Владимир Ж<аботинский>. Еврейский патриотизм[208]
Владимир Ж<аботинский>. Еврейский патриотизм[208]
В своем «Письме» я предупредил, что не желаю вступать в спор при таких условиях, когда оппонент может ответить мне сейчас, а я ему через месяц. Так и случилось: ответы на «письмо» дошли до меня только теперь. Поэтому буду просто продолжать линию своих мыслей и предоставляю моим почтенным противникам и дальше о ней высказываться, как Бог на душу положит. Отдельными точками из их статей буду пользоваться, но тоже не для оспаривания, а для иллюстрации своего взгляда.
На этот раз хочу коснуться вопроса, не относящегося непосредственно к литературе. Небезынтересно проследить роль ассимилированного еврея и в других плоскостях. Отчасти в pendant[209] к соображениям о евреях в русской литературе, мне бы хотелось высказать некоторые соображения о евреях в русском патриотизме — и о евреях в русском освободительном движении. На этот раз о патриотизме.
Полагаю, что тема вполне современная. Спрос на патриотические чувства неоспоримо начинает повышаться именно в тех передовых кругах, которые до недавних еще времен были совсем иначе настроены. То есть они, конечно, и тогда любили свое отечество, но считали, что это в порядке вещей, и решительно не о чем тут разговаривать, и никакого «шума» в этом нет. Теперь картина меняется; отчасти тут повлияли причины, о которых здесь не могу распространяться, а отчасти — и не в малой мере — свирепый напор справа. В борьбе невольно перенимаешь кое-что даже у того врага, которого душевно презираешь, особенно когда он изловчается ударить тебя как раз по такой щекотливой мозоли, как вопрос о любви к отечеству. Поневоле пришлось создать чуть ли не целую литературу на тему: нет, неправда, мы любим, очень любим! Справедливость, однако, требует заметить, что в создании этой литературы собственно русские прогрессисты мало замешаны, а старались больше евреи. Оно и понятно: их больше допекали справа. Поэтому г. Мережковский, например, очень свободно высказал недавно свое весьма прохладное отношение к патриотическому моменту[210], но зато еврейские оппоненты г. Чуковского задали миру целый хоровой концерт патриотических излияний. Но поелику признано, что еврейское, написанное по-русски, есть то же самое, что русское, — я имею право говорить о восстановлении патриотизма «вообще» в передовом лагере и признавать за этой темой «общий» интерес.
Чтобы избежать недоразумений, делаю опять и в более полной форме одну очень важную оговорку: не следует смешивать патриотизм и преданность гражданскому долгу. Можно быть идеальным гражданином — и не испытывать ничего, похожего на патриотизм. Если какой-нибудь познанский поляк станет меня уверять, будто он прусский патриот, то я на его клятвы отвечу тем, что стану беречь карманы, — ибо от такого странного субъекта можно, по-видимому, ожидать и других странностей. Но если он мне скажет, что свято блюдет свой гражданский долг перед той же Пруссией, я вполне поверю в его искренность. Ибо как же иначе? Ведь если предположить, что гражданская лояльность немыслима без патриотизма, то получаются самые неудобные последствия. Сотни тысяч людей ежегодно эмигрируют из своих отчизн, эмигрируют навсегда, и приютившая страна обыкновенно через пять лет дает им права гражданства. Нелепо же думать, что при этом они вдруг получают и патриотические чувства: патриотизм — дело не наживное и выслугой пяти лет не накапливается. Но с другой стороны, совершенно несправедливо подозревать их в том, что они будут плохими американцами или англичанами и при случае предадут новую родину в интересах старой. Кстати, следовало бы ввиду этого рекомендовать некоторую умеренность тем из патриотических инородцев, которые принадлежат к сильно эмигрирующим нациям — особенно евреям. Кричать о том, что еврейская душа неразрывно спаяна с Россией, значит действительно ставить под большой вопрос, выгодно ли Америке допускать иммиграцию и в особенности натурализацию этой неразрывной души. Гораздо лучше неразрывность оставить в покое и рассуждать так: где и покуда я гражданин, там и служу одинаково честно верой и правдой и никому не позволю сомневаться в моей лояльности; а люблю я Россию или нет, люблю Америку или нет, до того никому сегодня дела нет и завтра не будет.
После этой оговорки перехожу к вопросу о патриотических евреях — и прошу не обижаться за выводы.
Когда пред нами выступает человек, предупреждающий о своем инородческом происхождении, и заявляет о своей любви к России, то нет никакой причины сомневаться в искренности его чувства. Но можно сомневаться в отчетливости последнего. Точно ли объектом вашей любви является Россия? Россия громадна, в ней есть области, которых вы никогда не видели и которые даже не похожи на то, что вы когда-либо видели. В ее состав входят, кроме того, чисто механически присоединенные части — Польша, Кавказ, закаспийские пространства. Их вы тоже любите? Т. е. спрашиваю не о простой симпатии, которую средний человек может испытывать и к Италии, Швейцарии или Франции, — а любите ли вы их именно как части России? Щедрин когда-то поставил этот вопрос: ежели я обязан любить отчизну, то в каком объеме: уже с Карсом или без Карса? А теперь невольно является другой вопрос, уже, кажется, промелькнувший где-то в печати по поводу этого же спора: как быть с южной половиной Сахалина? Любите ее или не любите? Логически выходит, что нет, ибо ведь это уже не Россия; зато оставшуюся половину несомненно любите — как раз до того места, где стоит японская застава. Точно так же вы любили бы, надо полагать, Аляску, если бы ее не продали американцам; теперь вы поневоле должны любить отчизну только до Камчатки включительно и ни пяди дальше. Что касается до Финляндии, то уж это, видимо, зависит от того, каков будет исход запроса в Думе: победят правые — придется распространить любовь до самого Торнео; победят левые — можем по-прежнему любить только до Белоострова; победит среднее направление — и мы возлюбим одну только Выборгскую губернию и осеним крылами нашего патриотизма станцию Кямяря и селение Пиккируки…
Все это говорю не в насмешку, а для того, чтобы выяснить неточность, которой искренний противник и сам, вероятно, не будет отрицать. В патриотизме патриотических инородцев дело идет, явным образом, не о России как таковой, а о русской народности, о русской культуре. Самая земля постольку близка их сердцу, поскольку она окрашена этой культурой. Сахалин до заставы им приблизительно так же безразличен, как и по ту сторону заставы; а что касается до Польши, то ведь и сам г. Меньшиков — зри его газету — ничего не имеет против ее официального устранения из числа тех земель, на кои распространяются чувства русского патриота. Если и г. Меньшиков, то что же остается прибавить нам, грешным. Поэтому будем называть вещи своими именами и поставим точку над i: не любовь к территории, где живет 108 народов, а любовь к одному из этих народов; не отечественный момент (ведь даже Волга нам с вами не родина!), а национальный; не сознание, что страна эта моя, и я дорожу ее последнею саженью на корейской границе, а сознание, что чужое племя создало из своего духа свою культуру, и я в эту культуру влюблен и желаю в нее войти. Словом: не патриотизм, а — bonjour, Suzon![211] — ассимиляция.
Пишущий эти строки уже имел честь докладывать, что не состоит в числе патриотов. Но я вполне представляю себе точку зрения, с которой инородец может быть искренним российским патриотом, патриотом всей России в ее широчайшем территориальном объеме, сохраняя при этом как раз самое враждебное отношение к ассимиляции. Это есть точка зрения федерализма. Как раз тот, кто считает национальный вопрос краеугольным для мирового прогресса, кто видит в этом вопросе главную политическую задачу современности, — тот может дорожить именно разноплеменностью России, именно ее громадными размерами, ибо она в его глазах является лабораторией национальной политики, и чем больше разнообразного материалу в лаборатории, тем лучше. И если бы ему когда-нибудь удалось сделать из этой страны идеальный Nationalitatenstaat[212], где народы мирно развиваются в абсолютной самобытности, то она стала бы ему еще дороже, как школа для остальных народов, как огромный этап на пути к «Соединенным Штатам человечества»; и он дорожил бы каждым клочком калмыцкой земли и каждой разновидностью бурятского племени и был бы жаден до новых захватов. Но при этом одно условие: именно такой патриот должен был бы отличаться полным и беспредельным равнодушием к великорусскому языку и великорусской культуре и желать им всякого преуспеяния в исключительных границах этнографической Великороссии. Ибо Россия по своей природе есть и может быть только политическим целым, но культурным целым она никогда не была и никогда не будет. Повторяю, сам я и такого чисто государственного патриотизма не разделяю (по причинам, которые сейчас не относятся к делу), но вполне его понимаю и думаю, что ему принадлежит будущее. Приблизительно такой характер носит австрийский патриотизм (столь ярко выраженный, например, у австрийских социал-демократов), который хуже огня боится малейшего намека на малейшее предпочтение той или иной из восьми национальных культур. Но совершенно не таковы чувства моих патриотических соплеменников-оппонентов. Весь-то сыр-бор и загорелся из-за русской, т. е. великорусской литературы. Это во славу ее они приводят, как довод, свою любовь «к России». Очевидно, это в их сознании тоже «неразрывно спаяно»: Россия — и великорусская культура. И здесь-то и лежит любопытнейший и характернейший момент, на который я бы хотел обратить самое серьезное внимание читателя.
Проследите аргументацию патриотических инородцев. Как они дошли до патриотизма? Один из них вырос на Днепре, там его били христианские мальчишки, он уходил плакать на Днепр — и оттого русская литература есть отныне его литература. Другой ставит вопрос серьезнее. Он говорит не о реках и не о наплаканной туда жидкости, а о страданиях России, о борьбе за свободу; для него «Россия» (позволю себе воспользоваться выражением, которое я употребил в другом месте в нескольких статьях на аналогичные темы), для него «Россия» — это «общность борьбы и страданий», и потому — русская литература есть отныне его литература. Первая точка зрения представляет, по-моему, декламационную фразу и больше ничего — из безотчетной привязанности к одной реке, вообще к одному пейзажу (на что и кошка способна) нельзя вывести не то что любовь к большой стране, но даже к соседней губернии. Другое дело второй взгляд — он до известной степени, по-моему, обосновывает политический патриотизм. Но при чем тут русская культура? Один пришел к ней от Днепра, другой от народных страданий: но ведь ни то, ни другое не является исключительным или хоть бы даже преимущественным достоянием великоросса. Днепр и совсем великороссов не знает: мальчики, что били моего оппонента, ругались или по-белорусски, или, вернее всего, по-украински. Что касается до страданий, то смешно спрашивать, кто больше страдал в России и кто больше отдал жертв (полезных или бесполезных — это вопрос другой) для дела ее внутреннего освобождения — великороссы или инородцы. Но на этих моментах внимание моих возражателей даже не останавливается. Изо всего их тона ясно, что это для них непреложная истина: и коли я за Россию, то, естественно, и за русский язык. Во всей их аргументации сквозит наивная цельность этого понимания, эта невинно-развязная тенденция ставить на одну доску целую страну — и язык одной из ее частей. Что только историческое насилие сделало этот язык господствующим в этой стране, что такой порядок вещей убийственно вреден для иноплеменных масс и должен пасть навеки с падением насилия — через это обстоятельство мои оппоненты перепрыгивают с наивной чистосердечной простотою: им этот вопрос, очевидно, даже в голову не пришел, для них дело так ясно: я днепровский патриот, значит, я за русский язык; я патриот российских страданий, значит, я за русский язык…
Из моего «Письма» г-да оппоненты вычитали, что я их зову писать на жаргоне (или даже эмигрировать в Палестину). Это, конечно, ошибка: я никого никуда не звал, пишите, как вам угодно, — я только усомнился в ценности писаний и писателей — понятно, не как личностей, а как типа. Теперь тоже не надо заключать, будто я зову моих оппонентов писать по-украински. Никуда и ни к чему не призываю, а просто констатирую основную особенность еврейского патриотизма: идти за силой. Всякий другой инородец, имеющий в этой империи свой клок земли, будь он хоть сто раз патриотом, считай он, что его Литва или Грузия только и жива союзом с Россией, признавай он даже необходимость русского языка в качестве общегосударственного, — никогда бы не перешел отсюда к санкционированию этого языка в качестве общекультурного, никогда бы не заговорил о русской литературе как о чем-то принципиально родном для всего населения.
Ибо для всякого другого инородца любовь к России была бы только выводом из любви к той области, где живет его племя, и на первом плане было бы это племя с его самобытным развитием.
Он органически бы не мог «перепрыгнуть» через этот краеугольный момент своего патриотизма, упустить из виду различие между россиянином и русским.
Но у еврея нет такого реального базиса патриотических чувств — и он изливает их просто в русло наименьшего сопротивления. Для латыша ясно, где его край и где земля другого племени; для еврея, в сущности, никакой разницы нет — что Литва, что Украина, что Ростов-на-Дону — все это в одинаково малой степени «его», и нет у него никаких причин один край предпочитать другому, ревновать и болеть душою за тот или другой язык; от своего он отказался, терять ему больше нечего, и вроде бедной Тани, для которой все были жребии равны, он отдается… вы думаете, первому встречному? О нет. Бедная Таня тоже вышла не за кого-нибудь, а за генерала…
Вы, милостивые государи, не думайте, что вы новость в истории еврейского народа. Alles schon da gewesen[213], и, если хотите, я вам предскажу вашу будущность. Только в двух версиях: или сбудется одна, или другая. Две версии нужны потому, что ведь вы не сами по себе, ваше развитие подчиняется не имманентному началу, а капризам среды, и душа ваша во всякую минуту примет такой вид, какой понадобится по внешним обстоятельствам. Все поэтому зависит от того, по какому из двух путей направится Россия — по австрийскому или по венгерскому: по пути ли признания всех народностей и равного за ними права на высшее развитие или по пути дальнейшей русификации, когда будут пущены в ход не теперешние бесполезные кулачные средства, а более тонкие, вроде всеобщего обучения на русском языке и прочих мер, о которых можно справиться в Будапеште. Ибо в зависимости от того или иного пути разовьется и психология патриотического еврея в ту или иную сторону; могу вас только уверить, что и в том и в ином случае любопытный и поучительный из него получится тип.
Если Россия пойдет по австрийскому пути принципиальной равноценности племен, то через 20 лет с того дня вы не узнаете ее окраин, как не узнать теперь Прагу. Инородческие области разовьют свою культуру и вытеснят чужую, начиная с вывески на бакалейной лавочке и кончая лекцией в университете. И мы уже видели, что при этом процессе совершается с патриотическим евреем. Бедная Таня отдается новому генералу. Во Львове помер два года тому назад еврейский депутат Бык, вождь поляков Моисеева закона. В юности он был немцем Моисеева закона — в том же Львове, ибо край на верхах был сильно онемечен. И Бык в те времена декламировал о слезах, наплаканных на берегу реки Збруч, что протекает между Волочиском и Подволочиском, и делал из этого ясный вывод: немецкая культура — моя культура, мой Шиллер, мой Ленау! Но когда с 1869 года началось официальное ополячение Галиции, Бык не стал переть против рожна и пошел спать и с этим генералом. И слезы, наплаканные в Збруч, получили новое значение: мой Мицкевич, моя Польщизна! И с той же ревностью пошел Бык проповедовать галицийским евреям ополячение, и умер польским лакеем… хотя в юности был немецким.
Это один прототип.
Венгрия пошла по другому пути. Для теперешних мадьярских воротил ассимиляция румын и славян есть вопрос собственной политический жизни или смерти. И вот уже сорок лет, как идет по всей венгерской «окраине» мерзкая работа национального душительства. Не абсолютная власть, а парламент и ответственное министерство, сами детища революции, ведут всеми силами и средствами эту работу при полном сочувствии мадьярского интеллигентного общества; и румыны, словаки, хорваты и сербы отвечают на это страшною ненавистью к мадьяру и ко всему, что носит мадьярское обличье. Но есть одна разновидность, которую они ненавидят еще горше. Это — мадьярский еврей. Мне теперь приходится много возиться с политической литературой венгерских инородцев. Она написана буквально кровью и слезами, она захватывает искренностью — и я могу только болезненно морщиться, когда на каждой странице этой литературы читаю горькие проклятия по адресу мадьярских патриотов Моисеева закона. Авторы этих брошюр, люди, страдавшие за свой народ в изгнании и в мадьярских тюрьмах, люди, которым я не могу не верить, настаивают, что нет худшего, более циничного мадьяризатора, чем ассимилированный жид. А один из этих писателей, Popovici[214], человек широкого образования и кругозора, имеющий в своем формуляре 4 года тюрьмы за полемику против венгерских угнетателей, написал в объяснение этой психологической черты горькую фразу, которая звучит как пощечина: «Очевидно, евреи думают, что раз они сами так легко мадьяризируются и германизируются, то и другим нечего упираться…»
Это второй ваш прототип, милостивые государи. За которым из них вы последуете, когда пробьет час, — этого я не знаю, потому что не знаю, куда поведут Россию новые господа, когда получат власть в свои руки. Но что быть вам или в одной, или в другой категории — за это порукой история, И зародыши готовы уже в вашей теперешней психологии. И не думайте, что про вас не писана история, что вы лучше своих галицийских и венгерских родичей. Неправда, из одного корня всюду растет одна и та же крапива. Нет другого пути для человека, что ликвидировал свое: или он будет менять хозяев и «плясать маюфис» на свадьбе у нового господина, как плясал у прежнего, — или его сделают десятским над другими рабами и дадут ему в руки плеть, которой вчера самого дрессировали, и будет имя его ругательством в устах угнетенного человека.
Нам не страшна ни та, ни другая перспектива. Кто из нас эмигрирует, кто останется — другой вопрос. Но где бы нас ни захватила история, мы не назовем себя поляками, как теперь не желаем быть русскими, и если не все, то хоть часть еврейского имени оградим от руситских и словацких — а некогда, быть может, и литовских и грузинских проклятий.
Вена