VI. «Люди, годы, жизнь» (Журнальная судьба семи книг и один отклик)

VI. «Люди, годы, жизнь»

(Журнальная судьба семи книг и один отклик)

Костра я не разжег, а лишь поставил

У гроба лет грошовую свечу…

Илья Эренбург[754]

Замысел большого повествования о прожитой жизни, о людях, с которыми она сводила, о событиях, свидетелем или участником которых довелось быть, о странах, куда заносила судьба, стал складываться у Ильи Григорьевича Эренбурга в середине 1950-х годов.

Первую попытку поделиться с читателями рассказом о своей жизни Эренбург предпринял еще в условной форме «Книги для взрослых», соединявшей роман с мемуарами и вышедшей из печати накануне 1937 года, который никак не располагал к воспоминаниям.

«Мы слишком часто бывали в размолвке с нашим прошлым, чтобы о нем хорошенько подумать. За полвека множество раз менялись оценки и людей и событий; фразы обрывались на полуслове; мысли и чувства невольно поддавались влиянию обстоятельств. Путь шел по целине; люди падали с обрывов, скользили, цеплялись за колючие сучья мертвого леса. Забывчивость порой диктовалась инстинктом самосохранения: нельзя было идти дальше с памятью о прошлом, она вязала ноги…»[755] —

так говорил о пережитой эпохе Эренбург, приступая в 1959 году к повествованию о людях, годах и жизни.

Хрущевская оттепель, казалось, открывала возможность вернуться к прошлому и разобраться в нем; за три года после смерти Сталина страна сделал заметный шаг к самоочищению. Даря в 1956 году своему знакомому повесть «Оттепель», Эренбург сказал, что все оставшееся время будет писать одну книгу — воспоминания. Однако прошли долгие четыре года, прежде чем он смог сесть за эту большую работу. Тому были причины как внутреннего, так и внешнего порядка. О внутренних причинах Эренбург написал 5 мая 1958 года в автобиографии:

«Мне 67 лет, друзья иногда спрашивают меня, почему я не пишу мемуаров. Для того, чтобы задуматься над прошлым, нужно отъединение и время, а у меня нет ни того, ни другого, я живу настоящим и все еще пытаюсь заглянуть в будущее. Жизнь нельзя просто пересказать, это не интересно. Да и опасно полагаться на память: оглядываясь назад, видишь десятилетия в тумане, лес, а в лесу — случайно запомнившиеся полянки. Для того, чтобы рассказать о жизни, следует ее продумать…»[756].

Внешняя причина — политический откат, происшедший в конце 1956 года в СССР после антисоветских выступлений в Польше и восстания в Венгрии, подавленного Советской Армией, начавшееся наступление сталинистов на интеллигенцию, в которой они видели главную опасность своей власти.

Эссеистика Эренбурга 1955–1958 годов, своеобразная проба мемуаров (Эренбург писал о Бабеле и Цветаевой, о Лапине и Сарьяне, о любимых французских поэтах и художниках, об итальянском кино, о странах, где побывал впервые, об их культуре и традициях), вызывала озлобленные нападки ортодоксальной критики. Победи тогда сталинисты, и сама возможность выхода к читателю с книгой воспоминаний надолго бы закрылась для Эренбурга. За освобождение культуры от гнета сталинского наследия писатель боролся, используя весь свой международный авторитет, влияние в кругах левой интеллигенции Запада, заинтересованность реформистских сил из хрущевского окружения в обновлении страны и в ее престиже. После 1958 года, ославившегося позорным скандалом в связи с Нобелевской наградой Б. Л. Пастернаку, советский политический маятник чуть качнулся в антисталинском направлении, и Эренбург почувствовал, что приходит время для его заветной работы. «Осенью 1959 года, — вспоминал он позднее, — я часто говорил себе, что нужно сесть за стол и начать книгу воспоминаний; обдумывал план книги и, как всегда у меня бывало, оттягивал начало работы…»[757]. Эренбург решил довести повествование до 1953 года, но уверенности, что удастся напечатать все написанное, у него не было, и впервые за многие годы литературной работы он готов был к тому, что часть написанного останется неопубликованной.

Однако, несмотря на подчас свирепую цензуру, Эренбургу ценою некоторых дипломатических уступок удалось напечатать практически все, что он написал, — годы работы над книгой «Люди, годы, жизнь» были временем заметных перемен и сдвигов в стране, и сами эренбурговские мемуары работали, по мере их опубликования, на эти перемены.

Эренбург не раз говорил, что есть писатели, которые целиком выразили себя в книгах, для других же литература была одной из возможных форм участия в жизни. К последним принадлежал любимый Эренбургом Стендаль, таким был и сам Эренбург — потому воспоминания «Люди, годы, жизнь» и оказались одной из самых интересных книг середины века (при всех издержках, неминуемых для подцензурного сочинения в условиях тоталитарного государства). Эта книга сыграла исключительную роль в формировании поколения шестидесятых годов. То обстоятельство, что нынешний читатель располагает возможностью знания куда более острых фактов, чем приведенные на страницах книги Эренбурга, никак не лишает ее интереса и значительности; как раз напротив — эти знания позволяют лучше понять Эренбурга, его недоговоренности, его намеки, его мучения, его веру, его неуступчивость и его компромиссы. Время подтверждает правоту Александра Твардовского, безусловно обещавшего книге «Люди, годы, жизнь» прочную долговечность[758].

Книга первая

К работе над первой книгой воспоминаний, описывающей период с 1891 по 1917 год, Эренбург приступил во второй половине декабря 1959 года. К этому времени он постарался освободиться от многих побочных обязательств, хотя дела, связанные с общественно-политической работой, остались неотмененными. 4 января 1960 года, уезжая по неотложному делу в Стокгольм, Эренбург сообщал своему давнему другу Елизавете Полонской: «Пишу мемуары, но все время отрывают, а хочется восстановить прошлое»[759]. Приступая к самому значительному замыслу своей жизни, Эренбург обращался к различным литературным источникам — книгам, газетам, архивным материалам, а также к уцелевшим свидетелям событий (так, 17 февраля 1960 года в письме к В. А. Радус-Зеньковичу, с которым в 1908 году он сидел в Мясницкой полицейской части, Эренбург расспрашивал о дальнейшей судьбе товарищей по подполью[760]; весной 1960 года отдельные главы рукописи посылал с просьбой отметить возможные неточности своему гимназическому товарищу В. Е. Крашенинникову, О. П. Ногиной; летом — другу парижской юности Е. Г. Полонской). 15 апреля 1960 года Эренбург сообщил О. П. Ногиной: «Я закончил первую часть воспоминаний»[761].

Борис Слуцкий, которому Эренбург давал на прочтение все книги мемуаров до передачи их в редакцию журнала, вспоминал:

«Правя мемуары, я, конечно, иногда разрушал музыку фразы, которая всегда выговаривалась прежде, чем выстукивалась на машинке. Вообще говоря, мемуары читали (до журнальных редакторов) всегда и по главам — Наталия Ивановна (Столярова, секретарь Эренбурга. — Б.Ф.) (она их перепечатывала), Любовь Михайловна, Ирина Ильинична, я и Савич. Кроме того — так сказать, узкие специалисты. Например, главу о Назыме (Хикмете. — Б.Ф.) — Бабаев, которого я пригласил (специалист по турецкой литературе. — Б.Ф.). Главу о Маркише — родственники. Главу о Бабеле — Антонина Николаевна (Пирожкова, вдова писателя. — Б.Ф.) и, наверное, Мунблит (писатель, критик, мемуарист, писавший о Бабеле. — Б.Ф.). Мелкие справки наводились по „Ляруссу“ и Большой советской энциклопедии (2-е издание). В случае надобности читалась всякая дополнительная литература. Эренбург слушал замечания, даже требовал их, спорил, часто соглашался. Один из важнейших законов, которые он выработал для мемуарной книги, — не писать о плохих людях (кажется, никто из них не удостоился отдельной главы) и не писать плохого о хороших людях. Эренбурга обвиняли в очернительстве, а закон, оказывается, толкал на лакировку»[762].

Б. М. Сарнов вспоминал тогдашние слова Эренбурга о книге воспоминаний:

«Я писал ее для печати. В первой книге, которую я сейчас закончил, есть только одна глава, которая пойдет в архив. Это — глава о Троцком. Я сам не хочу ее печатать… Я встретился с ним в Вене в 1909 году. Он очень мне не понравился… авторитарностью, отношением к искусству… Я не хочу сейчас печатать эту главу, потому что мое отрицательное отношение к Троцкому сегодня может быть ложно истолковано. А все остальное хочу напечатать»[763].

Однако после смерти Эренбурга эту главу в его архиве не обнаружили; скорей всего, она так и не была написана.

Работая над мемуарами, Эренбург старался перехитрить цензуру. Так, рассказ о Б. В. Савинкове написан иначе, чем другие портретные главы, — он начинается с ряда эпизодов из жизни автора и поначалу вообще не кажется портретной главой. В воспоминаниях о Бухарине и Сокольникове речь идет только о юности (к рассказу об их дальнейшей судьбе Эренбург предполагал вернуться позднее).

О новой работе писателя 9 апреля 1960 года сообщила «Литературная газета», напечатав главу о Ленине; предваряя эту публикацию, Эренбург писал: «Это глава из книги „Годы, люди, жизнь“, над которой я в настоящее время работаю». Название мемуаров изменилось позже; перестановка слов была принципиальной. 4 июня 1960 года, публикуя главу об А. Н. Толстом, «Литературная газета» сообщила, что это — отрывок из книги «Люди, годы, жизнь», которая целиком будет печататься в «Новом мире».

По существу, «Новый мир» был единственным журналом, которому Эренбург мог предложить свою рукопись, хотя его отношения с главным редактором журнала А. Т. Твардовским и были достаточно прохладными. Илья Григорьевич написал Твардовскому письмецо. Заместитель главного редактора «Нового мира» А. Кондратович вспоминал:

«Эренбург писал, что начал большую работу над воспоминаниями, закончил уже первую книгу и видит, что нигде ее, кроме „Нового мира“, он не сможет напечатать. Он просит А. Т. прочитать книгу, и если А. Т. что-то в ней не понравится, он не будет в обиде, если тот ее не примет к печати. А. Т. тотчас позвонил И. Г. и сказал, что немедленно пришлет курьера, а так как Эренбург жил недалеко от редакции, рукопись через 15 минут лежала у А. Т. на столе <…>. Я не сказал бы, что А. Т. был в восторге от этих воспоминаний. Многое в них раздражало его, но он сразу же почувствовал значение мемуаров — и в творческой биографии самого Эренбурга, и вообще в нашей литературе»[764].

Редакция «Нового мира», приняв рукопись в целом, категорически отказалась бороться за прохождение через цензуру главы о «врагах народа» Бухарине и Сокольникове, предоставив автору самому добиваться этого. К тому времени процесс реабилитации жертв сталинского террора уже буксовал, и реабилитация наиболее выдающихся сподвижников Ленина задерживалась. В этих условиях обращаться за разрешением имело смысл лишь к Хрущеву. Суть своей просьбы к нему Эренбург изложил в письме 8 мая 1960 года:

«В журнале „Новый мир“ начинают печатать мои воспоминания. В начале я рассказываю о моем скромном участии в революционном движении в 1906–1908 годах. Там я говорю о Бухарине и Сокольникове того времени — о гимназистах и зеленых юношах. Я решаюсь послать Вам эту главу и отчеркнуть те две страницы, которые без Вашего слова не могут быть напечатаны. Особенно мне хотелось бы упомянуть о Бухарине, который был моим школьным товарищем»[765].

Одновременно в сопроводительной записке Эренбург писал референту Хрущева по вопросам культуры B. C. Лебедеву:

«Из письма Никите Сергеевичу Вы увидите, в чем моя просьба. Может быть, даже не к чему показывать ему две страницы — я думаю сейчас о его времени. Может быть, Вам удастся просто спросить его в свободную минуту, могу ли я упомянуть в своих воспоминаниях восемнадцатилетнего Бухарина (это для меня наиболее существенно)»[766].

Оба письма вручила B. C. Лебедеву секретарь Эренбурга Н. И. Столярова. Вот что она мне рассказала в 1975 году:

«Лебедев прочел письмо и сказал, что у Никиты Сергеевича может быть свое мнение и он его не знает, но ему кажется, что не следует это печатать, т. к. Бухарин не реабилитирован, народ знает его как врага и вдруг прочтет, как тепло и душевно пишет о нем Илья Григорьевич, — все шишки повалятся на него. В интересах душевного спокойствия И. Г. не печатать этого сейчас. Конечно, если И. Г. будет настаивать, напечатают: ведь у нас цензуры нет, но это не в интересах И. Г. Прощаясь, Лебедев сказал, что письмо он, разумеется, передаст»[767].

Эренбург оценил лукавство Лебедева и понял, что реабилитация Бухарина в ЦК не готовится. Ответа на свое письмо от Хрущева или его сотрудников он не получил. Сообщить Твардовскому об этом было выше его сил, и Эренбург написал, что добровольно снимает те две страницы; вместо них в журнальном тексте появились слова: «Еще не настало время рассказать о всех моих товарищах по школьной организации»[768].

«Люди, годы, жизнь» не были анонсированы в «Новом мире» на 1960 год, но публикация первой книги в 8–10-м номерах вызвала широкий читательский резонанс; однако критика, ожидая дальнейших частей повествования, о первой книге не высказывалась (несколько доброжелательных рецензий появилось лишь в провинциальной прессе). Готовя в 1961 году первую книгу к отдельному изданию вместе со второй, Эренбург внес в нее ряд дополнений и исправлений. Сразу после публикации в «Новом мире» первая книга мемуаров Эренбурга была переведена на многие иностранные языки.

Книга вторая

Над второй книгой мемуаров, посвященной событиям 1917–1921 годов, Илья Эренбург работал летом и осенью 1960 года. 26 октября он сообщая Е. Г. Полонской: «Я кончил теперь вторую часть воспоминаний. Работа увлекательная, но печальная»[769]. Журнальная судьба первой книги к тому времени решилась положительно, и вторую часть Эренбург писал, также рассчитывая на публикацию в «Новом мире».

Рассказывая о событиях Гражданской войны, об эпохе военного коммунизма, о трагической судьбе своих современников, он не мог не считаться с цензурой. Многие страницы второй части написаны суше, дипломатичнее, чем первая книга, и тем не менее вторая часть «Люди, годы, жизнь» стала для читателей заметным прорывом в осмыслении советской истории, недаром мемуары Эренбурга в течение последующих советских десятилетий оказались фактически под запретом.

Неканоническое изображение Гражданской войны, в которой случай разводил родных братьев под противоборствующие знамена, рассуждения о трагедии Маяковского, отказавшегося от искусства ради политики, впервые приведенные воронежские стихи Мандельштама, само имя которого было неизвестно подавляющему большинству читателей, рассказ о Пастернаке-лирике в пору политического остракизма, вызванного присуждением ему Нобелевской премии, — все это не могло не стать сенсацией в СССР начала шестидесятых годов.

Беседуя поздней осенью 1960 года с журналистами, Эренбург говорил о своей работе:

«Вторая книга будет опубликована в „Новом мире“. По-моему, она слабее первой. Отдал читать Твардовскому. Он позвонил на следующий день, сказал, что понравилась. Твардовский предупредил, что формально будет трудно „пробить“ то, что я пишу о Пастернаке. А по существу его пугает Маяковский»[770].

Лично у Твардовского обе главы не должны были вызвать возражения — он никогда не был поклонником Маяковского, а глава о Пастернаке написана достаточно взвешенно. Возражение против этой главы высказал лишь один член редколлегии журнала, очеркист Валентин Овечкин. Прочитав верстку первого номера за 1961 год, он 5 декабря 1960 года в письме Твардовскому[771] высказался против похвал Пастернаку-поэту и подверг сомнению правдивость рассказа о дружбе Пастернака с Маяковским.

«Замечания твои по Эренбургу будут учтены и доведены до автора, — ответил ему Твардовский. — Замечаний по нему можно было бы сделать и в десять раз больше, но учить Эренбурга поздно и невозможно, нужно считаться с таким, каким его бог зародил. Тем более, что это — продолжение, а начало имеет успех у читателя, и все в целом имеет свою объективную ценность мемуарного свидетельства о пережитом при всем несовершенстве и порой претенциозности субъективного изложения»[772].

Вторая книга была принята редакцией, однако цензура (та самая, существование которой в СССР отрицал помощник Хрущева) категорически запретила главу о Пастернаке, и Твардовский сообщил автору, что напечатать ее не в его силах. Первый номер журнала за 1961 год (в нем было 16 глав второй книги) вышел без главы о Пастернаке. Эренбург понимал, что запрещение не продиктовано «сверху», а объясняется инерционностью и перестраховкой среднего звена власти, поэтому принял решение добиваться публикации этой главы во втором номере журнала вместе с окончанием книги. Добиться этого можно было, лишь снова (после неудачи с «пробиванием» главы о Бухарине) обратившись к Н. С. Хрущеву. Как всегда в подобных случаях, Эренбург искал такие аргументы, которые могли убедить адресата. 19 января 1961 года он написал помощнику Хрущева B. C. Лебедеву:

«Решаюсь Вас побеспокоить со следующим вопросом. В февральском номере журнала „Новый мир“ печатается окончание второй части моей книги „Люди, годы, жизнь“. Одна глава из этой второй части встретила затруднения. Дело касается Пастернака. Я считаю его крупным лирическим поэтом и, вспоминая о первых годах революции, пишу о нем как о лирическом поэте. Мне кажется, что, поскольку недавно образовалась комиссия по литературному наследству Пастернака, в которую меня включили, у нас предполагается издать его избранные стихи. После всего происшедшего вокруг „Доктора Живаго“ новое издание его стихов будет скорее понятным читателю, прочитавшему мою главу, посвященную Пастернаку-поэту… Опубликование главы будет, по-моему, скорее политически целесообразным, нежели „преступным“. Такой же точки зрения придерживается А. Т. Твардовский и вся редакционная коллегия журнала „Новый мир“. Однако редакция не может преодолеть возникшие затруднения, и я решил попросить Вас, если найдете это возможным, спросить мнение Никиты Сергеевича Хрущева»[773].

Об этом мнении можно судить по тому, что в № 2 «Нового мира» глава о Пастернаке была напечатана (под № 20 между главами о Москве 1920 года и о В. Л. Дурове; в отдельном издании мемуаров Эренбург вернул ее в начало второй части, но главу о Маяковском его вынудили пропустить вперед; только в издании 1990 года в соответствии с авторским замыслом глава о Пастернаке была напечатана перед главой о Маяковском). Отметим попутно, что критические слова Эренбурга о романе «Доктор Живаго» продиктованы его личным взглядом на книгу; при всех поворотах событий он неизменно говорил о «чудесных стихах», приложенных к роману.

Критика отреагировала на вторую книгу «Люди, годы, жизнь» не сразу. 19 мая 1961 года в газете «Литература и жизнь», которую писатели называли «Лижи», А. Дымшиц сделал заявку на принципиальный спор с Эренбургом от имени советского читателя, который «не согласится с той трактовкой ряда поэтов десятых и двадцатых годов, которая содержится в воспоминаниях И. Эренбурга, в его портретах М. Цветаевой, М. Волошина, О. Мандельштама, Б. Пастернака», с попыткой «реставрации модернистских представлений». Развернуто эта позиция была высказана на страницах кочетовского «Октября» в статье Дымшица «Мемуары и история».

«Большинство портретов И. Эренбургу не удалось, — говорилось в этой статье. — Не удалось потому, что живые черты, яркие и интересные штрихи и детали портретов писатель „подчинил“ своим предвзятым, неверным эстетическим идеям»[774].

Дымшиц решительно оспорил портрет Маяковского, эренбурговскую концепцию трагедии поэта («Так наводится тень на ясный облик Маяковского»), портрет А. Н. Толстого — «писателя такой высокой ясности»; «ставить талантливого, но все же второстепенного поэта Мандельштама (сегодня над этим посмеется большинство любящих русскую поэзию XX века. — Б.Ф.) в один ряд с такими гигантами, по-моему, просто неосмотрительно», — корил он Эренбурга. Отстаивая неприкосновенность догматов «истории советской литературы», Дымшиц вел с Эренбургом спор на поле марксистской эстетики; вместе с тем он демонстрировал готовность при случае перейти на поле сугубо политическое. Так, в заключение статьи он отметил, что в мемуарах не объяснены причины отхода Эренбурга от большевистской партии, недостаточно точно отражена политическая позиция автора в первые годы революции — речь-де следует вести не о блужданиях, а о вполне определенной — читай: антисоветской — позиции. (Угроза политических обвинений была в полной мере реализована через некоторое время мастером этого жанра критиком В. Ермиловым.) Статью Дымшица горячо поддержали обе литературные газеты; его единомышленники дорабатывали конкретные сюжеты (так, В. Назаренко в длинной статье сражался с опасной оценкой Эренбургом «буржуазной поэзии» О. Мандельштама[775]). Других точек зрения в прессе не было (с позиций ортодоксальной историко-литературной концепции Эренбург был незащитим, а применение иных литературных и политических критериев не дозволялось). Мемуары Эренбурга тогда читали нарасхват, суждения были разные — восторженные, пристрастно-придирчивые, демагогические, апологетические и т. д.; но на страницы советской печати 1961 года этот плюрализм хрущевской оттепели выхода иметь не мог. Нападки, несомненно, раздражали Эренбурга, но огромная читательская почта неизменно поддерживала его, и он энергично продолжал работать — писать третью книгу.

Книга третья

Третья книга мемуаров «Люди, годы, жизнь» описывает события 1921–1933 годов. Эренбург провел эти годы преимущественно за границей. Это было время растущего интереса к его прозе и эссеистике, издававшихся в СССР вопреки активному противодействию идеологических структур. С конца 1920-х годов цензурный пресс становится для книг Эренбурга почти непреодолимым — одни из них запрещаются, другие выходят в изуродованном виде. Эренбург пытается обойти препоны, меняя темы и жанры, но — безрезультатно. Эту ситуацию Евгений Замятин сгладил в письме Сталину, прося разрешения уехать за границу: «Илья Эренбург, оставаясь советским писателем, давно работает главным образом для европейской литературы — для переводов на иностранные языки…»[776]. То, что Замятину казалось спасительным выходом из его безнадежного положения, для Эренбурга было драмой, требовавшей разрешения. Оставаться независимым художником можно было, лишь не печатаясь в СССР. Это — не первый кризис, преодоленный Эренбургом, но весьма мучительный, и о нем писатель решил рассказать в мемуарах подробнее, чем о ситуациях 1909 и 1918 годов.

Илья Эренбург начал писать третью книгу зимой 1961 года. 21 февраля он сообщал Е. Г. Полонской в Ленинград: «Я пишу сейчас 3 часть (1921 и далее). Работа увлекает, но часто отрывают»[777]. Эренбургу удалось практически устраниться от текущей публицистической работы (за полгода он написал всего две статьи), но зарубежные поездки, связанные с общественно-политической деятельностью, участие в различных заседаниях — от этого уйти было невозможно; за те же полгода писатель четырежды был в Стокгольме; впрочем, этот город многое значил в его личной послевоенной судьбе (в Стокгольме жила его последняя любовь — Лизлотта Мэр, и Эренбург не мог упустить ни одной возможности с ней увидеться).

Как и прежде, отдельные главы рукописи Эренбург давал на прочтение — так, главы о Бабеле и Маркише читали их вдовы, главу о Юлиане Тувиме — его переводчик и биограф М. Живов, главу о берлинской эмиграции — Е. Лундберг; на черновой рукописи — неизменные пометы ближайшего друга Эренбурга, писателя Овадия Савича — первого читателя мемуаров.

Летом 1961 года работа была завершена и передана в «Новый мир», где ее приняли вполне радушно. Политических поправок, сделанных по настоянию редакции, было немного (те цензурные вымарки были в издании 1990 года восстановлены). Третья книга ушла в набор, а 12 августа 1961 года А. Т. Твардовский, прочтя верстку начала третьей книги, обратился к Эренбургу с большим письмом:

«Барвиха, 12 августа 1961.

Дорогой Илья Григорьевич!

Простите, что с таким запозданием отзываюсь на продолжение Вашей книги, идущей в „Новом мире“, да и отзываюсь только на первую часть продолжения, верстку которой мне прислали сюда.

С неменьшим, а местами — с еще большим интересом, чем предыдущие, прочел эти страницы. Книга очевиднейшим образом вырастает в своем идейном и художественном значении. Могут сказать, что угол зрения повествователя не всегда совпадает с иными, может быть более точными, углами (они, эти „углы“, тем более правильны, чем дольше остаются вне применения), что сектор обзора у автора сужен особым пристрастием к судьбам искусства и людей искусства, — мало ли что могут сказать. Но этой Вашей книге, может быть, суждена куда большая долговечность, чем иным „эпохальным полотнам“ „чисто художественного жанра“.

Первый признак настоящей большой книги — читательское ощущение необходимости появления ее на свет божий. Эту книгу Вы не могли не написать, а если бы не написали, то поступили бы плохо. Вот, что главное и решающее. Это книга долга, книга совести, мужественного осознания своих заблуждений, готовности поступиться литературным престижем (порой, кажется, даже с излишком) ради более дорогих вещей на свете.

Словом, покамест, Вы единственный из Вашего поколения писатель, переступивший некую запретную грань (в сущности, никто этого „запрета“ не накладывал, но наша лень и трусость перед самими собой так любят ссылаться на эти „запреты“). При всех возможных, мыслимых и реальных изъянах Вашей повести прожитых лет, Вам удалось сделать то, чего и пробовать не посмели другие.

Я не буду в этом письме говорить о том, что в частностях, текстуально, так сказать, мне особо нравится или не нравится в книге. Но как хорош Тувим, в которого я, кстати сказать, вчитался только после его смерти и увидел, что это поэт никак не менее, скажем, Блока и, может быть, еще теплее и демократичнее Блока. Хорош В. Незвал (жаль только, что Вы заставили его восторгаться плохим, крайне несамостоятельным Л. Мартыновым, но это дело Ваше). Хорош и Бабель, хотя страницы, посвященные памяти этого писателя, не обладают особой новизной содержания, — был уже похожий Бабель у Паустовского и, кажется, у Вас же.

Но дело не в отдельных портретах, характеристиках, авторских отступлениях, — в книге есть магия глубокоискреннего высказывания — исповеди. Я, как прежде, считаю свою редакторскую роль в отношении этой Вашей работы весьма ограниченной, т. е. опять же не собираюсь просить Вас вспоминать о том, чего Вы не помните, и опускать то, чего Вы забыть не можете. Но мой долг просить Вас о другом: чтобы Вы учли реальные обстоятельства наших дней, просматривая эту верстку, и, по возможности, облегчили ее прохождение на известных этапах»[778].

Далее шли конкретные пожелания. Список этих замечаний Твардовский предварял словами: «Хочу Вам указать на такие места, которые, не будучи особо важными, обязательными для книги, в то же время наверняка могут повлечь на всю эту часть особо пристальное и требовательное внимание». Приведем некоторые из замечаний главного редактора журнала.

Например, такое:

«Уподобление Вами идей славянофилов, сменовеховцев, и тех и других вместе — нашим крайностям в борьбе против низкопоклонства перед Западом — уподобление неверное, поверхностное. По мне — бог с Вами, переучивать Вас я не собираюсь, но перед органами, стоящими над редакцией, попросту — цензурой — я не могу Вас здесь защитить».

Или:

«Мысль о „ножницах“ между успехами технического прогресса и потерями в духовном, нравственном развитии человеческого общества в эпоху империализма бесспорна, но приравнение „другого“ лагеря „первому“ — недопустимо. Можно, я считаю, предъявлять счет и Советской власти по разным статьям, но на отдельном бланке, — это непременное условие».

Или:

«В двух-трех случаях, где возникает память „еврейской крови“ — очень, очень просил бы Вас уточнить адрес, куда обращен этот исторический упрек (в смысле опять же „отдельного бланка“)»…

Третья книга была напечатана в 9–11-м номерах «Нового мира» за

1961 год (к тому времени издательство «Советский писатель» выпустило отдельным изданием первую и вторую части мемуаров). Большой критической волны третья книга не вызвала. Вообще третья книга из всех семи частей «Люди, годы, жизнь» имела самую легкую издательскую судьбу. Наибольшим нападкам подверглась глава о Ремизове; в специально посвященной ей статье «Неудавшееся воскрешение», напечатанной в журнале «Дон»[779], утверждалось, что «воспоминания Эренбурга приводят фактически к оправданию ренегатства А. Ремизова», книги которого «заслуженно забыты народом» (до издания книг А. М. Ремизова в СССР оставалось еще почти 20 лет)…

Книга четвертая

Над четвертой книгой мемуаров Эренбург работал всю вторую половину 1961 года, лишь время от времени отвлекаясь от рукописи для поездок в Стокгольм. По авторскому плану, четвертая книга посвящалась событиям 1933–1939 годов и должна была завершиться рассказом о поражении Испанской республики. Событиям в Испании 1936–1939 годов предстояло стать центром этой части мемуаров; написанные им испанские главы Эренбург давал прочесть участникам и свидетелям войны в Испании — генералу армии П. И. Батову, кинооператору Р. Л. Кармену, писателю, адъютанту командира 12-й интербригады А. В. Эйснеру; и, конечно, вся рукопись была тщательнейше прочтена О. Г. Савичем — корреспондентом «Комсомольской правды» и ТАСС на испанской войне.

Не менее важным было и то, что Эренбург собирался впервые рассказать о пережитом в Москве за те пять месяцев 1938 года, когда он дожидался разрешения вернуться в Испанию. Работа над главами о едва ли не самом «горячем» периоде советской истории, прозванном в народе «ежовщиной», пришлась на пору XXII съезда КПСС, сообщившего обществу мощный антисталинский импульс. Поэтому когда в конце 1961 года Эренбург передал в редакцию «Нового мира» рукопись 4-й книги (31 глава), она сравнительно легко прошла и редакционную цензуру, и Главлит (фактически было сделано всего две купюры — убрали сцену на даче у Горького, где члены Политбюро ругали Эренбурга за роман «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца», и десяток строк об Антонове-Овсеенко).

Книга была принята редакцией и назначена к публикации на весну 1962 года, а Эренбург сразу же приступил к работе над пятой частью, посвященной событиям Второй мировой войны. Когда в марте 1962 года первые шесть глав пятой книги (февраль 1939 — июнь 1941 года) были написаны, автор отправил их Твардовскому. 5 апреля 1962 года, когда начало четвертой книги уже было набрано для апрельского номера журнала, Твардовский написал Эренбургу:

«Дорогой Илья Григорьевич!

Я виноват перед Вами: до сей поры, за множеством дел и случаев, не собрался написать Вам по поводу „пятой части“ и оставил на рукописи по прочтении лишь немые, может быть, не всегда понятные пометки. Вероятно поэтому, Вы и не приняли некоторые из них во внимание. А между тем я считаю их весьма существенными и серьезными. Речь ведь идет не о той или иной оценке Вами того или иного явления искусства, как, скажем, было в отношении Пастернака и др., а о целом периоде исторической и политической жизни страны во всей его сложности. Здесь уж „каждое лыко в строку“. Повторяю мое давнее обещание не „редактировать“ Вас, не учить Вас уму-разуму, — я этого и теперь не собираюсь делать. Я лишь указываю на те точки зрения, которые не только не совпадают с взглядами и пониманием вещей редакцией „Нового мира“, но с которыми мы решительно не можем обратиться к читателям.

Перехожу к этим „точкам“ не по степени их важности, а в порядке следования страниц»[780].

И здесь следовал перечень замечаний, так или иначе связанных с темой советско-германского пакта 1939 года.

Вот некоторые из категорических возражений главного редактора:

«Концовка главы. Смысл: война непосредственное следствие пакта СССР с Германией. Мы не можем встать на такую точку зрения. Пакт был заключен в целях предотвращения войны. „Хоть с чертом“, как говорил Ленин, только бы в интересах мира».

Или:

«Сотрудники советского посольства, приветствующие гитлеровцев в Париже. „Львов“ (резидент ГБ в Париже. — Б.Ф.), посылающий икру Абетцу (гитлеровскому резиденту в Париже. — Б.Ф.). Мне неприятно, Илья Григорьевич, доказывать очевиднейшую бестактность и недопустимость этой „исторической детали“».

Или:

«„Немцам нужны были советская нефть и многое другое“… Это излишнее натяжение в объяснение того частного факта, который и без того объяснен Вами».

Или:

«„Свадебное настроение“ в Москве в 40 г.? Это, простите, неправда. Это было уже после маленькой, но кровавой войны в Финляндии, в пору всенародно тревожного предчувствия. Нельзя же тогдашний тон газет и радиопередач принимать за „свадебное настроение“ общества».

Или:

«Услышанные где-то от кого-то слова насчет „людей некоторой национальности“ представляются для той поры явным анахронизмом».

Или:

«То, что Вы говорите о Фадееве здесь, как и в другом случае — ниже, для меня настолько несовместимо с моим представлением о Фадееве, что я попросту не могу этого допустить на страницах нашего журнала. Повод, конечно, чисто личный, но редактор — тоже человек».

Или:

«Фраза насчет собак в момент телефонного звонка от Сталина, согласитесь, весьма нехороша. Заодно замечу, что для огромного количества читателей Ваши собаки, возникающие там-сям, в изложении, мешают его серьезности. Собаки (комнатные) в представлении народном — признак барства, и это предубеждение так глубоко, что, по-моему, не следовало бы его „эпатировать“».

И т. д.

Письмо Твардовского кончалось строго:

«Может быть, я не все перечислил, что-нибудь осталось вне перечня. И среди перечисленных есть вещи большей и меньшей важности. Но в целом — это пожелания, в обязательности которых мы убеждены, исходя не из нашего редакторского произвола или каприза, а из соображений прямой необходимости.

Будьте великодушны, Илья Григорьевич, просмотрите еще раз эту часть рукописи».

Эренбург ответил на это 10 апреля:

«<…> Некоторые из Ваших замечаний меня удивили. Я знаю Ваше доброе отношение ко мне и очень ценю, что Вы печатаете мою книгу, хотя со многим из того, что есть в ее тексте, Вы не согласны. Знаю я и о Ваших трудностях. Поэтому, несмотря на то, что Вы пишете, что изложенные Вами „пожелания, в обязательности которых мы убеждены“, я все же рассматриваю эти пожелания не как ультимативные и потому стараюсь найти выход, приемлемый как для Вас, так и для меня»[781].

Далее следовал перечень пятнадцати уступок с припиской:

«Поверьте, что я с моей стороны с болью пошел на те купюры и изменения, которые сделал. Я могу в свою очередь сказать, что в „обязательности“ оставшегося убежден. Ведь если редакция отвечает за автора, то и автор отвечает за свой текст. Я верю, что Вы по-старому дружески отнесетесь и к этому письму и к проделанной мной работе».

На этом исправления текста были завершены[782].

Видимо, тогда Эренбург уже пришел к мысли изменить первоначальный план мемуаров и включить написанное начало пятой книги в четвертую, с тем чтобы пятую начать нападением Германии на СССР 22 июня 1941 года. Дело, понятно, не в том, что автор вдруг отдал предпочтение канонической советской периодизации исторических событий. Рассказав о времени, которое он вспоминал с отвращением, и подойдя к не менее тяжким событиям лета 1941 года, Эренбург, надо думать, ощутил, что они имеют для него совершенно иную психологическую окраску (годы Отечественной войны у писателя было полное право вспоминать с гордостью). Видимо, имели место и соображения совсем иного рода — отделив повествование о Великой Отечественной войне от предшествовавших ей и закрытых для общественного обсуждения событий, Эренбург облегчал прохождение через цензуру рукописи следующей, пятой книги.

37 глав четвертой книги были напечатаны в 4–6-м номерах «Нового мира» за 1962 год (позже были написаны еще три главы — портреты Н. И. Бухарина, М. Е. Кольцова и О. Г. Савича). «Читательский успех мемуаров был огромный, — вспоминал А. Кондратович. — Номера в киосках раскупались тотчас же. Мы получали множество писем, но и мытарств с этими мемуарами мы хватили тоже сверх головы»[783]. В критических обзорах появились благожелательные упоминания о новой части «Люди, годы, жизнь»; в их ряду стоит отметить слова М. М. Кузнецова:

«Это весьма своеобразное художественное произведение, основной стержень которого — размышление о прошлом и настоящем, раздумье над историей для понимания сущности человека завтрашнего дня. Это — мемуарный роман нового, современного типа <…>. Перед нами роман, претендующий на то, чтобы дать портрет века. Судеб искусства и гуманизма…»[784].

Весь 1962 год антисталинское движение набирало силу; вместе с тем именно с момента публикации в «Новом мире» повести «Один день Ивана Денисовича» началась энергичная фронтальная контратака просталинских сил партократии, которая очень быстро повернула события вспять. Уже в декабре 1962 года состоялось спровоцированное чиновниками от искусства скандальное посещение Хрущевым выставки живописи и скульптуры в Манеже и последовавшие за ним массовые выступления прессы против неортодоксального искусства. В этой кампании Эренбургу была уготована роль идейного вдохновителя крамольных художников. 29 января 1963 года в московском выпуске газеты «Известия» напечатали большую статью В. Ермилова «Необходимость спора: Читая мемуары И. Эренбурга „Люди, годы, жизнь“», в которой наряду с привычными обвинениями мемуариста в пропаганде модернистского искусства впервые высказывались и прямые политические обвинения[785]. Речь шла о сталинских репрессиях; используя слова Эренбурга о том, что он и тогда понимал абсурдность массовых арестов, но вынужден был об этом молчать, Ермилов демагогически противопоставил писателю рядовых граждан, которые искренне верили Сталину. 1 февраля 1963 года Эренбург ответил на инсинуации письмом в редакцию «Известий». Оно было напечатано пять дней спустя вместе с еще более наглым ответом критика и осуждением писателя «от редакции» под общим заголовком «Не надо замалчивать существо спора». Еще десять дней спустя «Известия», не упомянув об огромной почте в защиту Эренбурга, напечатали несколько писем читателей, его осудивших. Эти публикации открыли всесоюзную антиэренбурговскую кампанию, достигшую пика в марте 1963 года, когда в нее включились Ильичев и Хрущев лично.

Столь мощные атаки не могли не сказаться на издательской судьбе четвертой книги мемуаров. Печатание набранных и одобренных Главлитом третьей и четвертой книг было задержано; издательство «Советский писатель» потребовало от автора серьезных изменений обнародованного текста. Произошло это уже после встречи Эренбурга с Хрущевым 3 августа 1963 года, и писателю удалось отстоять свой текст; от него потребовали покаянного предисловия, но он написал лишь следующее:

«Моя книга „Люди, годы, жизнь“ вызвала много споров и критических замечаний. В связи с этим мне хочется еще раз подчеркнуть, что эта книга — рассказ о моей жизни, об исканиях, заблуждениях и находках одного человека. Она, разумеется, крайне субъективна, и я никак не претендую дать историю эпохи или хотя бы историю узкого круга советской интеллигенции. Я писал о людях, с которыми меня сталкивала судьба, о книгах и картинах, которые сыграли роль в моей жизни. Есть много больших художников и писателей, о которых я не написал, потому что не знал их лично или знал недостаточно. Эта книга — не летопись, а скорее исповедь, и я верю, что читатели правильно ее поймут»[786].

Не удовлетворенное этими словами, издательство поместило перед ними заметку «От издательства», в которой предупреждало читателей об «ошибках» Эренбурга; в таком виде книга вышла из печати в самом начале 1964 года.

Книга пятая

Пятую книгу «Люди, годы, жизнь» Эренбург писал весной и летом 1962 года; работал над ней, как и над предыдущими частями, в Новом Иерусалиме, на подмосковной даче, вдали от городского шума, несмолкающего телефона, бесконечных визитеров и приглашений.

«Я очень уморился, — писал он Е. Г. Полонской 21 июля, — был в Скандинавии, в Париже, а потом Конгресс (в июле 1962 года в Москве прошел Международный конгресс за мир и разоружение; Эренбург на нем выступал и занимался его подготовкой. — Б.Ф.). Надеюсь, что удастся теперь посидеть в Н. Иерусалиме (холод, дождь) и кончить 5 часть — война»[787].

Сохранилось несколько черновых планов пятой книги, отличающихся от окончательного варианта. Менялся порядок следования глав; уже в процессе работы Эренбург отказался от идеи написать портретные главы о С. М. Михоэлсе, Л. Н. Сейфуллиной, генерале И. Д. Черняховском и ограничился более кратким повествованием о них; глава о М. М. Литвинове и Я. З. Сурице переместилась в планы шестой книги. Машинопись пятой книги была внимательно прочитана О. Г. Савичем и Б. А. Слуцким; их замечания и рекомендации Эренбург учел в своей правке.

В августе 1962 года Эренбург отдал рукопись пятой книги в «Новый мир»; была достигнута договоренность, что журнал напечатает ее в конце года (об этом сообщила 21 августа «Литературная газета», напечатав отрывок из пятой части). Однако журнальная судьба пятой книги неожиданно оказалась драматичной.

В ту пору Твардовский был целиком поглощен «пробиванием» в журнале «Одного дня Ивана Денисовича» (он уже отправил Хрущеву письмо и рукопись Солженицына — никто другой не мог разрешить ее публикацию). Твардовский надеялся, что пятая книга мемуаров Эренбурга, посвященная Отечественной войне, т. е. периоду общепризнанной, официальной славы Эренбурга, не содержит никакой «крамолы» и не создает для журнала лишних сложностей. Прочитав рукопись, он понял, что это не так.

Твардовский собрал редколлегию «Нового мира» специально по поводу пятой книги «Люди, годы, жизнь»[788]. Как записал в дневнике В. Лакшин, Твардовский говорил об этой части очень резко: «Эта часть мемуаров могла бы стать главной — тут, в эти годы, расцвет деятельности Эренбурга. А она мелка, многое неприятно… Поза непогрешимого судьи, всегда все знавшего наперед и никогда не ошибавшегося»[789].

Продолжим цитировать запись Лакшина:

«Александр Трифонович предложил повременить с печатанием. Кондратович поддакивал, Закс (который непосредственно и „ведет“ рукопись Эренбурга) молчал. Пришлось говорить мне. Я сказал, что по-моему, хотя Александр Трифонович во многом и прав, нельзя прерывать печатание книги. Мы взяли обязательство и перед автором, и перед читателями, а их у Эренбурга немало. Все, что есть в этой части, разве что в большей густоте, было и в предыдущих — нет основания вдруг отвергать рукопись. Александр Трифонович отвечал, что не думает отвергать, но думает отложить печатание: „Если я, скажем, могу печатать Солженицына, то и Эренбург может найти себе место в журнале. А если я не могу печатать Солженицына, а должен печатать Эренбурга (благодаря его особому, „сеттльментному“ положению в литературе), тогда журнал получает однобокое направление, народной точки зрения в нем нет, а есть интеллигентское самолюбование)“. Это аргумент веский. Сочиняли письмо Эренбургу, чтобы все высказать, но не обидно»[790].

В письме Твардовского Эренбургу (11 сентября 1962 года) говорилось о пятой части его мемуаров:

«<…> многое здесь на уровне лучших страниц предыдущих частей, многое мне не просто не нравится, но вызывает серьезные возражения по существу (как, впрочем, и у многих соредакторов). Однако я не спешу беспокоить Вас подробным высказыванием моих замечаний, главным образом по той причине, что, как выяснилось, в этом году мы уже не сможем, к сожалению, начать печатание этой части»[791].

На следующий день, 12 сентября, Эренбург написал заместителю Твардовского А. И. Кондратовичу:

«Как содержание, так и тон письма Александра Трифоновича ставят передо мной вопрос, который я сам решить не могу, а именно, входит ли в намерение редакции отодвинуть печатание моей книги в Вашем журнале <…>. Разумеется, А. Т. Твардовский хозяин в своем журнале и навязывать ему публикацию того, что ему неприемлемо, я никак не собираюсь. Моя просьба к Вам состоит в том, чтобы прямо и откровенно сообщить мне намерение редакции»[792].

Ответ Кондратовича (возможно, устный) неизвестен. Сомнения Эренбурга развеял десятый номер журнала, объявивший пятую книгу мемуаров в плане «Нового мира» на 1963 год.

3 ноября 1962 года был подписан в печать 11-й номер «Нового мира» с повестью Солженицына «Один день Ивана Денисовича», а 20 ноября набор пятой книги мемуаров Эренбурга доставили в цензуру (Главлит). А. И. Кондратович вспоминал:

«Все части мемуаров Главлит исправно передавал в ЦК, густо расчерченные. Поликарпов (зав. Отделом печати ЦК, который, как замечает Кондратович, „не любил Эренбурга и боялся его“. — Б.Ф.) ломал над ними голову, а потом вызывал меня и говорил, что это нельзя и это нельзя напечатать, а вот это надо просто каленым железом выжечь. И каждый раз я говорил: „Но он же не согласится“, или иногда с сомнением: „Попробуем, может, уговорим“. Но Эренбург ни за что не соглашался менять текст, а иногда издевательски менял одно-два слова на другие, но такие же по смыслу. И то было хорошо. Я показывал: „Видите, поправил“, и, к моему удивлению, с этими лжепоправками тут же соглашались. Вскоре я разгадал эту игру отдела. Им нужно было на всякий случай иметь документ, свидетельствующий о том, что они читали, заметили происки Эренбурга, разговаривали с редакцией, и Эренбург все же что-то сделал. Мало, но ведь все знают его упрямство…»[793].