Глава 6 «Мертвые души»

Глава 6

«Мертвые души»

1

Вершиной творческого пути Гоголя явилась его поэма «Мертвые души», в которой с особенной полнотой показан страшный мир крепостнической России, темное царство поработителей народа.

Мысль о написании «Мертвых» душ», сюжет поэмы, как об этом свидетельствует сам Гоголь в «Авторской исповеди», принадлежали Пушкину. «… Пушкин, – писал впоследствии Гоголь, – заставил меня взглянуть на дело сурьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и, наконец, один раз, после того как я ему прочел одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое, однако ж, поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью, не приняться за большое сочинение! Это просто грех!»в заключенье всего отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет «Мертвых душ».

Гоголь начал писать «Мертвые души» вскоре после выхода «Миргорода» и «Арабесок», с середины 1835 года, и работал над первой частью своей поэмы до конца 1841 года, то есть более шести лет. 7 октября 1835 года он сообщал Пушкину: «Начал писать «Мертвых душ». Сюжет растянулся на предлинный роман и, кажется, будет сильно смешон. Но теперь остановил его на третьей главе. Ищу хорошего ябедника, с которым бы можно коротко сойтиться. Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь». В дальнейшем этот замысел Гоголя еще более расширился. Работа над «Мертвыми душами» была на время отодвинута написанием «Ревизора» и хлопотами, связанными с его постановкой. Появление «Ревизора» вызвало, как уже указывалось, злобное неистовство реакционного лагеря, «светской черни», которой, однако, не удалось сломить писателя, заставить его отказаться от создания произведения еще более острого сатирического звучания.

Гоголь уехал из России в разгар жесточайшей реакции: 1836 год – это год закрытия «Телескопа», в котором выступал молодой Белинский. За напечатание «Философических писем» Чаадаева редактор журнала Надеждин был сослан, а сам Чаадаев объявлен сумасшедшим. «Светская чернь» уже подготавливала убийство Пушкина. III Отделение получило невиданную власть. Величайший художник-реалист, помогавший пробуждению сознания народа, один из великих вождей своей страны «на пути сознания, развития, прогресса», как впоследствии (в своем зальцбруннском письме) охарактеризовал значение Гоголя Белинский, вынужден был бежать из удушливой атмосферы николаевской реакции. Покидая родину, Гоголь рассматривал свой отъезд как акт протеста против той враждебной злонамеренности, с какой встречена была его комедия лагерем реакции. «В виду нас должно быть потомство, а не подлая современность, – писал он из Парижа 28 ноября 1836 года М. Погодину. – Жребий мой кинут… Гордость, которую знают только поэты, которая росла со мною в колыбели, наконец не вынесла. О, какое презренное, какое низкое состояние… дыбом волос подымается. Люди, рожденные для оплеухи, для сводничества… и перед этими людьми… мимо, мимо их!»

Покидая николаевскую Россию, Гоголь ни на один миг не порывает с родиной, сохраняет живую связь с ней. Объясняя в одном из своих первых писем из-за границы причины, побудившие его уехать из отечества, он писал М. Погодину 22 сентября 1836 года: «… на Руси есть такая изрядная коллекция гадких рож, что невтерпеж мне пришлось глядеть на них. Даже теперь плевать хочется, когда об них вспомню. Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь…»

Гоголь первоначально направился в Швейцарию. Остановившись в Вене, он возобновил работу над «Мертвыми душами». Зиму Гоголь проводит в Париже. Здесь он познакомился и встречался с великим польским поэтом Адамом Мицкевичем. В Париже Гоголь продолжал работу над «Мертвыми душами», сообщая в письме к Жуковскому от 12 ноября 1836 года: «… я принялся за «Мертвых душ», которых было начал в Петербурге. Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись… Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем!.. «Мертвые» текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве, и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною все наши: наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, маши мужики, наши избы, словом – вся православная Русь».

В Париже, перед отъездом в Рим, писатель узнал о смерти Пушкина, которая глубоко потрясла его. Она оставила его одиноким, потерявшим друга и руководителя. Гоголь перенес гибель поэта как личное и общественное горе, как непоправимую катастрофу: «… никакой вести хуже нельзя было получить из России, – сообщал он Плетневу. – Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое – вот что меня только занимало и одушевляло мои силы» (от 16 марта 1837 года). Под впечатлением гибели Пушкина Гоголь решает задержаться за границей. В ответ на приглашение М. Погодина вернуться в Россию Гоголь пишет ему из Рима (30 марта 1837 года): «Ты приглашаешь меня ехать к вам. Для чего? не для того ли, чтобы повторить вечную участь поэтов на родине? Или ты нарочно сделал такое заключение после сильного тобой приведенного примера, чтобы сделать еще разительнее самый пример. Для чего я приеду? Не видал я разве дорогого сборища наших просвещенных невежд? Или я не знаю, что такое советники, начиная от титулярных до действительных тайных? Ты пишешь, что все люди, даже холодные, были тронуты этою потерею. А что эти люди готовы были делать ему при жизни? Разве я не был свидетелем горьких, горьких минут, которые приходилось чувствовать Пушкину?..»

Говоря о трагической судьбе Пушкина и ненавистном «сборище просвещенных невежд», Гоголь подчеркивает свое горячее патриотическое чувство, свою беспредельную любовь к родине, угнетаемой и унижаемой «благородным аристократством». В письме к М. Погодину от 30 марта 1837 года он сообщал: «О, когда я вспомню наших судий, меценатов, ученых умников, благородное наше аристократство… Сердце мое содрогается при одной мысли. Должны быть сильные причины, когда они меня заставили решиться на то, на что я бы не хотел решиться. Или, ты думаешь, мне ничего, что мои друзья, что вы отделены от меня горами? Или я не люблю нашей неизмеримой, нашей родной русской земли? Я живу около года на чужой земле, вижу прекрасные небеса, мир, богатый искусствами и человеком. Но разве перо мое принялось описывать предметы, могущие поразить всякого? Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимою цепью прикован я к своему, и наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства предпочел я небесам лучшим, приветливее глядевшим на меня. И я ли после этого могу не любить своей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость безмозглого класса людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить, – нет, слуга покорный!» Это сознание остроты конфликта со «светской чернью» способствовало расширению замысла поэмы, ее сатирической направленности.

Перед Гоголем становится все отчетливей враждебность народу страшных своей духовной пустотой, своим нравственным уродством представителей помещичьего класса и царской бюрократии. Первоначально смешной анекдот, имевший свое реальное основание в условиях тогдашней действительности – продажа и покупка «мертвых душ», – вырастает в обобщенные и страшные символы крепостнической России, «ужасное зрелище страны», в которой, говоря словами Белинского, «люди торгуют людьми».

Работу над «Мертвыми душами» Гоголь рассматривал как свой патриотический, гражданский долг, как выполнение обязательства, данного своему учителю и другу. В письме к Жуковскому от 18/6 апреля 1837 года Гоголь пишет: «Заниматься каким-нибудь журнальным мелочным вздором не могу, хотя бы умирал с голода. Я должен продолжать мною начатый большой труд, который писать с меня взял слово Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание». Вся дальнейшая жизнь Гоголя за границей является писательским подвигом, заполнена неустанным трудом. В письмах этих лет он постоянно сообщает о своих планах работы над «Мертвыми душами», поглощавшими все его силы и время. Гоголь жалуется также на болезнь, непрерывно подтачивавшую здоровье писателя, на материальную необеспеченность и бесприютность: «… я писатель – и потому должен умереть с голоду», – сообщает он в том же письме к Жуковскому.

Годы, проведенные Гоголем в Италии, являлись мрачным периодом реакции и господства папы Григория XVI. Италия находилась под властью австрийского императора, продажность администрации, нищета населения и преследования печати характеризовали итальянскую общественную жизнь. Но итальянский народ не мирился с этим положением. В 30-е годы возникает национально-освободительное движение под названием «Молодая Италия» во главе с Мадзини и Гарибальди, сыгравшее решающую роль в освобождении Италии. Однако писатель был далек от понимания подлинного смысла политических событий, происходивших в то время в Италии, оставался в стороне от революционно-освободительного движения. Его интерес к Италии ограничен изучением памятников старины, страна предстает перед ним как своего рода тихий оазис, страница прошлого.

Во время пребывания в Риме Гоголь, как рассказывает П. В. Анненков, без устали любовался городом, постоянно проявлял глубокий интерес к его уличной жизни, сталкиваясь с его народом, предпринимая часто экскурсии в окрестности города, в том числе в Альбано.[275] Его прежде всего привлекает радушие, остроумие, независимый характер итальянцев. В письме к М. П. Балабиной от апреля 1838 года он сообщает: «Знаете, что я вам скажу теперь о римском народе? Я теперь занят желанием узнать его во глубине, весь его характер, слежу его во всем, читаю все народные произведения, где только он отразился, и скажу, что, может быть, это первый народ в мире, который одарен до такой степени эстетическим чувством, невольным чувством понимать то, что понимается только пылкою природою, на которую холодный, расчетливый, меркантильный европейский ум не набросил своей узды».

Гоголь широко познакомился с искусством Италии, с памятниками старины, изучил итальянский язык, даже его местное, транстеверинское, наречие. Он первый обратил сочувственное внимание на стихи народного итальянского поэта Белли, писавшего сатирические сонеты, широко известные в народе, но не печатавшиеся из-за их острого политического характера: в своих сатирах Белли зло высмеивал католическую церковь, монахов, самого папу Григория XVI, насаждавшего особенно реакционный режим. Сонеты Белли часто являлись бытовыми сценками из народной жизни и написаны были на транстеверинском наречии. Так, Сент-Бев, познакомившийся с Гоголем в 1838 году, рассказывает, что именно Гоголь привлек внимание его к этому народному поэту.[276] Пребывание Гоголя в Риме не являлось отшельническим уединением. Сохранилось свидетельство, что Гоголь любил писать в демократических римских тавернах, в окружении их шумных и веселых посетителей.

В Риме Гоголь сближается с молодыми русскими художниками, приехавшими в Италию для усовершенствования в живописи. «В Риме у нас образовался свой особый кружок… – вспоминает художник Ф. Иордан. – К этому кружку принадлежали Иванов, Моллер и я, центром же и душой всего – Гоголь, которого мы все уважали и любили».[277] В этой художнической среде Гоголь часто бывал, споря и беседуя об искусстве, осматривая памятники древнего Рима. Особенно сблизился он с Александром Ивановым, часто посещая его мастерскую, в которой художник работал с 1837 года над своим огромным полотном – известной картиной «Явление мессии народу».

26 сентября 1839 года Гоголь возвращается вместе с М. Погодиным в Россию для устройства семейных дел. Возвращение Гоголя вызвало широкий отклик. Историк Н. Калайдович писал из Петербурга Погодину: «Вы привезли с собою в подарок русской литературе беглеца Пасичника, знаете ли, что известие об этом возбудило у нас энтузиазм. Теперь только разговоров, что о Гоголе… Только и слышим, что цитаты из «Вечеров на хуторе», из «Миргорода», из «Арабесков». Даже вздумали разыгрывать «Ревизора». Любители петербургской жизни и петербургского общества завидуют теперь москвичам, которые; по всей вероятности, прежде их будут наслаждаться новыми творениями Гоголя».[278] Печально, однако, было для писателя это возвращение на родину. В письме к П. А. Плетневу, на следующий день по приезде в Москву, Гоголь сообщал о том горьком чувстве, которое преследует его после гибели Пушкина: «Боже, как странно! Россия без Пушкина! Я приеду в Петербург – и Пушкина нет…»

Гоголь недолго оставался в Москве и вскоре собрался в поездку в Петербург за сестрами, которые окончили к этому времени Патриотический институт. М. И. Гоголь должна была весною приехать в Москву за дочерьми. 26 октября Гоголь совместно с С. Т. Аксаковым выехал из Москвы и пробыл в Петербурге почти до конца декабря.[279] В Петербурге писатель занят был хлопотами, связанными с устройством сестер. За то короткое время, которое он провел в столице, Гоголь повидался и со своими старыми друзьями по нежинской гимназии и прочел, по свидетельству П. А. Анненкова, у Н. Я. Прокоповича первые главы «Мертвых душ».

В Петербурге Гоголь встречался с Белинским, к этому времени уже переехавшим в столицу и сотрудничавшим в «Отечественных записках». Свидетельством этих встреч является письмо В. Г. Белинского к К. С. Аксакову от 10 января 1840 года, написанное вскоре после отъезда Гоголя в Москву: «Поклонись от меня Гоголю и скажи ему, что я так люблю его, и как поэта и как человека, что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом. В самом деле, мне даже не хотелось и говорить с ним, но его присутствие давало полноту моей душе, и в ту субботу, как я не увидел его у Одоевского, мне было душно среди этих лиц и пустынно среди множества».[280]

В январском номере «Отечественных записок» за 1840 год появляется статья Белинского о «Горе от ума», посвященная в значительной мере «Ревизору» Гоголя. Белинский с большим вниманием отнесся к тому впечатлению, которое произвела его статья на Гоголя. Узнав, что Гоголь остался доволен этой статьей, Белинский сообщил об этом в письме к В. П. Боткину от 14 марта 1840 года: «Гоголь доволен моею статьею о «Ревизоре», говорит – многое подмечено верно. Это меня обрадовало».[281]

Приезд на родину обогатил писателя новыми жизненными впечатлениями, способствовал окончательному завершению его творческих замыслов. Следует напомнить, что 1839/40 годом начинается размежевание между славянофилами и передовой общественной мыслью. Встречи с Белинским свидетельствуют о том, что Гоголь отнюдь не полностью солидаризировался в этот период с кругом своих славянофильских «друзей», претендовавших на идейное руководство писателем. Отношения Гоголя с его «друзьями», такими как Погодин и Шевырев, в это время были чрезвычайно сложны. Гоголь не только во многом расходился с ними, но и нередко решительно протестовал против самоуправства Погодина, его попыток руководить писателем. Тем существеннее отметить тягу Гоголя к сближению с Белинским, его дружеские отношения со Щепкиным.

9 мая 1840 года Гоголь отметил день своих именин, устроив обед в саду у Погодина. На обеде среди гостей были М. Лермонтов, М. Щепкин, П. Чаадаев, К. Аксаков и др. После обеда Лермонтов читал отрывки из еще не напечатанной тогда поэмы «Мцыри». Гоголь высоко ценил творчество Лермонтова, видя в нем подлинную народность. По поводу «Песни про купца Калашникова» Гоголь писал в своей «Учебной книге», что в этом произведении, созданном «в духе народном», «отгаданы дух и время», а о прозе Лермонтова – что «никто еще не писал у нас такою правильною, прекрасною и благоуханною прозою. Тут видно больше углубления в действительность жизни – готовился будущий великий живописец русского быта». Эти отзывы о лермонтовской прозе целиком созвучны тем задачам, которые Гоголь как «живописец русского быта» ставил перед собой, работая над созданием «Мертвых душ».

Гоголь пробыл в Москве несколько месяцев, будучи занят устройством сестер и задержан денежными затруднениями. Уладив свои семейные дела, он 18 мая 1840 года снова выехал за границу, в Италию, для окончания работы над «Мертвыми душами». Белинский писал в феврале 1840 года В. П. Боткину по поводу желания Гоголя снова уехать из России: «Вполне понимаю страдания Гоголя и сочувствую им. Понимаю и его Sehnsucht к Италии. Родная действительность ужасна. Будь у меня средства, я надолго бы раскланялся с нею».[282] «Страшная и гадкая действительность», о которой писал Белинский, гнала Гоголя из России. Вспомним его слова о том, что «все прекрасное» «гибнет… у нас в Руси».

По дороге в Италию, в Вене, Гоголь тяжело заболел и пробыл там с половины июня до конца августа. Поправившись, он возвращается в Рим, где окончательно дорабатывает и приготавливает к печати первый том «Мертвых душ». По мере работы над своим произведением писатель все больше расширял первоначальный замысел: «… дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы», – сообщал он С. Т. Аксакову 28 декабря 1840 года.

Гоголь неоднократно переделывал и шлифовал главы первой части, внимательно прислушиваясь к звучанию каждой строки, каждого слова. О работе над завершением первой части «Мертвых душ» рассказывает П. В. Анненков, который приехал в Рим в конце апреля 1841 года и поселился вместе с Гоголем. Анненков помогал Гоголю в переписке поэмы: «Гоголь крепче притворял внутренние ставни окон от неотразимого южного солнца, я садился за круглый стол, а Николай Васильевич, разложив перед собой тетрадку на том же столе подалее, весь уходил в нее и начинал диктовать мерно, торжественно, с таким чувством и полнотой выражения, что главы первого тома «Мертвых душ» приобрели в моей памяти особенный колорит. Это было похоже на спокойное, правильно разлитое вдохновение, какое порождается обыкновенно глубоким созерцанием предмета. Николай Васильевич ждал терпеливо моего последнего слова и продолжал новый период тем же голосом, проникнутым сосредоточенным чувством и мыслию. Превосходный тон этой поэтической диктовки был так истинен в самом себе, что не мог быть ничем ослаблен или изменен».[283] Этот период – один из наиболее напряженных и продуктивных в творчестве Гоголя. Одновременно с «Мертвыми душами» писатель работает над новой редакцией «Тараса Бульбы», «Шинелью», «Театральным разъездом» и рядом других произведений.

Завершив работу над «Мертвыми душами», Гоголь возвращается 18 октября 1841 года в Москву для их печатания. По приезде в Москву Гоголь передает рукопись «Мертвых душ» на предварительный просмотр цензору Снегиреву. Однако Снегирев побоялся самостоятельно решить вопрос об их напечатании и в свою очередь передал рукопись в Московский цензурный комитет. На заседании цензурного комитета рукопись была встречена царскими чинушами с негодованием, и вопрос о ее напечатании так и не был решен.

В письме к П. А. Плетневу от 7 января 1842 года Гоголь подробно излагает цензурные мытарства своей рукописи, «комедию» ее обсуждения в цензурном комитете под председательством помощника попечителя Московского учебного округа Голохвастова: «… Голохвастов услышал название «Мертвые души» – закричал голосом древнего римлянина: «Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой души не может быть; автор вооружается против бессмертья». В силу, наконец, мог взять в толк умный президент, что дело идет об ревижских душах. Как только взял он в толк и взяли в толк вместе с ним другие цензора, что мертвые значит ревижские души, произошла еще бо?льшая кутерьма. «Нет, – закричал председатель и за ним половина цензоров, – этого и подавно нельзя позволить, хотя бы в рукописи ничего не было, а стояло только одно слово: ревижская душа, – уж этого нельзя позволить, это значит против крепостного права». Наконец сам Снегирев, увидев, что дело зашло уже очень далеко, стал уверять цензоров, что он рукопись читал и что о крепостном праве и намеков нет, что даже нет обыкновенных оплеух, которые раздаются во многих повестях крепостным людям; что здесь совершенно о другом речь, – что главное дело основано на смешном недоумении продающих и на тонких хитростях покупщика и на всеобщей ералаши, которую произвела такая странная покупка, что это ряд характеров, внутренний быт России и некоторых обитателей, собрание картин самых невозмутительных. Но ничего не помогло».

В этот напряженный момент, в начале января 1842 года, и произошла встреча Гоголя с приехавшим из Петербурга в Москву Белинским, скрытая Гоголем от своих московских «друзей» – славянофилов. Гоголь передал Белинскому рукопись «Мертвых душ» и просил критика хлопотать о разрешении книги в Петербургском цензурном комитете. Московские «друзья» Гоголя были в высшей степени обеспокоены его переговорами с Белинским. «У нас, – писал С. Аксаков, – возникло подозрение, что Гоголь имел сношение с Белинским, который приезжал на короткое время в Москву, секретно от нас, потому что в это время мы все уже терпеть не могли Белинского, переехавшего в Петербург для сотрудничества в издании «Отечественных записок».[284]

Гоголь послал рукопись «Мертвых душ» с Белинским, хорошо зная, что Белинский приложит все усилия, чтобы добиться ее разрешения. П. В. Анненков отмечает в воспоминаниях: «С Белинским Гоголь решился на пересылку своей рукописи в Петербург, и тогда же обсуждены были меры для сообщения ей правильного и безостановочного хода. Белинский, возвращавшийся в Петербург, принял на себя хлопоты по первоначальному устройству этого дела, и направление, которое он дал ему тогда, может быть решило и успех его».[285] Вместе с тем Гоголь обращается с письмами к А. О. Смирновой и В. Ф. Одоевскому, прося их использовать свои связи в бюрократических кругах, чтобы помочь добиться напечатания поэмы. В письме к В. Ф. Одоевскому от начала января 1842 года Гоголь сообщает о том тревожном и болезненном состоянии, в которое повергли его неприятности с цензурным комитетом, а также о том, что послал рукопись с Белинским: «Белинский сейчас едет. Времени нет мне перевести дух, я очень болен и в силу двигаюсь. Рукопись моя запрещена. Проделка и причина запрещения – все смех и комедия». Благодаря хлопотам и настояниям друзей Гоголя «Мертвые души» были разрешены к печатанью цензурой, однако цензор Никитенко отказался пропустить «Повесть о капитане Копейкине», даже в ее смягченной редакции. Это очень обескуражило Гоголя, который писал 10 апреля 1842 года по этому поводу Никитенко: «… признаюсь, уничтоженье Копейкина меня много смутило. Это одно из лучших мест. И я не в силах ничем теперь залатать ту прореху, которая видна в моей поэме». Гоголю пришлось совершенно переделать «Повесть», смягчив ее обличительную остроту.

В то время, когда «Мертвые души» проходили эти цензурные мытарства, а затем печатались в Петербурге, Гоголь оставался в Москве, окруженный своими «друзьями» из славянофильского круга – Погодиным, Шевыревым, Аксаковыми, – всемерно стремившимися воздействовать на писателя, втянуть его в круг своих интересов и воззрений. Разойтись с ними у него не хватало решимости, и попытка, сделанная Белинским, оторвать Гоголя от его славянофильского окружения не увенчалась успехом. По приезде в Петербург Белинский, сообщая Гоголю о ходе выполнения его поручения, еще раз приглашал писателя к сотрудничеству в «Отечественных записках»: «Я не так самолюбив, чтобы «Отечественные записки» считать чем-то соответствующим таким великим явлениям в русской литературе, как Грибоедов, Пушкин и Лермонтов; но я далек и от ложной скромности – бояться сказать, что «Отечественные записки» теперь единственный журнал на Руси, в котором находит себе место и убежище честное, благородное и – смею думать – умное мнение, и что «Отечественные записки» ни в каком случае не могут быть смешиваемы с холопами знаменитого села Поречья» (то есть Погодиным и Шевыревым, являвшимися проводниками реакционной идеологии, насаждавшейся министром народного просвещения Уваровым, владельцем подмосковного имения – Поречье). Свое письмо Белинский завершил словами горячей любви к Гоголю и пожеланием ему «душевной ясности», которой так не хватало писателю, оказавшемуся после окончания «Мертвых душ» на распутье. «Дай Вам бог здоровья, душевных сил и душевной ясности, – писал Белинский. – Горячо желаю Вам этого, как писателю и как человеку, ибо одно с другим тесно связано. Вы у нас теперь один, – и мое нравственное существование, моя любовь к творчеству тесно связана с Вашею судьбою…»[286]

Гоголь не принял предложения Белинского об участии в «Отечественных записках», хотя и не дал решительного отказа. В письме к Н. Я. Прокоповичу от 11 мая 1842 года он сообщает, зная, что Прокопович передаст его слова Белинскому: «Я получил письмо от Белинского. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что минуты не имею времени и потому, что, как сам он знает, обо всем этом нужно потрактовать и поговорить лично, что мы и сделаем в нынешний проезд мой чрез Петербург». Однако, встретившись с Белинским во время поездки в Петербург, где Гоголь пробыл с 27 мая по 5 июня, он опять не пришел ни к какому положительному решению.

Первые экземпляры «Мертвых душ» вышли из печати 21 мая 1842 года. Гоголь получил их в Москве и сразу же отправился в Петербург. Во время кратковременного пребывания в Петербурге Гоголь устраивает издание собрания своих сочинений, поручая осуществление его своему нежинскому однокашнику Н. Я. Прокоповичу, а 5 июня снова уезжает за границу.

2

В «Мертвых душах» Гоголь поднял самые животрепещущие и болезненные вопросы эпохи: вопрос о кризисе феодально-поместного порядка, о превращении самих хозяев государства в «мертвые души», и не менее жгучий и еще более важный вопрос о положении народа, о дальнейших путях развития России. Это и определило широту социального обобщения и огромное идейное звучание поэмы Гоголя.

В «Авторской исповеди» Гоголь писал: «Все более или менее согласились называть нынешнее время переходным. Все более, чем когда-либо прежде, ныне чувствуют, что мир в дороге, а не у пристани, даже и не на ночлеге, не на временной станции или отдыхе». Гоголь выступил в тот переходный период, когда на смену дворянской революционности приходит еще лишь нарождавшееся разночинно-демократическое движение, зачинателем которого был Белинский.

Основным противоречием эпохи, размежевавшим силы реакции и прогресса, являлся вопрос борьбы с крепостным правом и всеми его проявлениями в общественной жизни. Этим определялась позиция представителей передовой русской мысли, ее демократическая направленность, содержание социальной борьбы в 30-х и 40-х годах. В статье «От какого наследства мы отказываемся?» В. И. Ленин говорит о прогрессивном значении просветительства в истории русского освободительного движения и передовой общественной мысли. «Просветители», по словам В. И. Ленина, одушевлены «горячей враждой к крепостному праву и всем его порождениям в экономической, социальной и юридической области».[287] Борьба с крепостным правом, борьба за интересы широких народных масс, прежде всего крепостного крестьянства, определяла демократический характер русского «просветительства», чуждость его буржуазному своекорыстию. В. И. Ленин подчеркивает именно эти стороны в мировоззрении и общественной деятельности просветителей, видя ее характерную черту в отстаивании интересов народных масс, главным образом крестьян. «Мертвые души» Гоголя объективно служили делу защиты интересов народа, крестьянских масс, порабощенных помещиками-крепостниками.

До 60-х годов XIX века капитализм как общественно-экономическая формация полностью еще не сложился в России, но внутренне, подспудно уже развивались элементы новых хозяйственных отношений, рос капиталистический уклад, формы феодально-крепостнического строя уже приходили в столкновение с новыми тенденциями экономического развития. Это отчетливо сказывалось в области промышленного развития страны, в сфере мануфактурного производства. Увеличивалось число промышленных предприятий, рос вольнонаемный труд, постепенно внедрялось машинное производство. Аналогичные процессы были заметны и в сельском хозяйстве. Эти новые тенденции не только приводили к ослаблению старых экономических связей, к разорению «старосветских помещиков», втягиваемых в орбиту все более и более интенсивных денежных отношений и рынка, но и усиливали эксплуатацию крестьянина, из которого выжималась дополнительная продукция и дополнительный труд для получения столь остро необходимых в помещичьем хозяйстве денежных средств.

С начала 30-х годов на страницах тогдашних журналов все упорнее раздавались голоса, настаивавшие на необходимости коренного усовершенствования помещичьего хозяйства, соединения сельского хозяйства с «мануфактурным», с производством для рынка. Эти предложения сводились к «рационализации» помещичьего хозяйства, введения в нем мануфактурных производств в рамках сохранения крепостной системы. Подавляющее большинство дворянских публицистов видело причину разорения дворянского поместья в недостаточном «благоразумии» помещиков, которые не умеют приспособиться к новым условиям. Один из таких публицистов, Щеглов, в своей брошюре «О пользе соединения с земледелием мануфактурной и заводской промышленности» заявляет: «… полагаю, что всякий благоразумный хозяин, размыслив близко об обстоятельствах своего имения и источниках своего дохода, сам легко увидит их. В одной стране земледелие может быть с выгодою усиливаемо винокурением, в другой виноделием, в третьей шелководством, в четвертой добыванием сахара, в пятой приготовлением полотен и проч. Трудно даже исчислить все роды мануфактурной промышленности, какие по разным местам могут быть соединяемы с земледелием, для приспособления его к потребностям сих мест и получения от земли наибольших выгод…»[288]

Другой «рационализатор» помещичьего хозяйства, Д. Шелехов, публикует в 1836 году на страницах «Библиотеки для чтения» ряд статей о «домоводстве», рисуя в них гармоническую идиллию преуспевания хозяйства на крепостной основе при условии его приспособления к требованиям рынка: «… одно из величайших преимуществ русского сельского хозяйства: хозяину стоит только обратить внимание на свое домоводство, озаботиться о сельской ремесленности, и он может быстро воздвигать огромные сельские здания, украшать их изящными домашними изделиями, разводить обширные сады, осушать болота почти за ничто, именно трудами барщины и искусством своих домочадцев». Но, как отмечает автор статьи, для этого нужны также и деньги: «Великое, неисчислимое добро принес бы и под нашим небом миллион, употребленный на поместье просвещенными познаниями в сельском хозяйстве!»[289] Характерно, что и сам Гоголь в период работы над «Мертвыми душами» пристально интересовался хозяйственным положением помещиков. Даже находясь за границей, он запрашивает мать в письме от 28 августа 1838 года о «состоянии края», о «доходах наших помещиков».

В записной книжке 1841–1842 годов Гоголь набросал программу ознакомления с положением крепостных крестьян, отметив, что по этим вопросам ему следует расспросить Заблоцкого.

«Заблоцкого:

Об откупщиках,

казенных крестьянах,

о городах,

о рекрутских наборах».

Эта запись проливает известный свет на знакомство Гоголя с положением крепостного крестьянства. А. П. Заблоцкий-Десятовский был ближайший помощник гр. Киселева, возглавлявшего с 1841 года секретный комитет по крестьянскому вопросу. Заблоцкий являлся сторонником освобождения крестьян и широких административных реформ, хотя смотрел на эти реформы с точки зрения интересов дворянских кругов. В 1841 году он составил записку «О крепостном состоянии в России», в которой доказывал, что крепостное право задерживает развитие производительных сил.

Однако Заблоцкий относился весьма скептически к дворянскому предпринимательству. «Многие из помещиков в последнее время, – сообщает Заблоцкий, – стали соединять с земледелием другие отрасли хозяйства и преимущественно бросились на фабрики. Но часто эти попытки вместо принесения барышей оканчиваются совершенным разорением».[290] Таким образом, угроза дворянского разорения была самой непосредственной и непреложной опасностью: старые устои рушились, а создать новое процветание в условиях крепостнического строя было делом исторически невозможным.

Даже граф Киселев, ревизуя в 1836 году положение в ряде губерний, отметил разорение крестьян, недоимки, неправильно взыскиваемые, что, по его словам, «… угрожая конечным разорением крестьян, могут поселить в них чувства, доселе добродушному народу русскому несвойственные».[291] Страх перед крестьянскими волнениями, перед новой пугачевщиной и являлся основной причиной разработки проектов весьма куцых реформ, вдобавок так и неосуществленных. Тот же Заблоцкий вынужден был в своей записке отвести целый раздел «Причинам духа ненависти крестьян к помещику». В этом разделе он приводит длиннейший перечень фактов жестокого самоуправства и издевательств помещиков над крестьянами, увечий крепостных, непосильных поборов и т. д. Особенно он сетует на все увеличивающееся число крестьянских волнений. «Чаще ли в последние годы стали повторяться случаи восстания крестьян?» – спрашивает Заблоцкий. И, указывая на недостаточность данных по этому вопросу, добавляет: «Одно достоверно, что в настоящее время случаи сии в каждой губернии обыкновенны».[292] Заблоцкий счел необходимым отметить и «чувство страха восстания крестьян», охватившее помещиков. «До какой степени опасения эти справедливы, решить трудно, – замечает он. – Достоверно то, что они не без основания».[293]

О том, как постепенно накалялась обстановка в России, как нарастало еще стихийное, но все более и более широкое крестьянское движение, росла ненависть крестьян к помещикам, дают наглядное представление документы и отчеты корпуса жандармов III Отделения, серьезно встревоженного крестьянским движением. В «Нравственно-политическом отчете корпуса жандармов за 1839 год» нарисована, хотя и пристрастная, картина крестьянского недовольства, основанная на сведениях, собранных полицейской агентурой. «При каждом новом царствовании, – указывается в отчете, – при каждом важном событии при дворе или в делах государства, издревле и обыкновенно пробегает в народе весть о предстоящей перемене во внутреннем управлении и возбуждается мысль о свободе крестьян; вследствие этого происходят, и в прошедшем году происходили, в разных местах беспорядки, ропот, неудовольствия, которые угрожают хотя отдаленною, но страшною опасностью… Простой народ ныне не тот, что был за двадцать пять лет пред сим. Подьячие, тысячи мелких чиновников, купечество и выслуживающиеся кантонисты, имеющие один общий интерес с народом, привили ему много новых идей и раздули в сердце искру, которая может когда-нибудь вспыхнуть…»[294]

Говоря о нараставшем в 30-40-е годы всеобщем недовольстве, Герцен видел в нем выражение настроений широких крестьянских масс: «Русский народ дышит тяжелее, чем прежде, глядит печальнее; несправедливость крепостничества и грабеж чиновников становятся для него все невыносимей… Значительно увеличилось число дел против поджигателей, участились убийства помещиков, крестьянские бунты… Недовольство русского народа, о котором мы говорим, не способен уловить поверхностный взгляд. Россия кажется всегда такой спокойной, что трудно поверить, будто в ней может что-либо происходить. Мало кто знает, что делается под тем саваном, которым правительство прикрывает трупы, кровавые пятна, экзекуции, лицемерно и надменно заявляя, что под этим саваном нет ни трупов, ни крови».[295] «Мертвыми душами» Гоголь показал, что именно таилось за «саваном», которым покрыта была николаевская Россия. Он показал силы тех зловещих «хозяев» страны, которые порабощали и угнетали народ, вели паразитическое существование за его счет и поэтому сами были не способны к тому, чтобы вести страну по пути прогресса и национального преуспеяния. Безотрадная обобщенная картина, нарисованная Гоголем, говорила о том, что застой и загнивание несут правящие классы, «мертвые души» помещичьей России.

В «Мертвых душах» Гоголь представил во всей своей неприглядности то мертвенное и косное, что мешало новому дальнейшему развитию. Именно поэтому анекдот, подсказанный Пушкиным, и превратился в широкое, типическое обобщение действительности, раскрывая ее основные проявления. Замысел «Мертвых душ» подготавливался всем развитием творчества Гоголя. Уже в повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка» и «Повести о том, как поссорился…» заложена была мысль о «мертвых душах» помещичьей России. А убийственно беспощадное изобличение «пошлости пошлого человека» в «Невском проспекте», в повести «Нос», в «Коляске» разве не намечало уже путь к образу «подлеца» Чичикова, так же как чиновничий мирок «Ревизора» уже предварял изображение провинциального города в «Мертвых душах»?

К «осмеянью всеобщему» Гоголь пришел в результате всего своего предыдущего пути, но Пушкин обратил внимание Гоголя на общественное значение сюжета, на необходимость расширения пределов сатиры, охвата ею разных сторон крепостнической действительности.

Находясь под впечатлением резкой хулы реакционеров по адресу «Ревизора», Гоголь с горечью замечает: «Огромно, велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать? Уже судьба моя враждовать с моими земляками». Если в «Ревизоре» Гоголь нанес основной удар по чиновничье-бюрокрагической клике, то «новым сословием», которое с беспощадной правдивостью было показано писателем в его поэме, явилась помещичья, крепостническая среда. Однако «Мертвые души», их идейная направленность, смысл их образов – неизмеримо шире, чем обличение провинциально-крепостнического общества. Гоголь в своей поэме обнажил с бесстрашием анатома «потрясающую силу мелочей», уродующих и принижающих человека, сорвал личину лицемерной добропорядочности с общественных и моральных отношений в собственническом обществе.

О том, насколько широк был сатирический, обличительный замысел «Мертвых душ», насколько глубоко понимал Гоголь общественную задачу литературы, ее долг выступать против всего «пошлого», враждебного народу, мешающего развитию его творческих сил, сказал сам автор в начале седьмой главы своей поэмы. Он говорит здесь о судьбе писателя, который «избрал» для своей лиры одни «немногие исключения» и «не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям». Такой писатель далек от действительности, проходит «мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью», и заслуживает свою славу, «сокрыв печальное в жизни». Гоголь противопоставляет ему писателя, не побоявшегося со всей смелостью раскрыть в своих произведениях отрицательные стороны действительности: «… Но не таков удел и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, – всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!..»

«Страшная, потрясающая тина мелочей», неприглядное прозябание пустых и пошлых представителей господствующих классов – такова действительность, которую автор должен смело и правдиво «выставить» «на всенародные очи». Ибо, только определив болезнь, выявив все болезненные стороны действительности, он выполнит свой долг перед народом. Такого писателя, посмевшего сказать слово правды, показавшего всю чудовищность этой «пошлой» тины мелочей, всего того, что «опутало» в современном ему крепостническом обществе жизнь людей, ждет, по словам Гоголя, «лицемерно-бесчувственный» суд господствующих кругов общества: «… ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта…»

Гоголь предвидел те враждебные отклики, которые вызовет появление его поэмы. И тем не менее он избрал путь писателя, дерзавшего выставить на «всенародные очи» всю бессмысленную жестокость и мерзость общественных отношений, породивших ту галерею «мертвых душ», которых с такой могучей художественной силой и правдивостью он показал в своем произведении. Этим объясняется и то впечатление, которое произвело на Пушкина, по свидетельству самого Гоголя, чтение первых глав поэмы: «Боже, как грустна наша Россия!» Восклицание Пушкина уже в известной мере предвосхитило тот горький и беспощадный вывод, который следует из всего содержания поэмы, тот приговор, который вынес в ней Гоголь всему крепостническому обществу. Позже, в 1846 году, вспоминая о поэме, Гоголь писал: «Нет, бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости…»

Показывая «всю глубину» «мерзости» современного ему общества, Гоголь тем самым звал его к прекрасному, к тому идеалу человека, который был так жестоко и безобразно растоптан и искажен в мире «мертвых душ» собакевичей и плюшкиных. Сатирическая сила и острота поэмы и возникала из этого высокого идеала человека, из веры в будущее народа. Разоблачая «мерзость» крепостнического общества, Гоголь тем самым утверждал свой положительный идеал, почерпнутый писателем в жизни народа, в вере в его будущее. Исторический оптимизм, вера в народ и придавали силу и идейную целеустремленность его сатире, социальное обличительное содержание его «смеху». Белинский говорил о «юморе» Гоголя «как могущественном элементе творчества, посредством которого поэт служит всему высокому и прекрасному, даже не упоминая о них, но только верно воспроизводя явления жизни, по их сущности противоположные высокому и прекрасному, – другими словами: путем отрицания достигая той же самой цели, только иногда еще вернее, которой достигает и поэт, избравший предметом своих творений исключительно идеальную сторону жизни».[296]

В «Мертвых душах» Гоголь выступил против главного врага русского народа-крепостного права. Хотя писатель нигде в своей поэме прямо не говорит о необходимости уничтожения этого позорного и безобразного института, но все его произведение проникнуто беспощадным осуждением крепостнических отношений и той мертвящей все живое, жестокой и бездушной атмосферы, которая характеризовала николаевское царствование. Сатирически разоблачая самые разнообразные, но равно антинародные проявления крепостнически-феодальной реакции, Гоголь стоял на стороне нарождающегося нового, хотя и не осознанного им. Поэтому и критика им крепостнической действительности и ее типических представителей приобретала столь беспощадный и правдивый характер. «Благодаря Гоголю, – писал Герцен, – мы видим их, наконец, за порогом их барских палат, их господских домов; они проходят перед нами без масок, без прикрас, пьяницы и обжоры, уродливые невольники власти и безжалостные тираны своих рабов, пьющих жизнь и кровь народа с той же естественностью и простодушием, с каким ребенок сосет грудь своей матери.

«Мертвые души» потрясли всю Россию.

Предъявить современной России подобное обвинение было необходимо. Это история болезни, написанная рукою мастера. Поэзия Гоголя – это крик ужаса и стыда, который издает человек, опустившийся под влиянием пошлой жизни, когда он вдруг увидит в зеркале свое оскотинившееся лицо».[297]