1. Книга жизни и времени (1908–1930)

1. Книга жизни и времени (1908–1930)

Дай оглянуться, там мои могилы,

Разведка боем, молодость моя…

Илья Эренбург

Если собрать письма одного автора разным людям за довольно протяженный интервал времени, то в них проглянет живая картина былого. И если автор был внимателен к времени, то и картина эта станет емкой и выразительной.

Бывают писатели, для которых сочинение писем — естественное продолжение литературной работы. Листая тома собраний их сочинений, читатель, дойдя до томов писем, всего лишь переходит к новому жанру, оставаясь в том же художественном мире. Таковы в русском XX веке Пастернак и Цветаева. В письмах их авторство может быть установлено так же легко, как в стихах и прозе, — по нескольким строчкам. Иное дело, скажем, письма Мандельштама, написанные по делу и в силу конкретной необходимости, — они представляют скорее историко-биографический интерес (что совсем немало, когда речь идет о гениальном поэте).

Илья Григорьевич Эренбург — поэт, прозаик, мемуарист, публицист, эссеист, переводчик, путешественник, драматург, общественный деятель. Будучи очень плодовитым писателем, он не относился к писанию писем как к работе в эпистолярном жанре литературы. Сказать, что он любил их писать, будет ошибкой, хотя принимать всерьез его признания, что он-де сочинять письма не умеет, — тоже наивно. Эренбургу сочинение писем не служило сменой занятий, как, скажем, путешествия, посещения художественных выставок или чтение стихов. Письма почти не бывали без дела (разве что во время плавания на пароходе), хотя и деловые послания нередко оказывались формой общения с приятными душе собеседниками (это всегда чувствуется в их тоне, интонации).

Не любя эпистолярный жанр, Эренбург за свою долгую жизнь написал не одну тысячу писем. Если говорить о довоенной поре (т. е. до 1941 года), обилие переписки объясняется просто: Эренбург жил за границей, а печататься желал в России, и в то не вполне телефонное время почтовые контакты с советскими издателями и редакторами были обычно малоэффективны — только обращение к живущим в России друзьям и их настойчивость что-то могли дать. (Потом, в Отечественную войну и в оттепель, когда Эренбург жил в России, непомерный объем переписки диктовался читательской и депутатской почтой — человек традиций XIX века, Эренбург считал необходимым отвечать всем обратившимся к нему.)

Книга Ильи Эренбурга «Дай оглянуться… Письма 1908–1930»[862] относится к тому времени, когда между домом Эренбурга и домом получателя его писем, как правило, пролегали государственные границы, но это еще никого не пугало.

Послереволюционные письма Эренбурга написаны писателем, вечно занятым очередной книгой, озабоченным массой редакционно-издательских и финансовых проблем не только своих, но и друзей (например, выпуск их книг в переводах на иностранные языки). Вместе с тем это письма писателя зоркого, обладающего даром лапидарного стиля; человека, вопреки вечной занятости ироничного и несуетливого, внимательного к адресату и к нюансам взаимоотношений с ним.

Собранные воедино, письма Эренбурга дают выразительную панораму времени и, конечно, проясняют многое в нетривиальной жизни их автора — в жизни, которая неизменно находилась и остается под перекрестным огнем самых разнообразных литературных и политических его противников.

Думаю, что эту книгу можно назвать книгой жизни. В ней ведь представлены существенные грани жизни автора — литературная, общественная, политическая, частная и личная, — и представлены подробно (статистики столь объемную и плотную во времени выборку признали бы репрезентативной). А жизнь Эренбурга, с этим не спорят даже его антагонисты, — увлекательный роман, один из самых интересных в XX веке (и даже в более широком интервале времени — ведь с кем только его не сопоставляли, начиная от Иосифа Флавия).

В самом деле, волею обстоятельств Эренбург оказывался на гребне событий, определивших лицо века (революционное движение и политэмиграция, фронты Первой мировой войны, события русской революции и пекло войны Гражданской, не говоря уже о войне испанской, падении Парижа и эпопее войны Отечественной), и как легко приходят в голову знаковые для XX века имена людей политики, с которыми Эренбург был знаком лично: Бухарин и Савинков, Ленин и Троцкий, Эррио и де Голль, Неру и Черчилль, Хрущев и Жуков. Еще более грандиозен и, понятно, ни для кого не одиозен перечень его друзей и добрых знакомых в мире искусства и литературы: Пикассо и Цветаева, Маяковский и Ривера, Модильяни и Прокофьев, Пастернак и Шостакович, Аполлинер и Мандельштам, Матисс и Тувим, Хемингуэй и Бабель, Джойс и Зощенко, Есенин и Шагал…

Эренбург — писатель, можно сказать, международный (он жил в России, Франции, Германии, Бельгии, знал всю Европу, побывал во многих странах Азии и Америки — и всюду переводился). Некоторые его книги не пережили советской эпохи. Важно, что есть другие — они живы и останутся жить дальше. Не буду перечислять их, начиная от «Хулио Хуренито» и кончая мемуарами «Люди, годы, жизнь» (в 1960-е годы они оказались просвещающими университетами для поколений, выросших за «железным занавесом» в условиях полной изоляции от свободного мира). Эренбург, конечно, оставался человеком своего кровавого и пестрого времени, его иллюзий, заблуждений, сомнений, лжи и надежд. Но, в отличие от многих внутренне зашоренных сочинений советских «классиков», ранние книги Эренбурга и его поздние мемуары сохраняли несомненную поучительность и информативность даже в недавнюю эпоху полной свободы информации.

Вспоминая прожитое, Эренбург видел его без выжженных пустынь, поэтому книга писем, написанных в молодости, и книга воспоминаний, написанных в старости, по существу не противостоят друг другу — это книги одной жизни.

Чтение книги писем, правда, в отличие от чтения книги воспоминаний, требует четкой канвы жизни их автора. Поэтому напомним здесь эту канву.

Осенью 1895 года семья Эренбургов (родители, три старших дочери и сын) из Киева переехала в Москву, где в 1901 году Илья поступил в Первую московскую мужскую гимназию. События 1905 года, протекавшие и переживавшиеся в Москве не менее драматично, нежели в Петербурге, изменили жизнь юноши. Вступив в контакт со старшими гимназистами — участниками социал-демократического Союза учащихся и большевистского подполья (среди них Н. Бухарин и Г. Сокольников), он и сам вскоре стал активным деятелем этого движения (в сущности, забросив учебу). В начале 1908 года следует разгром Союза учащихся и арест его лидеров, включая юного Эренбурга.

Именно письмами, написанными в заключении, затем в ссылке и в политэмиграции (до суда Эренбурга отпустили под залог за границу), начинается книга его писем.

В Париже юный Эренбург сразу же вошел в группу содействия большевикам, познакомился с Лениным, Каменевым, Зиновьевым, Луначарским. Затем, живя без привычно опасного дела, увлекся стихами, поначалу совмещая их сочинение с социал-демократическими диспутами и поездкой в Вену к Троцкому (осень 1909 года). В обстоятельствах безопасной жизни восприятие старших товарищей приняло у него откровенно иронический, даже сатирический характер — и это вылилось на страницы журналов «Тихое семейство» и «Бедные люди», которые Эренбург с друзьями (прежде всего с участницей группы студенткой Сорбонны Лизой Мовшенсон, впоследствии Полонской) начал выпускать в Париже. Негодование Ленина, увидевшего эти журналы, привело к изгнанию Эренбурга из большевистской группы (рубеж 1909/1910 годов) и его отходу от партийной жизни вообще. Сатира облегчила расставание юноши с приютившей его социал-демократической колонией; поддержали его поэзия и любовь. Первая книга стихов Эренбурга вышла в Париже в 1910 году. Первую парижскую любовь (Лизу Мовшенсон) сменила вторая (также студентка-медичка Катя Шмидт, впоследствии Сорокина, ставшая в 1911 году матерью его единственной дочери).

Так помимо родителей и сестер в списке адресатов его писем появляются (и надолго) новые имена — Елизавета Полонская (сохранившая свой архив и письма Эренбурга в нем) и Екатерина Сорокина (все бумаги которой сгорели в 1941-м в Москве от немецкой бомбы). Затем список пополнялся именами русских поэтов, в том числе известных — Брюсова и Волошина. К тому времени книги стихов Эренбурга выходят в Париже ежегодно (одна в России); участвует он и в выпуске русских журналов «Гелиос» и «Вечера». Но путь на родину по-прежнему закрыт угрозой каторги — амнистии для Эренбурга не дало даже торжественно отмеченное 300-летие дома Романовых.

Война 1914 года существенно усложняет жизнь всех парижан, эмигрантов — в особенности. Эренбурга она всерьез делает взрослым — в большей степени, чем рождение дочери или уход жены (1913 год). Перемены касаются и быта (перестают поступать денежные переводы из России), и сочинений (расшатанность формы и несдержанность содержания стихов). Война толкает к прозаизации стиха и к социально-военной, точнее — антивоенной публицистике (фронтовые очерки для московской и петроградской газет).

Стихи и публицистика Эренбурга 1915–1917 годов — это плач по бессмысленно убитым во всех воюющих странах; отражение кошмара, абсурда бытия. Эренбург все более задумывается над механизмом всемирной бойни, понимает его кухню и вместе с тем продолжает мечтать о высокой, жертвенной роли России в мире, залитом кровью.

Февраль 1917 года приветствовали парижские политэмигранты, отлученные, как Эренбург, от родины; но его приветствовала и вся Россия (в защиту монархии всерьез не выступил никто).

В июле 1917 года Илье Эренбургу удалось вернуться на родину. Неожиданно для себя он застал там страшную смуту и раздрай, поднявшие неграмотные низы к активному участию в событиях. В июле — октябре 1917 года Эренбург пересек страну с севера на юг и обратно — картина была столь ужасающей, что захотелось сохранить в сердце иной, прежний образ родины, и показалось, что это достижимо единственным способом: немедленным бегством. Однако друг эмигрантских лет Борис Савинков, ставший летом 1917 года военным министром, убедил Эренбурга: не все погибло, демократию нужно и можно спасти. Решался вопрос об отправлении писателя на фронт комиссаром Временного правительства, но грянул октябрьский переворот, это правительство арестовавший. Против большевистской акции Эренбург выступил недвусмысленно, публично и яростно. Вплоть до закрытия летом 1918 года последних небольшевистских изданий, не заботясь о дипломатии, он публикует свои острые филиппики, адресованные узурпаторам (временным, как многим тогда казалось) и их прихлебателям.

Осенью 1918 года большевики грозят Эренбургу арестом, но ему удается бежать из Москвы. Так он оказывается в Киеве, где за год сменилось четыре режима, и при каждом казалось, что предыдущий был лучше. Это и немцы, которых автор антивоенных статей в столичных газетах имел основания опасаться, и опереточный Петлюра, и красные, чей режим терпеть Эренбургу становилось все труднее, и, наконец, белые. Приход белых показался восстановлением того желанного демократического (не монархического и не большевистского) пути, с которого Россию столкнули осенью 1917 года. Именно отстаиванием такого пути отмечена публицистика Эренбурга в газете «Киевская мысль». Однако путь этот оказался сугубо иллюзорным (в итоге даже монархист Шульгин, с которым Эренбург не вполне убедительно полемизировал, осознал закат белого движения, заменив лозунг «Взвейтесь, соколы, орлами!» новым: «Взвейтесь, соколы, ворами!»).

Расставаться с выстраданной надеждой, обернувшейся иллюзией, было нестерпимо: ведь даже погромы при белых Эренбург пытался принять как необходимую жертву еврейского народа на алтарь России будущего. Но смириться пришлось. Он бежал из Киева к Волошину и в голодные коктебельские месяцы 1920 года осознал, что происшедшее в стране — не случайно, и это надо признать. У врангелевцев оставался один путь — из России. Эренбург для себя этого пути не желал. В отличие от большинства не видящих себя в большевистской России, он хорошо знал, что такое хлеб политэмиграции и что ждет необеспеченных русских, которые хлынут в Европу. Никакой литературной жизни там для себя Эренбург не видел — да и для чего, для кого? Чем больше он думал о своем будущем, тем яростнее ненавидел белых — загубивших волшебную идею… Это чувство осталось с ним навсегда и не распространялось лишь на тех эмигрантов, кто ощущал ту же горечь…

Осенью 1920 года трудным путем (морем до независимой тогда Грузии, затем поездом в Россию) Эренбург с признанием победившего режима прибыл в Москву. Вскоре он был арестован, но следом освобожден под поручительство Н. И. Бухарина и весной 1921 года им же отпущен в Париж (цель «командировки» — писать сатирический роман).

Март 1921 — июль 1940 года — зарубежный период жизни обладателя советского паспорта Ильи Эренбурга. Первая (наиболее свободная) половина этого периода представлена в первом томе его писем.

Первоначальные этапы западного пути: высылка из Парижа (май 1921 года), несколько месяцев в Бельгии (главное здесь — написанный в Ла-Панне роман «Необычайные похождения Хулио Хуренито» — давно задуманный и быстро осуществленный, лучший роман Эренбурга). Затем до середины 1924 года — Берлин: работа, книги (их вышло 19!), успех, утверждение в образе прозаика, популярного и за рубежом, и в России.

Мечтой Эренбурга, покинувшего Москву, было, используя свой опыт жизни на Западе и свои связи с деятелями западного авангарда, служить своего рода культурным мостом между Западом (включая неоголтелую часть русской эмиграции) и нэповской Советской Россией (в надежде на умеренное развитие событий). На первых порах это почти удавалось: Эренбург сумел наладить (вместе с художником Эль Лисицким) издание международного журнала «Вещь»; к тому же он придал новое направление уже выходившему в Берлине журналу «Русская книга», который с 1922 года под названием «Новая русская книга» стал тоже своего рода «мостом» (антисоветская публика аттестовала его уже как просоветский). Он наладил и связи с массой русских издательств в Берлине, и с теми иноязычными издательствами Европы, которые готовы были выпускать переводы современной русской литературы. Так Эренбург стал своего рода экспертом (среди рекомендованных им издателям авторов были Пастернак, Цветаева, Замятин, Серапионы, Соболь). Все так хорошо начиналось, но как быстро дивный план начал расстраиваться: уже третий номер «Вещи» в Россию не допустила цензура, и выпуск его потерял смысл, а через год финансовые проблемы остановили издание «Новой русской книги», тогда же разорились практически все русские издательства в Берлине.

Зимой-весной 1924 года Эренбург путешествовал по Советской России, пытаясь понять, что там происходит, — тревоги он не почувствовал и, нагруженный планами и авансами, вернулся в Берлин, уже зная, что там не останется: осенью ему наконец удалось снова обосноваться в Париже.

Последний период, охватываемый первым томом писем (1925–1930), — нелегкая жизнь с островками случайного кратковременного благополучия. Ухудшение наблюдалось от года к году. Существовать приходилось все на меньшие гроши, вырученные за иностранные переводы своих книг (забавно, что в Советской России жизнь Эренбурга воспринималась как вполне благополучная). Между тем идеологический занавес в СССР неминуемо опускался, становясь железным. Печататься Эренбургу было все труднее: одни книги не пропускались вовсе, другие выходили изуродованными. До 1927 года в любой сложной ситуации Эренбург знал, что может позволить себе «героические усилия» (обратится, скажем, к Каменеву или к Бухарину), и разрешение на издание будет получено. Но в 1927 году Каменев потерял всякую власть, а обращение в 1928 году к Бухарину по поводу романа «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» не сработало (впрочем, через год и Бухарин потерял власть — она всецело сконцентрировалась в руках лично Эренбургу не знакомого Сталина). Положение основательно и безысходно изменилось.

Уехав на Запад в 1921 году с советским паспортом, Эренбург неизменно сохранял лояльность по отношению к советскому режиму — он не сотрудничал в откровенно враждебных ему белоэмигрантских или иностранных изданиях и не общался с подчеркнуто антисоветской публикой. Фактически так же держали себя впоследствии Ремизов, Замятин, Осоргин… — те, кто с советским паспортом расставаться не намеревался, но Эренбург желал большего: он желал еще издаваться в СССР. Он был писатель быстрого пера и о том, что писал, с некоторых пор говорил так: «Это про сегодня для сегодня» (он, конечно, лукавил, и лучшее из написанного им тогда свое «сегодня» пережило). Но потерять возможность издаваться в СССР означало для Эренбурга потерять главного читателя, а стало быть, и смысл литературной работы. Поэтому-то к концу 1920-х годов положение свое он ощущал как все более безысходное: и морально и материально. Эренбург оставил беллетристику, ища новые жанры, которые позволили бы ему печататься в СССР. Это требовало немалых трудов, изобретательности и мастерства. Однако и с этим новым для себя, да и для литературы жанром (книги цикла «Хроника наших дней») Эренбург немало намучился — советские издания оказывались неизменно обкорнанными…

Дойдя до писем Эренбурга 1930 года, мы оставляем писателя в Париже в мрачную пору мирового экономического кризиса, окончательного оформления сталинской диктатуры личной власти и предстоящей победы на выборах нацистской партии Гитлера.

Может показаться, что у Ильи Григорьевича еще был год для принятия окончательного решения (он сам считал, что присягнул Советскому Союзу в 1931 году), но, по существу, иного выбора у Эренбурга не было уже в 1930-м. Потому что времена стояли изуверские — через семьдесят с лишним лет это можно сказать точно.

Краткий путеводитель по письмам

Первые архивные документы И. Г. Эренбурга, не считая свидетельства о его рождении и гимназических бумаг, — жандармские, 1907–1908 годов. Первые письма Эренбурга сохранены «заботливыми» руками жандармов — в копиях (перлюстрация почты) и в подлинниках (тюремные заявления в их адрес). Разысканные в архивах Москвы и Киева, они в первом томе писем впервые приводятся полностью.

Годы 1909–1917 представлены письмами Брюсову, Волошину, Савинкову. Переписка с Волошиным и Савинковым 1915–1917 годов — содержательнейший документ для понимания всего комплекса переживаний Эренбурга эпохи канунов. Отношение к мировой войне, к тому, как реагируют на нее русская литература и русская общественность и как воспринимаются события войны в зараженной шовинизмом Франции, — все это есть в его письмах.

В сообщениях Волошину из Москвы и Полтавы (1917 и 1918 годы) немало живых свидетельств об октябрьском перевороте и о первом годе большевистского режима. А письма 1919 года из Киева к В. Меркурьевой — важный документ того взвихренного года.

Многочисленные письма 1922–1923 годов не противоречат берлинской зарисовке Романа Гуля: «Не выходя на улицу, в „Прагер Диле“ писал Илья Эренбург. Он может жить без кофе, но не может — без кафе. Поэтому, когда кафе было еще не выветрено и стулья стояли рядами на столах, он уже сидел в „Прагер Диле“ и, докуривая тринадцатую трубку, клал на каждую по главе романа»[863]. Эти письма Эренбурга содержат живые детали насыщенной жизни тогдашней литературной столицы русской эмиграции — Берлина и суждения о ней. В них не раз встречаются имена Белого и Ремизова, Шкловского и Ходасевича, Пастернака и Цветаевой, Маяковского и Айхенвальда.

Понятно, что именно литература — центральная тема писем писателя. Уже в письме Брюсову 1916 года Эренбург, в отличие от первых, подчеркнуто ученических писем, изложил свой взгляд на поэзию и откровенно заметил недавнему учителю и мэтру: «Между нами стена».

Всю жизнь Эренбург жил стихами. За границей он болезненно ощущал изолированность от русской литературной жизни, поэтому фраза «Что пишете? пришлите новые стихи» — настойчивым рефреном звучит во всей его переписке с поэтами разных калибров (Волошиным и Пастернаком, Цветаевой и Полонской, Маяковским и Тихоновым). В 1920-е годы столь же силен и его интерес к прозе, особенно заметный в письмах Замятину. Поражает одно редкое для литературной среды свойство Эренбурга: он начисто лишен какой-либо зависти, ревности к успеху коллег и абсолютно искренне радуется их удачам. Эренбург никогда не переносил на литературу личных отношений с авторами: всегда любил написанное Цветаевой независимо от сиюминутных взаимоотношений с ней или, скажем, уже в старости с восторгом читал «Святой колодец», чего не скрывал, хотя никогда не уважал Катаева-человека. Вместе с тем Эренбург не в силах был похвалить то, что ему не понравилось, как бы ни был симпатичен автор.

Его письма передают самые разные оттенки отношения к коллегам: восторг (Пастернак, Цветаева, Маяковский, Бабель, Зощенко), ссоры (Волошин, Пильняк, А. Н. Толстой, Ходасевич), шероховатости (Белый, Шкловский, Ремизов), верной дружбы (Полонская, Лидин), симпатии (Бухарин, Тынянов, Замятин, Лунц, Слонимский, Тихонов), сугубой деловитости (Зозуля, Буданцев, П. С. Коган), а также все грани эволюции литературного вкуса (Брюсов, Волошин, Маяковский, Сейфуллина). И каково бы ни было подлинное отношение Эренбурга к адресату, его письма неизменно вежливы, что, разумеется, не мешало ему быть ироничным и даже гневным, обсуждая ситуацию с друзьями.

Сложившиеся заочно отношения неизменно проверялись при личном общении. В этом смысле поразительно, скажем, как изменился тон писем к Лидину после совместного путешествия по Бретани в 1927-м (стал откровенно веселым и внутренне открытым) и, наоборот, — после встречи в Париже со Слонимским, когда явственно выявилась несовместимость вкусов, письма приобрели сугубо деловой характер. Именно из писем устанавливается абсолютная доверительность отношений с Е. Г. Полонской, некоторая ироничность в отношениях с М. М. Шкапской (по контрасту с язвительно ироничным письмом к Я. Б. Лившицу), почтительность отношений с Брюсовым и Замятиным; из писем видно, как высокое положение Н. И. Бухарина, несмотря на юношескую дружбу, заставляет, обращаясь к нему, тщательно продумывать тексты писем.

Заботы, связанные с изданием журнала «Вещь», устройство книг московских и питерских авторов в Берлине (из письма Е. А. Ляцкому узнаем, что именно Эренбург вывез из Москвы «Лебединый стан» Цветаевой и две книги Пастернака, чтобы опубликовать их за рубежом), прямое касательство к судьбе романа Замятина «Мы» — следы всего этого уцелели благодаря письмам Эренбурга.

Кому-то может показаться, что в книге слишком много писем деловых, заполненных едва ли не бытовыми сюжетами, проблемами книгоиздания и публикаций в периодике, обсуждением мучительных финансовых невзгод. Но без этого не бывает жизни писателя, так что кажущееся одним недостатком другие, внимательные к подробностям писательской жизни, справедливо оценят как достоинство.

Письма Эренбурга позволяют судить о том, какой трудной, подчас несносной была жизнь подлинных литераторов, печатавшихся в Советской России, как зверела цензура, не допуская в печать описания реальной жизни, как задушили налогами частные издательства (исчезнувшие вместе с нэпом), как ловко сталинское государство все прибирало к рукам. Эти напоминания о происходившем 70–75 лет назад не потеряли актуальности и в нынешнюю эпоху крепнущего аппарата власти и засилья массовой культуры…

Говоря об Эренбурге, еще в двадцатые годы прилепили к нему ярлычки «циник» и «нигилист». Эренбург очень хлестко отвечал своим обвинителям. О «нигилизме» со временем упоминать перестали, а вот на предмет эренбурговского «цинизма» любят порассуждать и нынешние «интеллектуалы». Нельзя сказать, чтобы Эренбург никаких оснований для подобных обвинений не давал, но в пору до 1930 года сама его жизнь на Западе и редкие наезды в Советскую Россию за свежими впечатлениями вызывали, независимо от содержания его тогдашних книг, впечатление ловкой устроенности. В 1930-е годы именно содержание его прозы на фоне парижской жизни автора воспринималось как вполне циничное (и в эмигрантской среде, и в ортодоксально советской). Но, говоря об эпохе до окончательной победы сталинской диктатуры, заметим, что «подозрительные на цинизм» высказывания или поступки Эренбурга всегда допускают точное объяснение иного рода, к вульгарному цинизму в духе Катаева, Никулина или Н. Чуковского не имеющее отношения. Так, утверждения в письмах Н. И. Бухарину, Н. Л. Мещерякову или П. С. Когану («я работаю для Советской России») и, с другой стороны, в письмах близким друзьям (скажем, Полонской, где он умоляет не отдавать еретичества) кажутся не вполне совместимыми. Однако Эренбург искренен в обоих случаях (просто «Советская Россия» понимается как нечто возвышенное, а реальная советская власть — как нечто, ну, скажем, земное и подчас малопривлекательное, и эти два представления для Эренбурга отнюдь не всегда совпадают).

Другим фундаментом обвинения Эренбурга в «цинизме» начиная с 1930-х годов было обвинение в политической гибкости его текстов. Решительно сопротивляясь тому, чтобы редакции и издательства корежили его произведения, сам Эренбург, бывало, подчиняясь обстоятельствам времени, ограничивал себя полуправдой. Да, писание «в стол» было абсолютно не для него. Он сам понимал, что ставит под удар будущую судьбу своих книг, но писать мог только для современников. В пору работы над мемуарами «Люди, годы, жизнь» Эренбург прочел первую книгу воспоминаний Н. Я. Мандельштам и сказал ей: «Ты пишешь всю правду, но прочтет это несколько сот человек, которые и так все понимают. Я пишу половину правды, но прочтут это миллионы, которые этой правды не знают»[864]. Когда воспоминания Н. Я. стали доступны российскому читателю, могло показаться, что именно ее стратегия победила. Заметим, однако: для того чтобы наступила перестройка, открывшая стране прежде запрещенные книги, необходимо было, чтобы очень самоотверженно поработали миллионы былых читателей мемуаров «Люди, годы, жизнь», — именно из этой книги они многое о нашей истории узнали и поняли, что так жить больше нельзя…

И последнее. Ограничиваясь при издании писем Эренбурга лишь литературно-политическими сюжетами, мы бы существенно сузили представление о жизни автора. Поэтому так нужны здесь веселые, шутливые (иногда коллективные), ироничные письма друзьям. Делает образ писателя более объемным и другая грань эпистолярного наследия, чуть-чуть представленная в этом томе, — донжуанская. Эренбург написал немало пылких, нежных, страстных писем тем, кого любил. К сожалению, не сохранились письма к главным женщинам его судьбы: Е. О. Шмидт (Сорокиной), Ш. Кенневиль, Л. М. Козинцевой-Эренбург (уцелели лишь письма начала Отечественной войны), Д. Монробер (Лекаш); мы располагаем лишь несколькими письмами к Л. Мэр (после войны переписку потеснило телефонно-телеграфное общение). То, что здесь напечатано, — лишь частный пример, но и он дает представление о стиле Эренбурга в этом жанре (имею в виду пылкие письма к Л. Э. Ротман, а также некие полувоспоминания-полунамеки в письмах к Е. Г. Полонской, Г. С. Издебской и Р. С. Соболь).