К. Чуковский. На бирже «Знания»[132]

К. Чуковский. На бирже «Знания»[132]

К. И. ЧУКОВСКИЙ. Шарж Г. Петтера

I

— Я из дубовых опилок умею делать железо.

— А я изобрел порошок для разведения рыбы: насыпь щепотку в кастрюльку и можешь варить уху.

— А я открыл острова, где жемчуг растет на скалах, приходи с топором и откалывай жемчужные глыбы.

Двести лет назад такие открытия в Англии делались ежедневно. И ежедневно находились тысячи мечтательных людей, которые на последние пенсы покупали акции деревянного железа, рыбного порошка и растущего жемчуга.

И, право, это не так смешно, как кажется.

Здесь мечта, даль, голубое небо, здесь романтика и умилительное какое-то прекраснодушие. Подумайте только. Сидит какой-нибудь Гопкинс где-нибудь в Уайтчепеле и в шкатулке хранит ненужные и смешные бумаги, и ночью с оглядкой, с восторгом, с мечтой пробирается к ним и в который раз перечитывает на них готическую красивую надпись:

Акции на добывание золота из мыльных пузырей.

И верит: где-то там, — ну, в Африке — есть умные и бодрые люди, которые работают день и ночь над мыльными пузырями, чтобы привезти ему, Гопкинсу, тяжелые золотые слитки.

Тут воображение, тут вера, тут невидимое аки видимое, тут самое фантастическое души человеческой.

«Я богат: у меня двадцать мыльных акций», — думает Гопкинс.

И Гопкинсу — это главное! — уже теперь заранее завидуют, Гопкинсу уже теперь заранее кланяются, его чтут, им гордятся — ибо и все кругом мечтают и все верят в мыльные пузыри.

А потом — потом смешные бумаги оказываются только смешными бумагами, мыльные пузыри лопаются, как и всякие пузыри, и — пожалейте Гопкинса — вот он рвет на голове парик, вот он нищий, и все люди смеются над ним. Не смейтесь над Гопкинсом: это грешно.

К. И. ЧУКОВСКИЙ. Карикатура худ. В. В. Каррика

Ах, гг. Кипен, Лукьянов, Телешов, Чириков, Гусев-Оренбургский, Эрастов! Как хорошо было прежде!

Русский читатель так красиво поверил в деревянное железо и в мыльное золото, он так наивно прильнул к своей заповедной шкатулке, где сберегались дорогие бумаги со сладкой, манящей надписью:

«Акция на Максима Горького».

Он так легковерен, он так мечтателен — этот русский читатель, возникший только вчера.

Максим Горький — это было прекрасное предприятие. Это был номинальный капитал, о реализации которого никто и не задумывался. И какой могучий торговый дом — было товарищество «Знание», взявшееся за эксплуатацию этого капитала.

Оно десятки лет могло совершать операции в кредит, не боясь, что придет некто недоверчивый и скажет:

— Позвольте получить полновесной монетой.

Ах, это было широкое и размашистое дело.

Ты Эрастов? Твоя цена грош на литературной бирже? Ничего! Завтра мы сыграем на повышение, мы взмылим тебя, мы пустим на подмогу Андреева, Горького, Бальмонта, мы нажмем все биржевые пружины — и вот за тебя дают баснословную цену, вот уже спрос на тебя вырос до небывалых размеров, к тебе тянутся жадные руки маклеров, — и пускай потом, когда наступит крах, платится бедный, обманутый Гопкинс, пусть он царапает стену и рвет парик, пусть он, владелец десятка Эрастовых, за которых теперь не дают ничего, погрузится в скучную пыльную духовную нищету, — дело сделано, можно приниматься за Гусева-Оренбургского, за Кипена, за Сулержицкого, за Лукьянова, за Зиновия Пэ[133]. Мы сдадим миллионам русских читателей все, что есть пресного, темного, вялого в русской литературе, ибо мы завладели духовной биржей, ибо у нас есть свои «быки», свои «медведи», ибо всегда можем мы пустить в ход свою «манишку», — мы можем все, все, все.

К. И. ЧУКОВСКИЙ. Карикатура-акварель худ. А. М. Любимова

В Англии биржевики, затевая «дело», покупали лордов.

«Прежде всего нужно купить титулованных директоров, — заявил известный биржевой шантажист Гули, когда его привлекли к суду. Публика любит лордов, — с циничной улыбкой заметил банкрот: — Мне „манишка“ стоила 100 тысяч фунтов.

…Я дал лорду Делавар 25 тысяч фунтов, лорду Олбермалю 12 500 фунтов. Затем я дал еще лорду Делавар 2 тысячи фунтов за то, что он познакомил меня с лордом Гревилем. Граф Винчли получил 10 тысяч фунтов за то, что дал свое имя для велосипедной компании»… (Дионео. Очерки Англии).

В «Знании» тоже были свои лорды: Чехов, Бунин, Андреев, Бальмонт. И сколько мыльных акций вывезли эти благородные пэры!

II

Смотрю сейчас на эту кипу зелененьких книжек, и мне кажется, что все они написаны каким-то особым механическим способом.

Что ни Юшкевича, ни Сулержицкого, ни Чирикова на самом деле нету, а есть один какой-то ящичек, с колесиками, с валиками, с ручкой как у маслобойни — и вот в этот ящичек бросают все одно и то же — и сказать не умею что, — вертят ручку, а из особого отверстия сыплется, сыплется, сыплется без конца, ровненько — серенькая этакая труха, и кто-то стоит у ящика и дает этой трухе разные названия, какие придется: «Враги», «Он пришел», «Крамола».

И сами авторы не знают, что чье. Чириков не отличает себя от Сулержицкого, Серафимович и Скиталец оба не знают, кто из них написал «На Волге».

К. И. ЧУКОВСКИЙ. Карикатура худ. П. Н. Троянскогo

Когда-то до того, как они попали в машинку, у них у всех были свои, отдельные, отличаемые физиономии.

В «Жизни», в «Мире Божьем» читались и помнились свежие вещи Чирикова, в «Восходе» С. Юшкевич был приманчив и оригинален, у Скирмунта был так хорош С. Найденов.

Куприн был так силен в «Русском богатстве».

Потом пришло «Знание», установило свои механические аппараты, натянуло передаточные ремни, завертело колеса — и вот полетели по всей России одна за другой зелененькие книжки, похожие друг на дружку как бисквиты…

«Знание» вздуло, взмылило, подбросило своих пайщиков на небывалую высоту, но зато отняло у них лица, нарядило их в одинаковый мундир, сгладило и сравняло всех — и, давши им легкую, незаслуженную славу, сделало их самодовольными, небрежными, неряшливыми писателями.

С каким хамским пренебрежением к книге, к читателю, к искусству — сляпывает эта писательская фабрика свои товары.

Вот в XIV сборнике сразу целых две драмы — Горького и Юшкевича.

Открываю наугад драму Горького. Читаю:

— «Прошлый раз я заявил рабочим, что скорее закрою фабрику, чем выгоню Дичкова. Они поняли, что я сделаю так, как говорю, и — успокоились… Если мы уступим им — я не знаю, куда они пойдут дальше. Это нахалы. Воскресные школы и прочий европеизм сыграли свою роль за полгода: они смотрят на меня волками».

Открываю наугад драму Юшкевича. Читаю:

— «Уступок на этот раз не будет»… «Никаких прибавок, никакого восьмичасового дня»… «И сказать вам правду, я окончательно решил, если не утихнет, остановить мельницу»… «Я им покажу забастовку».

Открываю Горького в другом месте:

«Ваше отношение к рабочим в полгода и развинтило и расшатало весь крепкий аппарат, мною созданный» и т. д.

Открываю Юшкевича в другом месте:

«Во всем вижу вашу вину… Не будем спорить: рабочий распустился!.. Вы своей политикой испортили их… Я сказал бы прямо, что вы меня разоряете» и т. д.

Закрываю и Горького и Юшкевича. Вы скажете: напрасно. Вы скажете: это передержка, придирка к случайному совпадению. Хорошо. Возьмем другие примеры. Но как? Я уже давно не читал этих сборников, ибо не люблю ни механической обуви, ни механических манишек, ни механических книг.

На котором я остановился?

Кажется, на седьмом уже окончательно ощутил я передаточный ремень и зубчатое колесо.

Почему, например, — спросил я, — если это создавали живые люди, — почему ровно за три странички до конца всякой повести (или драмы), все равно чьей — появляются на сцену мужики или рабочие, или казаки, или солдаты — и неизменно производят целый ряд избиений и поджогов? Один раз это, может быть, хорошо, во второй, пятый, двадцать пятый — знаете, даже механическая обувь отличается большей самобытностью.

Почему непременно за три странички, а не за двадцать три, не за восемьдесят три.

В «Детях солнца» бьют, у Кипена в «Бирючьем острове» жгут, в «Полевом суде» у Скитальца опять бьют, у Чирикова в «Мужиках» опять жгут (или бьют — не помню), у Скитальца «Лес разгорается» опять жгут, У Телешова в «Крамоле» опять бьют и т. д., и т. д. — с повторяемостью тех двуглавых орлов, которыми украшаются пятаки: на одном пятаке орел, на другом орел, на третьем орел, — машине ведь все равно, что орла выделывать, что казаков обличать, — ей бы только вертеться.

К. И. ЧУКОВСКИЙ. Карикатура худ. Реми

Конечно, машина для обличения казаков — странная машина, — но разве есть хоть одна отрасль жизни, на которую не наложил бы свою руку капитализм? Не правда ли, г. Богданов?

III

Смотрю на эту кипу зелененьких книжек — и мне все яснее, что человеческая воля в их создании совсем не участвовала.

Машине все равно: как выйдет, так и ладно. В XIV сборнике стиснуты две драмы: «Король» и «Враги» — ладно! В XV сборнике опять стиснуты две драмы: «Стены» и «Легенда старого замка» — ладно! В VIII сборнике опять две драмы: «Голод» и «Мужики» — ладно! В XII сборнике рассказ Горького «Mob» (толпа), назван бессмысленно «Мовъ», Уолт Уитман обозван Уольтом, а Верхарн Вергарном, стихи помещаются сплошь самые беспомощные и в стихотворном смысле безграмотные, как, например, творения А. Лукьянова, который — при нынешнем-то расцвете техники — рифмует: «темноте» и «везде», «людей» и «пропастей», «змея» и «ея», или, например, прямо-таки безграмотные вирши какого-то Черемнова «На острове» (перевод из Даниловского), где нет ни размера, ни смысла, ни поэзии, — ладно!

Одно выходит всегда точно и аккуратно у нашей машины, — это такой бланк, сопровождающий каждую вещь, помещенную в «Знании»:

М. Горький. Враги.

Право собственности вне России

закреплено за автором во всех

странах, где это допускается

существующими законами.

«Существующие законы» и «право собственности» — это неизбежные слова, сопровождающие каждую машину. Они совершенно под стать тем акциям на Максима Горького, которые легли в основу товарищества. <…>