рубежа двух прошлых веков, «одухотворенных людей» вроде Н. Федорова, В. Вернадского или К. Циолковского. «Сокровенный человек» Миядзава, в отрепьях скитавшийся по стране, чтобы обучить крестьян в глубинке новым способам мелиорации, это действительно такой японский Андрей Платонов. Потому что во многих своих сказках-притчах он, как и на своих уроках, старается чему-то обучить. Он говорит о том, какие преимущества приносит использование в хозяйстве электричества, излагает азы астрономии и минералогии, мечтает о том, что в светлом будущем исчезнут лавочники. И, в духе идей Федорова о «действии взрывчатых веществ на атмосферические явления», предлагает некий хитрый проект изменения течения реки, почти как в «Джане», правда, с помощью вулканических выбросов (вулканы с их энергией он, к слову, любил так же, как Платонов свои паровозы)…

Впрочем, научно-социальным прожектерством Миядзава не ограничивается, есть и более глубокий пласт. В своих сказках он подводит к мысли, что убивать на охоте зверей плохо, нельзя обманывать и красть. Когда Миядзава пишет, что «мы должны делать то, что должны и можем», что гораздо лучше умереть самому, чем причинить хоть малейший вред ближнему, и что «кимоно и клецки — этого недостаточно! Хочется сделать еще что-то очень, очень хорошее. Такое хорошее, чтобы от радости леший заплакал, закрутился на месте, а потом подпрыгнул аж до неба», вспоминаются уже притчи Толстого.

Впрочем, меньше всего у Миядзавы прямолинейного морализаторства последнего — дело не только в причудливом ходе мысли (только под конец рассказа о добродушной вулканической бомбе, над которой насмехались мох и дерево, понимаешь, что разговор был о смирении ради пользы людям), но и в абсолютно безумной фантазии, ближайший аналог которой, возможно, лучшие фильмы Хаяо Миядзаки (недаром и Миядзаву полюбили кинематографисты).

Грустные (после смерти деревенского дурачка осталась прекрасная криптомериевая роща), смешные (лисята в своей школе изучают скелет курицы и белковую ценность ее мяса), страшные (дети замерзают в снегах, а потом дьявол с красными глазами ведет их по острым, как бритва, камням через долины ада), о смерти (самая известная его вещь «Ночь в поезде на Серебряной реке» по сюжету напоминает «Путешествие Голубой стрелы» Дж. Родари, только едет по Млечному Пути тут умерший мальчик[819]) и благости жизни («Не бойтесь ничего. Ваши грехи ничтожны рядом с силой добродетели, переполняющей этот мир, — как ничтожны по сравнению с солнцем капли росы на колючках травы. Вам нечего бояться»), сказки Миядзаки поражают воображение. Ветер сидит за партой, мальчик в стеклянном пальто летит по небу, кошки-клерки плетут интриги, дубы проводят конкурс песен, черные ноги ходят по небу, горный леший закусывает солнечными конфетами… «Ну, а я услышал этот рассказ от прозрачного осеннего ветра. Это было на закате солнца, в поросшем мхом поле» — тут уж Миядзаве веришь на слово.

У хорошего перевода книги есть и одно дополнительное достоинство — так называемые ономатопоэтические наречия, то есть звукоподражательные слова, которыми так богат японский, переводчица Е. Рябова не пытается перевести на русский (это и невозможно), а оставляет как есть. «Трава нагибалась, шептала „пати-пати“, шелестела „сара-сара“»…

Харуки Мураками. Ничья на карусели

Пер. с яп. Ю. Чинаревой. М.: Эксмо; СПб.: Домино, 2009. 160 с.

Сборник рассказов, на четвертой сторонке книги почему-то названный «новым» (хотя на японском книга выходила еще в середине 80-х и, кстати, содержала больше рассказов), Харуки Мураками, там же гордо именуемого «абсолютным мастером слова и легендой современной литературы». Рекламных славословий еще много, но есть там и зерно истины — «…уникальность его таланта состоит в том, что его мировая известность даже выше, чем та невероятная популярность, которую он снискал у себя на родине, в Японии». Действительно, Мураками — автор, безусловно, талантливый и популярный, но отнюдь не абсолютный кумир японцев и вообще скорее «экспортный вариант».

Мураками, надо сказать, стандарту качества поставляемой на экспорт продукции соответствует полностью — за исключением своих нон-фикшн (книги о любимых джазменах и книги интервью с жертвами «Аум Синрикё») и мрачной, апокалиптической вещи а-ля Кэндзабуро Оэ «Хроники заводной птицы» — на стилистические или какие-либо иные эксперименты не решался. Так и в этих рассказах. Впрочем, в своем предисловии к сборнику — из 150 страниц! — он затянуто и выспренно утверждает, что это не рассказы, а чуть ли не новый жанр, некие зарисовки, услышанные от знакомых истории, он же любит слушать других, а не говорить сам…

Это и так ясно: во всех без исключения девяти рассказах более или менее отдаленные знакомые или случайно встреченные люди вдруг начинают излагать рассказчику по имени Мураками какие-то самые интимные истории, трагические или странные случаи (зная скрытность японцев, верится с трудом). Мураками же — видимо, памятуя о работе за стойкой собственного джаз-кафе, когда он и начал писать, — из раза в раз реагирует глубокомысленными «Ну, да», «Пожалуй» и «Все может быть».

Это прием интервьюера, «разводка» человека на рассказ о себе? Но ему действительно нечего сказать — «Мое „ну да“ вовсе не обязательно означает, что я согласен с этим высказыванием. Просто готов признать существование такого взгляда на вещи». А если герой и высказывается, то звучит: «Главное — это любовь и понимание», «Смерть — особое событие». Ему не только нечего сказать, но и собеседники по большей части неинтересны — он с трудом вспоминает их, использует, чтобы дождаться окончания дождя («Укрытие от дождя») или возвращения жены из магазина («Ледерхозен»).

Впрочем, его можно понять — люди эти с их проблемами действительно неинтересны. Ироничный английский эксцентрик Дж. Кокер пел, как он ненавидит common people, обычных людей. Но у Мураками это даже не люди, а архетипы современных невротиков. Девушка пережила мучительный развод родителей — и сама стала сильной личностью, но замуж выйти не может; девушку уволили, она рассталась с любовником — и пустилась во все тяжкие, но в итоге преодолела кризис; герой понял, что прожил половину жизни, и начал страдать от кризиса среднего возраста; и т. д., и т. п. Нет, это даже не архетипы, а, скорее, target groups — типические случаи для тех, кто и читает Мураками. Довольно точно, надо признаться, откалиброванные для нужд потребителя — все женщины, как на подбор, сильные и незамужние, а мужчины «ходят налево», рыдают и инфантильны донельзя (все это повторяет то, о чем бьют тревогу японские социологи в газетах и на ТВ, — японские женщины уж слишком прониклись западным феминизмом, не хотят выходить замуж и рожать детей, а мужчины не желают быть опорой семьи и соответствовать своей гендерной роли).

Для них и их западных аналогов и пишет Мураками — без нюансов, языка, деталей, будто из раза в раз повторяя — да, согласен — профессионально и «с чувством» заученную джазовую меланхолическую мелодию. Чуть разбавляя мистикой — куда без нее, после его загадочных овец читатели требуют еще. И необременительной философией, в духе того же Вербера.

Кстати, корень «кайтэн», составляющий слово «карусель», чаще всего звучит в другом слове — «кайтэн-дзуси», то есть ресторан «конвейерных суси», когда посетители сидят вокруг круглой стойки, а перед ними на механической ленте проезжают разные суси «на любой вкус». Есть такие заведения и в Москве. Надо ли говорить, что заведение это уровня средненького общепита и может скоро приесться даже самым большим любителям всего японского?

Мураками пишет о важнейших изменениях современной жизни — атомарности, безразличии, утрате традиционного уклада, — полностью с ними соглашаясь, будто изнутри их. Но то, что со своим блеклым, космополитичным письмом он объявляется японским писателем № 1, — это действительно печально…