1. Страна Кокейн
1. Страна Кокейн
Первоначально Утопия была воплощением мечты. Позднее она становится сложнее и разнообразнее, превращаясь даже в орудие социальной критики и сатиры, но в основе ее всегда лежит нечто такое, что выражает чьи-то актуальные для того времени стремления. Поэтому история Утопии отражает условия жизни и социальные чаяния классов и отдельных людей различных периодов. Специфический характер воображаемой страны описывается по-разному. Он зависит от вкуса того или иного писателя, однако за этим разнообразием всегда видны те беспрерывные изменения в ее описании, которые отражают естественный ход исторического развития. В английской Утопии, как в зеркале, отражается в более или менее искаженном виде подлинная история Англии. Поэты, пророки и философы превратили утопию в средство развлечения и поучения, однако раньше этих поэтов, пророков и философов существовал простой народ, со своими заблуждениями и развлечениями, воспоминаниями и надеждами. Поэтому первая глава этой книги должна быть, по справедливости, посвящена народной Утопии. Эта Утопия появилась раньше других и оказалась наиболее распространенной и долговечной. Народная Утопия служит мерилом для оценки всех своих преемников.
У народной Утопии множество имен, она фигурирует под разными образами. Это и английская страна Кокейн и французская Кокань. Это и Помона и Горная Бразилия, Гора Венеры и Страна Юности. Это и Люберланд и Шларафенланд, Рай бедняка и Леденцовая гора. Брейгель[1], ближе всех других великих художников подошедший к пониманию чаяний народных масс, изобразил народную Утопию на картине со многими ее наиболее характерными признаками: тут и крыша из пирогов, жареный поросенок, бегающий с вилкой в боку, гора клецок, и люди, развалившиеся в удобных позах в ожидании, когда лакомые куски будут сами падать им в рот. Пряничный домик, найденный Гансом и Гретхен в заколдованном лесу, также принадлежит стране Утопии. Можно сказать, что к ней же, но с противоположного конца, примыкает и аббатство Телем у Рабле с его девизом «Делай, что за хочешь». Народная Утопия своими корнями уходит в миф, она окрашивает собой литературное творчество, и едва ли найдется в Европе такой уголок, где бы она ни давала о себе знать. Бессмысленно доискиваться ее происхождения в каком-то определенном месте или в какой- то определенный исторический период, а тем более считать ее первоисточником какую-либо поэму или легенду. Вместо этого я решил сделать исходным пунктом своего исследования один из вариантов Утопии — описанный в английской поэме XIV века под названием «Страна Кокейн», и, основываясь на этой поэме, проследить историю Утопий в предшествующий период и в последующих веках, провести параллели между Утопиями, мифами и легендами и, наконец, проследить, как изменялось представление об этой благословенной стране с XIV века вплоть до наших дней.
Принятый метод я считаю наиболее целесообразным, потому что народная Утопия на протяжении многих веков сохранила поразительно постоянный характер и все ее главные черты наиболее полно отразились именно в поэме «Страна Кокейн». Последняя состоит примерно из двухсот стихов. В ней описаны существующий на земле и вполне земной рай, остров сказочного изобилия, вечной юности, вечного лета, веселья, дружбы и мира.
В учебниках литературы, где упоминается поэма «Страна Кокейн», это произведение трактуется как антиклерикальная сатира или же как забавное высмеивание тех, кто хочет все получать даром. Она, конечно, антиклерикальна и подвергает осмеянию монашеское обжорство и распутную жизнь. Очень возможно, что автор хотел использовать популярный сюжет для критики злоупотреблений своего времени. Но если это и так, то приходится признать, что тема очень скоро отошла от замысла, а сатира утонула в Утопии. Автор начинает со сравнения страны Кокейн с раем. Оно складывается далеко не в пользу последнего.
Пускай прекрасен и весел рай,
Кокейн гораздо прекраснее край.
Ну что в раю увидишь ты?
Там лишь деревья, трава, цветы…
Нет ни трактира и ни пивной,
Залей-ка жажду одной водой!
Зато в стране Кокейн:
Там совсем не нужна водица,
Для виду разве да чтоб помыться.
В дальнейшем поэт всецело увлекается описанием наслаждений, окружающих людей в этой благословенной стране. Лишь в самом конце поэмы он как будто вспоминает намеченную тему и дает забавный отрывок о монашеских проделках. Но и в этом отрывке чувствуется, что осуждение сильно смягчено чем-то похожим на восхищение.
Прежде всего интересно местоположение острова:
В море на запад от страны Спейн[2]
Есть остров, что
люди зовут Кокейн.
Самое упоминание о том, что остров находится где-то на западе, дает нам полное основание связать рассказ о нем с земным раем кельтской мифологии. На протяжении всех средних веков люди твердо верили в существование такого рая, но церковь всегда утверждала, что рай находится на востоке, и усиленно боролась с западным раем, усматривая в нем языческое суеверие. Несмотря на противодействие духовенства, эта вера сохранилась. На побережье Атлантического океана часто находили обломки деревьев неведомых пород, орехи, изредка даже челны индейцев или эскимосов, унесенные в океан неблагоприятным ветром. Это укрепляло веру в существование волшебного острова, причем эта вера настолько утвердилась, что западный рай в конце концов признала и церковь, канонизировав его под названием «острова св. Брандена». Из Ирландии и других стран было отправлено на запад несколько экспедиций для поисков этого острова. Как бы ни было, тот факт, что страна Кокейн является западным островом, служит доказательством того, что тема этого сказочного острова народная и дохристианского происхождения. Более того, размещение страны Кокейн в Западном полушарии следует рассматривать как одну из специфических антиклерикальных черт этой поэмы.
В описании страны Кокейн много общего с языческим Островом Яблок, или Помоной, где, как говорит Баринг- Гулд[3]:
«Изобилие всего и золотой век длится вечно. Коровы дают столько молока, что им заполняют большие пруды.
Там есть также стеклянный дворец, летающий по воздуху. В прозрачных стенах его поселены души блаженных».
В одном ирландском описании говорится:
«Некоторые ручьи там текут молоком, иные струятся вином; там, несомненно, существуют реки виски и портера».
Помона описана сходно с островом Кокейн не только в отношении изобилия. Такое же сходство усматривается в изображении колонн:
Из хрусталя колонны стоят,
На солнце, как яркий свет, горят.
Из яшмы зеленой у них капители,
А низ из кораллов, чтоб все глядели.
в отношении разнообразия драгоценных камней или окон из стекла, превращающегося, когда это нужно, в горный хрусталь. Как известно, дворец или холм из стекла представляют неотъемлемую черту земного рая во всех мифологиях.
Итак, Кокейн прежде всего такая страна, где все сбывается. Это — Утопия изнуренных тяжелым трудом крепостных людей, которым все достается ценой больших усилий, тех, кто должен непрерывно бороться лишь для того, чтобы добыть скудные средства к жизни. Если этот аспект ее преобладает над ясным представлением о классовой борьбе (за исключением одного случая, к которому я вернусь ниже), то это следует признать вполне естественным, принимая во внимание условия того времени. Классовая борьба, несомненно, существовала в средние века. Угнетение и эксплуатация проявлялись тогда в совершенно неприкрытых и жестоких формах. Контраст между условиями существования крепостных и жизнью дворянства и богатого духовенства был разительным. Очень возможно, что одной из задач рассматриваемой поэмы было указать на этот контраст между сервом[4] и монахом. Нам, тем не менее, следует всегда помнить о всеобщей бедности в средние века, обусловленной чрезвычайно примитивной техникой производства: оно давало лишь очень незначительный товарный излишек после того, как были удовлетворены насущные потребности трудового населения.
Следовательно, люди значительно сильнее, чем теперь, испытывали на себе гнет необходимости и чувствовали, что, по-существу, жестокость этого гнета заложена в самой природе вещей. Человек был настолько далек от того, чтобы быть господином всего, что его окружало, что был склонен считать последнее своим господином. Он зависел от погоды не только потому, что плохая погода неприятна, но и потому, что плохое лето могло повлечь за собой абсолютный голод. Более того, даже при самых благоприятных обстоятельствах длинный рабочий день и скудное существование оставались тем уделом, от которого не было избавления. Если даже допустить, что свержение крепостными своих господ было вообще возможным, то и оно все-таки не принесло бы сколько-нибудь значительного облегчения их участи. Нам приходится считать уже некоторым движением вперед то обстоятельство, что к XIV веку люди стали сознавать, что они несут тяжелое бремя. К этому времени завершилась эпоха переселений и вторжений, постоянно дробившая формирующееся общество на малые, разрозненные группы. Сотрудничество между людьми и разделение труда распространялись все шире, а с развитием торговли росли и города, завоевывавшие себе известную долю самостоятельности (самоуправление в городах и т. п.). Происходило медленное, но в целом значительное развитие техники, а крепостничество, во всяком случае в Англии, клонилось к упадку и утрачивало свои наиболее жестокие черты. То, что люди раньше повсеместно переносили безропотно, без надежды на перемену, в результате этих сдвигов стало восприниматься ими как обуза и гнет: крепостной начал отдавать себе отчет в том, что он порабощен, — и XIV век сделался великим веком крестьянских восстаний.
Именно эта обстановка, это пробуждение надежды и привело к созданию «Поэмы о стране Кокейн». Без такой надежды эта поэма вообще едва ли могла появиться на свет. Но, если бы эта надежда была крепче и зиждилась на более прочном основании, она не приняла бы фантастическую форму причудливого сна об устройстве общества — желанном, но реально недостижимом. Именно эта фантастическая сторона мечты о Кокейне и обусловила то, что эту тему стали рассматривать как грубую, неуместную шутку. В самом деле, ничего нет легче, чем подвергнуть осмеянию такое представление о большом аббатстве:
Из пышек пшеничных на крышах дрань,
На церкви и кельях, куда ни глянь,
Из пудингов башни стоят по углам —
Сладкая пища самим королям.
Или
Широкие реки текут молока,
Меда и масла, а то и вина.
А также:
Гусей жареных летает стая,
На вертелах все, — ей-богу, клянусь!
Гогочут: «Я — гусь, я — горячий гусь!»
Наконец:
А жаворонки, что так вкусны.
Влетают людям прямо во рты,
Тушенные в соусе с луком, мучицей,
Присыпаны густо тертой корицей.
Но если, не принимая во внимание примитивность языка, сравнить это описание с рассказом Малори о первом появлении Грааля, то вряд ли в приведенных выше строках окажется больше основания для высмеивания, чем в следующем отрывке:
«Тогда они внесли в зал Святую чашу, покрытую белой парчой, так что никто не мог ее видеть, даже те, кто ее нес. И тут весь зал наполнился вкусным ароматом, а каждый рыцарь имел те яства и напитки, какие он любил больше всего на свете».
В действительности эта сторона описания страны Кокейн представляет слияние дохристианских культов природы и ее плодородия с самыми насущными нуждами и желаниями народа. В результате, несмотря на гротескную форму, в которой дана картина страны, в последней счастье заключается в чисто материальных и земных благах.
Особенно любопытной подробностью этого изобилия является дерево пряностей:
У корней — имбиря запах летучий,
Ростки — из валерьяны пахучей,
Мускатный отборный орех — его цвет,
Ствол корой из корицы одет,
Плоды — ароматные гроздья гвоздики.
Тут вовсе не пустая прихоть. Пряности ценились очень дорого в средние века и даже в последующее время, так как пища в Европе была очень однообразной и невкусной, особенно зимой. Из-за трудностей торговли с Востоком пряности были чуть ли не предметом роскоши, доступным лишь богатым людям. Поэтому наличие обильного и доступного запаса пряностей тут же, под рукой, мерещилось также как нечто весьма желательное в стране всеобщего благополучия.
Это изобилие пряностей и наличие четыре х родников с «траяклем, гальбаном, бальзамом и глинтвейном» роднит Кокейн с другим мифологическим мотивом, а именно с Родником Юности или Жизни, бьющим в стольких земных раях на Западе и на Востоке, родником, о котором сэр Джон Мэндевиль писал следующее:
«А возле этого города есть гора, которую люди называют Поломб Коломбо[5], и от нее город получил свое имя. А у подножия той самой горы есть порядочный и прозрачный родник, и у него вполне хороший и сладкий вкус, а пахнет он на манер всяких сортов пряностей, а также через каждый час дня он меняет по-новому свой вкус; и кто попьет днем из этого родника, тот исцеляется от любой болезни, которой он страдает. Я иногда пил из него и чувствовал, что мне становится лучше; некоторые называют его Родником Юности, так как те, кто пьет из него, выглядят вечно молодыми и живут без тяжких болезней. Говорят, что этот родник течет из земного рая, поскольку он столь благотворен; и в этой стране растет имбирь, и приезжает туда много хороших купцов за пряностями».
Кокейн не только страна изобилия, но и такая страна, где этим изобилием можно пользоваться без затраты усилий. Именно эта черта, вероятно, больше, чем все остальные, возмущала моралистов и явилась причиной той дурной славы, которой пользуется теперь страна Кокейн. Однако совершенно очевидно, что в мире, где непрестанный и почти невознаграждаемый труд был уделом подавляющего большинства людей, Утопия, не сулившая им отдыха и праздности, страдала бы существенным недостатком. Следует отметить, что в «Стране Кокейн» праздность ее обитателей подчеркивается все же меньше, чем в других изображениях Утопии, например в трактовке Брейгеля или в современной нам «Леденцовой горе». Жареные жаворонки, правда, сами влетают в рот в Кокейне, но в поэме подчеркивается главным образом то, что еду и питье можно получить без «забот, труда и тревог», то есть без той тяжелой работы и тех мучений, какие обычно заполняли жизнь средневекового серва.
Конечно, в стране Кокейн царят не только обжорство и праздность; есть в ней и многое другое, значительно более важное. С точки зрения морали, весьма важной, особенно подчеркиваемой чертой этого произведения является то, что в нем Кокейн изображается прежде всего как страна мира, счастья и социальной справедливости.
День постоянно, нет места ночам,
Ссор и споров не ту, поверьте!
Живут без конца, не зная смерти.
В одежде и пище нет нехватки,
У мужа с женой не бывает схватки…
Все вместе у всех — у юнцов, стариков,
У кротких, у смелых, худых, толстяков.
Наличие этого общественного идеала и чувства товарищества поднимает Кокейн над царством нелепой выдумки и гротеска, и благодаря ему это произведение входит в число тех редких, но весьма типичных народных творений, в которых возвышенное и гротескное, соединившись, дают правдивое и живое отражение образа мыслей простого человека. В этом случае, как, впрочем, и в других, классовый дух хотя и не проявляется открыто, но являет как бы подкладку всей поэмы. Этот классовый дух более ярко проявляется в заключительных строках поэмы, иронических и представляющих для нас значительный интерес:
В эту страну, чтобы путь найти,
Епитимью сперва надо пройти.
Надо сначала целых семь лет
В навозе свином просидеть,
По шею в него погрузиться —
Тогда сможешь там очутиться.
Милостивые, добрые лорды,
Если откажетесь гордо
Эту епитимью стерпеть,
Никогда вам тогда не суметь
Из этого света уйти туда
И остаться там навсегда.
Молитесь, чтобы вам помог
Туда попасть милосердный бог!
Смысл этого отрывка совершенно ясен: в Кокейн, как и в царство небесное, богатому человеку попасть труднее, чем верблюду пройти сквозь игольное ушко. Лишь проведя семь лет по горло в навозе, то есть прожив так, как жили в то время самые обездоленные и жестоко эксплуатируемые крепостные, — только тогда может человек удостоиться попасть в благословенную страну. Обращение к «милостивым, добрым лордам» еще больше подчеркивает значение этих строк, хотя подобные обращения были в то время общепринятыми.
Это связывание социальной справедливости с изобилием наводит на интересное сопоставление легенды о Кокейне с античной традицией классического стоицизма, этой наиболее радикальной философии греческого и римского миров. В своем очерке о Диодоре Сицилийском, греческом историке I века до нашей эры, Бенджамен Фаррингтон[6] приводит отрывок из его «Всемирной истории», в котором содержатся сведения об Утопии стоиков — «Островах Солнца», Утопии, несомненно, оказавшей влияние на «Город Солнца» Кампанеллы (1623) и, очень вероятно, на «Утопию» Мора.
Фаррингтон рассказывает о том, что солнце, «дающее свой свет и тепло всем одинаково», в античном представлении было тесно связано с понятием справедливости:
«Имеется множество доказательств того, что в ряде религий, где поклонение звездам сочеталось со стремлением к более справедливому устройству общества, солнце считалось верховным распределителем справедливости, блюстителем честности, оно заглаживало обиды и было нелицеприятным судьей во всех делах. В III веке до нашей эры солнце притягивало к себе, как магнит, тысячелетние чаяния обездоленной части человечества. Люди верили в то, что царь-солнце периодически сходит с небес на землю, чтобы водворить на ней справедливость и сделать всех участниками ничем не омраченного счастья».
Стоики особенно поощряли такие верования. В описании их островов Солнца, приводимом Диодором, очевидно, считавшим, что он пишет о стране, существующей в самом деле, мы встречаем ряд черт, уже подмеченных нами в описании Кокейна. На этих островах чудесный климат и царит сказочное изобилие:
«Климат в их стране совершенно умеренный, так как она находится на линии равноденствия, и их не беспокоят ни жара, ни холод. Плоды у них спеют круглый год… Жизнь их проходит на цветущих лугах, земля дает им обильную пищу, так как по причине плодородия почвы и умеренного климата урожаи вырастают сами собой в размерах, превышающих их потребности».
Море вокруг островов Солнца сладкое на вкус, и это напоминает нам о сладких источниках в стране Кокейн.
«Вода из их горячих источников сладкая и полезная; она сохраняет свое тепло и никогда не остывает, если только не разбавить ее холодной водой или вином».
И здесь мы также встречаемся с мотивом волшебного исцеления. Речь идет о животном, чья кровь
«имеет удивительное свойство. Она немедленно заживляет порезы на живом теле, и отрезанные рука или иная часть тела могут быть снова приращены к нему, пока рана свежая».
Все это сочетается с нерушимой сплоченностью граждан этих островов:
«Поскольку между ними нет зависти, там нет и гражданских раздоров, и в течение всей жизни они сохраняют свою любовь к единению и согласию».
Я все это привожу вовсе не для того, чтобы заключить, что средневековые поэты прибегали к сознательным заимствованиям. Мне лишь хочется отметить стойкость традиции и выдвинуть предположение о существовании общего источника легенд, которым могли пользоваться все средневековые поэты и стоики.
К этому же течению общественной мысли принадлежат широко распространенные в средние века, даже среди власть имущих, политические теории, согласно которым правильно устроенным обществом признавалось лишь то, в котором все имущество находилось бы в общем пользовании, отсутствовали классы и не было бы государственного аппарата принуждения. Появление правительств и частной собственности рассматривалось как неизбежное последствие грехопадения и греховного состояния человека. Такие идеи, связанные с представлением о «золотом веке», возможно, отражают также отголоски первобытного коммунизма. После XIII века, с ростом влияния Фомы Аквинского[7], официальные церковные теоретики стали доказывать, что частная собственность и деление на классы являются естественным свойством человеческого общества. Несмотря на это, старые представления о том, что коммунизм является идеальной формой общества, сохранились. В народных массах эти идеи принимали форму, совершенно отличную от официальных теорий, переложивших на греховность человека вину за его неспособность достичь своего идеала. Эти идеи отчасти высказаны в проповедях Джона Болла[8] и сквозят в социальных мотивах описаний страны Кокейн.
Тема, разработанная в Кокейне, имеет продолжение. Правда, его нет в рассматриваемом нами тексте, хотя в заключительных строках содержится некоторый намек на развитие темы, представляющий исключительный социологический интерес. Об этом пишет Дж. Э. Тидди в своем исследовании «Игры мимов». Он указывает на намеренное противопоставление темы изобилия теме выворачивания нормального порядка вещей наизнанку, названной им жанром «шиворот-навыворот». В средневековом народном искусстве и литературе широко применялся прием изображения всего «вверх ногами». Вспомним о цапле, преследующей сокола, мешке, волочащем на мельницу осла, или рыбака, выловленного рыбой. Этот прием нередко переходил в набор слов без смысла, в словесную чепуху. Так, например, в мимической пьесе «Западная окраина» Вельзевул произносит длинную речь примерно такого содержания:
«Я шел прямо вдоль кривого переулка. Я повстречался с лаем, и он собачил на меня. Я пошел к палке и срезал изгородь… я ушел на следующее утро, примерно девять дней спустя, поднял эту дохлую собаку, погрузил руку в ее глотку, вывернул всю наизнанку и послал ее вдоль Вьющейся улицы лаять девяносто ярдов в длину и сам последовал за ней».
За Вельзевулом сразу идет Джек Финней. Тот про должает:
«Теперь, ребята, мы попадаем в страну изобилия, жареных камней, пудингов из слив, домов, крытых блинами, и поросят, бегающих с ножами и вилками, воткнутыми в спину, и визжащих: «Эй, кто меня съест!»
То же мы встречаем в «Амплфордской пляске мячей»:
«Я проехал весь путь от Итти Титти, где нет ни городов, ни селений, где трубы деревянные, колокола из кожи, веревками у них служат кровяные колбасы, по улицам шныряют поросята с вилками и ножами, воткнутыми в зад, и визжат: «Боже, храни короля!»
Под внешним шутовством здесь скрыт глубокий смысл, тут конец нити, ведущей нас непосредственно к бунтарской сути народной мысли того времени. Революционная мысль средневековья состоит в основном из двух течений, внешне противоположных, фактически же взаимно дополняющих друг друга. Одно из них ставит вопрос о равноправии: «Когда Адам копал, а Ева пряла, кто дворянином был тогда?»[9] Второе течение стремится все перевернуть и переставить. Это идея света, опрокинутого вверх ногами: «Смиренных возвышает Господь, а нечестивых унижает до земли». Именно первая часть этого стиха и находит отражение в стране Кокейн.
Указанная связь между обоими течениями проявляется во всевозможных народных празднествах. Как на типичный пример можно указать на средневековый Праздник шутов. Строго говоря, этот праздник следует считать церковным. Состоял он в том, что в некоторых церквах пономари и низшее духовенство в течение целого дня сами отправляли службы, а старшему духовенству отводилась подчиненная роль. Не приходится сомневаться, что в нравах того времени было больше вольности и веселья и что существовали подобные празднества светского характера, вроде коронации Лорда Беспорядка (главы рождественских увеселений), описанной Филиппом Стзббсом в его «Анатомии злоупотреблений» (1583). Праздник шутов начинался обычно накануне дня Обрезания[10] (то есть Нового года; эта подробность заслуживает внимания сама по себе, поскольку Новый год был всегда временем, когда усиливались надежды на перемены и на жизнь по-новому)[11]. Сигналом к нему служило чтение за вечерней стиха из величания Богородицы, уже приведенного нами выше: «Смиренных возвышает Господь…» Тут хор младшего клира закусывал удила. Этот стих, всегда служивший революционным лозунгом, повторялся снова и снова. Избирался церемониймейстер, называвшийся по-разному: то Королем Шутов, то Лордом Беспорядка, то Мальчиком-Епископом. Обедню служили со всякими нелепыми добавлениями. В храм вводили осла с седоком, усаженным задом наперед, в самых торжественных местах крик осла заменял реплики хора; каждение пародировалось размахиванием кровяной колбасой; клир выворачивал свои облачения наизнанку, мужские одежды сменялись на женские, на лица надевали маски в виде звериных морд. Нараставшие возбуждение и озорство очень скоро распространялись из церкви по всему городу или местечку.
Высшее духовенство пыталось в течение столетий прекратить или хотя бы умерить эти увеселения, однако без большого успеха. Профессор Э. К. Чемберс[12] приводит письменное свидетельство теологического факультета Парижского университета, выражающее официальную точку зрения церковных кругов и одновременно дающее очень живое описание праздника:
«Священников и причетников можно было видеть в часы богослужения в масках в виде всяческих харь чудовищ. Они пляшут в храме, переодетые женщинами, своднями и уличными певцами. Они распевают распутные песни. Они едят кровяную колбасу возле алтаря в то время, как священник служит обедню. Они тут же играют в кости. Они кадят вонючим дымом, сжигая подошвы старых башмаков. Они без стыда носятся и прыгают по храму. Наконец, они в отрепьях разъезжают по городу и театрам на тележках и возбуждают смех своих товарищей и зрителей постыдными представлениями, непристойной жестикуляцией и шутовскими и развратными стихами».
Профессор Чемберс так определяет вкратце общий характер праздника:
«Основным замыслом празднества является изменение, переворачивание существующих установлений и разыгрывание, неизменно в шутовском духе, низшими причетниками функций, принадлежащих священнослужителям… Я хочу далее отметить, что это перевертывание существующих установлений, столь характерное для Праздника шутов, точно так же прослеживается и в других народных увеселениях. Шутовской король доктора Фрезера — кто это, как не самый захудалый простолюдин, избранный, чтобы представлять настоящего короля, которого надлежало принести в жертву богу, и облеченный в наивном стремлении перехитрить небо атрибутами королевской власти на все время праздника?»
Если мы вспомним, что эти народные обряды выполнялись с целью обеспечить хорошую погоду и обилие пищи, нам будет нетрудно проследить их связь с темой Кокейна. Они одновременно примыкают к римским сатурналиям[13] и календам, а те в свою очередь, являются пережитками религиозных обрядов деревенского населения раннего, доклассического периода. В сатурналиях и календах также допускалась общая распущенность, но самой поразительной чертой было временное приравнивание рабов к их господам. Подчеркнем снова, что некоторые образы и обычаи, унаследованные, пожалуй, даже от доисторической эпохи, сохранились потому, что они все еще отвечали существующим реальностям позднейшего времени и служили той формой, в которую выливались революционные настроения этого периода.
Можно возразить, что в этих фантазиях и мечтах о Кокейне и в символических празднествах революционный дух получал направление, отличное от первоначального пути его развития, и таким образом обезвреживался. Но нельзя забывать о том, что в те времена революция была объективно невозможной, хотя народные восстания вспыхивали очень часто, что эти мечты и обряды служили своего рода средством поддержания надежд и стремлений народа, которые без этого могли угаснуть, — тех надежд и стремлений, все неоценимое значение которых выявилось лишь в более поздние времена. То же может быть сказано и о тесно связанном с этими обрядами культе ведьм. Он также представляет собой пережитки дохристианских верований, загнанных в подполье и вынужденных существовать тайно, несмотря на многочисленность их приверженцев. Можно предполагать, что этот культ был весьма развит и временами служил как бы фокусом политических восстаний, хотя мы, разумеется, располагаем очень скудными материалами об этом. Совершенно достоверно лишь то, что в разных странах периодически устраивались собрания, или шабаши. Их основной чертой были, во-первых, обильные и тщательно подготовленные, хотя и невзыскательные, угощения, а за тем обряды, прямо противоположные установленным. Например, танцевали, вертясь обязательно против часовой стрелки; христианские ритуалы, так сказать, выворачивались наизнанку. Следует помнить, что в средние века все пляски и танцы порицались духовенством как нечто языческое и дьявольское; они, может быть, были бы искоренены совершенно, если бы не широкое распространение культа ведьм. Вполне возможно, что рассказ о Кокейне является в какой-то степени завуалированным описанием шабаша. Последний, очевидно, не являлся, особенно в более ранние времена, тем возмутительным, чуть ли не дьявольским делом, каким его представляли церковные писатели. Подобные догадки заводят нас, однако, далеко в область гипотез. Нельзя забывать, что мы не располагаем данными, чтобы составить себе мнение в вопросе о ведьмах, если не считать единичных показаний на перекрестных допросах, уцелевших в отчетах об их процессах.