1930

1930

<О «КЛЮЧЕ» М. А. АЛДАНОВА >

Отдельным изданием вышел новый роман Алданова «Ключ».

Роман этот, как всем известно, печатался по частям в «Современных записках». Некоторые главы его, однако, Алданов в журнале поместить не пожелал, и теперь они появятся впервые. Их необходимость в романе не чувствовалась, пока их не было. «Ключ» жил и без этих глав естественной и свободной жизнью. Но теперь, когда с ними знакомишься, в новом и более ясном свете видишь все действие романа и с большей отчетливостью понимаешь его. В этих главах ничего не добавлено к фабуле, и ничего в них не «происходит». Они посвящены мыслям профессора Брауна о жизни и людях. Иногда эти мысли выражены в беседе Брауна с Федосьевым, иногда они приобретают форму монолога или дневника. Автор поручает Брауну дать комментарии к роману.

О чем, собственно говоря, рассказывается в «Ключе»? Если выделить эпизод убийства, в котором по самому характеру этого факта есть что-то исключительное, все остальное отдано неутомимому и тщательному изображению повседневной пустоты.

Адвокат Кременецкий, не то «известный», не то лишь «видный», потрясает сердца присяжных риторическими пошлостями о Достоевском, имеет среднелиберальный образ мыслей, среднепередовые вкусы в литературе и искусстве, с сознанием собственного достоинства болтает вздор о влиянии английской культуры на русскую в различных «разрезах», устраивает у себя приемы, на которых, как у бессмертного толстовского поручика Берга, «все, как у других». Автор даже подчеркивает его «порядочность и корректность». Но его образ ужаснее всякой карикатуры. Яценко, – тоже неплохой человек, проще и много приятнее Кременецкого. Но Яценко – будто недопроявленная фотографическая пластинка. Черты в нем только намечены, их то видишь, то они опять исчезают, причем автор в этой тусклости неповинен, наоборот, он очень искусно изобразил Яценко: таких людей множество, они-то и составляют «массу», не будучи в силах быть личностями. Кременецкий как будто всю свою жизнь играет на второсортной провинциальной сцене, Яценко всю жизнь дремлет. Каждому свое. Среди других журналист Певзнер, «журналист Божьей милостью», как он сам себя величает, без толку мечется из полицейского участка в Государственную Думу, из редакции на раут или интервью, как будто бы делая какое-то дело. Князь Горенский, попугай, забавляется политикой. Список не стоит продолжать. Весь этот мир, или вернее, мирок, движется, кажется, к чему-то притягивается, от чего-то отталкивается, волнуется, успокаивается. Не безразлично ли, кто убил банкира Фишера, выйдет Маруся замуж за блистательного майора Клервилля или нет, что будет с Кременецкими, Яценками, Певзнерами, Горенскими? Суета сует!

В романе два человека не столько живут, сколько беседуют. Это старый, испытанный прием Алданова, всегда ему удающийся: одни его герои действуют, другие философствуют. (Кстати сказать, в этом отношении Алданов ближе к Достоевскому, чем к Толстому, которого признает своим прямым учителем.) Роль аккомпанирующего хора в «Ключе» поручена профессору Брауну и отчасти Федосьеву. Браун, может быть, и отравил банкира, — это не существенно: важно для романа то, что Браун говорит, и, кажется, именно ему, этому старому, многоопытному человеку автор поручил быть выразителем своих собственных раздумий. В этом смысле «Ключ» интереснее всех предыдущих книг Алданова — он яснее, откровеннее и смелее их. Замечу мимоходом, что мне и по своим художественным достоинствам «Ключ» представляется самым значительным произведением Алданова, но это в данной статье к делу не относится, и развитие этого взгляда, далеко не общепринятого, меня увлекло бы в сторону. Очень любопытна в «Ключе» фигура Федосьева, высокопоставленного сановника, надменного и дальновидного. Он ведет следствие, он старается Брауна поддеть и изобличить. Все его замечания о России и ее будущем, все его возражения и вопросы Брауну не имеют сами по себе никакой цены: это все лишь игра, умелая и тонкая (куда Порфирию Петровичу), Браун на эту удочку попадается, и попадается на нее вместе с ним и читатель. Слушать Федосьева в высшей степени интересно: его обоснования реакции и всякой политической «правизны» блестящи. Алданов совершенно прав, указывая в предисловии, что Федосьев ни с кого не списан: таких прозорливых людей среди русских сановников последних десятилетий и не было. За Федосьева размышляет автор романа: отмежевываясь от своего героя идейно и морально, он подсказывает ему то, что в своем положении тот мог бы говорить то, что вообще могли бы говорить люди «охранительного» толка в России, не настолько ограниченные, чтобы не видеть, куда Россия идет, и не столь малодушные, чтобы накануне катастрофы быть перебежчиками.

Отмежевывается ли автор от Брауна?

Напрасно многие еще полагают, что действительная и полнейшая объективность служит к чести писателя. Полвека существовала (больше на Западе, чем у нас) эта иллюзия «бесстрашия», как первейшего условия художественности, и слава Богу, наконец распалась. Мы ведь берем книгу не только для того, чтобы развлечься, но и для того, чтобы что-то узнать: о человеке и жизни. Если автор от всего в своей книге отрекается, если он только зритель и изобразитель, мы не узнаем ничего. Нужна какая-то точка опоры, на которую мы могли бы встать вместе с автором и вместе с ним взглянуть на созданный им мир.

Читая рассуждения профессора Брауна, я не раз вспоминал слова Пушкина: «Чацкий совсем не умен, но Грибоедов очень умен». Соотношение не совсем такое — Браун несомненно умен, – но, как в Чацком, есть в Брауне что-то преувеличенное, чрезмерно-подчеркнутое, иногда лишающее его мысли убедительности. Еще одно замечание: создав образ этого человека, Алданов обнаружил отдаленную родственность Анатолю Франсу. Та же сущность, та же природа, но только там, где Франс предпочитает усмехнуться, процитировать слова Экклезиаста на мотив парижской песенки и вообще «ne pas s’en faire», Алданов останавливается в недоумении, которое безо всякого преувеличения можно назвать горестным. По теории Брауна, существует в душе человека два мира. «Мир А есть видимый, наигранный; мир B более скрытый и хотя бы потому более подлинный. Поясню примером, – говорит Браун, – Я знал вождя революционной партии… иностранной. В мире А это идеалист чистой воды, фанатик своей идеи, покровитель угнетенных, страстный борец за права и достоинства человека. Таким он представляется людям. Таким он, обычно, видит себя и сам. Но с некоторым усилием он, вероятно, может себя перенести в мир B, внутренне более подлинный. В мире B это настоящий крепостник, деспот, интриган и полумерзавец…»

Немного далее , в том же замечательном разговоре, Браун признается, что у него «вошло в привычку угадывать мир B по миру А». Но он не считает обязательно нужным иметь этот ключ от одного мира в другой… Может быть, лучше и не иметь… Или выбросит его куда-нибудь подальше. «А то еще спятишь и посадят тебя туда, куда сажают людей, несколько более сумасшедших, чем другие».

На поверхности, в мире А все бывает, большей частью, благополучно. В мире B – темно, противоречиво и страшно.

Для Брауна только внутренний мир представляет интерес и имеет значение, и в его усталом сознании этот мир оборачивается чуть ли не Роком, который должен в конце концов все внешнее, непрочное, недолговечное, все живое смести. «Ничто больше не может предотвратить прорыв черного мира», — говорит Браун в отношении революции. Кажется, он мог бы смысл своего предсказания расширить еще более.

Действие «Ключа» все происходит в мире А, оно упорно держится в нем и явно боится срывов. Но Браун привык угадывать мир В по миру А. Не посягаем ли и мы уподобиться ему? Опыт может оказаться печальным: может быть, выяснится, что у «Семы» Кременецкого, например, в мире В одна только тьма, пустота, небытие. Да и у него ли одного? Пожалуй, в этом и разгадка «Ключа» и его «мрачности».

Однако надо быть справедливыми. Полной безнадежности в суждениях Брауна нет. Он склонен искать соответствия обоих миров, а главное — он находит в себе силы для отказа от несбыточных надежд, от веры в чудесные и волшебные «преображения». Достойны внимания следующие его слова: «Часто я завидовал простым, неглупым, хорошим людям, вовремя, т. е. на третьем десятке лет, выкинувшим из головы и логическую похоть, и мечты о славе, честно и мужественно прожившим жизнь для семьи, для детей, для доброго имени на одно-два поколения. Я всегда чувствовал превосходство их простоты, хотя не знал, как обосновать это превосходство. Но есть, по-видимому, идеи, подобные таким людям: честные, простые и мужественные идеи, над которыми легко издеваться и которые заменить нельзя, не повергая себя в самое мучительное состояние».

Над этим неожиданным признанием Брауна тоже «легко издеваться». Это будто бы прописное нравоучение, общее место. Но после всех искушений, которые на своем веку знал Браун, после открытия им второго мира, оно имеет смысл глубокий. Как выражались в старину, – и хорошо выражались! – это то, что Брауну еще «позволяет жить».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.