1. Издали

1. Издали

Первоначальное знакомство было заочным. В печатной и письменной полемике вокруг первых книг Эренбурга принимали участие Брюсов и Гумилев[1207]; письмо Брюсова Гумилеву с приятием Эренбурга заканчивалось упоминанием стихов «Вашей жены, г-жи Ахматовой» и легким уколом: которые, «сколько помню, мне понравились»[1208]. В 1911 году стихи Ахматовой и Эренбурга печатались в соседних номерах «Всеобщего журнала» (№ 2 и 3) и «Новой жизни» (№ 8 и 7); рецензируя антологию стихов (М.: Мусагет, 1911), Брюсов отметил оба имени среди тех, «об отсутствии которых надо пожалеть»[1209]. В 1912 году из Парижа Эренбург устанавливает связь с журналом акмеистов «Гиперборей»; его стихи печатают в № 3 (декабрь 1912 года; среди них «Воспоминание о Тоскане» — эта тема была свежа для Ахматовой, в том году впервые побывавшей в Италии) и там же — рецензию Мандельштама на эренбурговские «Одуванчики». Наконец, в предисловии к первой книге Ахматовой «Вечер» М. Кузмин, сравнив в смысле манерности стихи Ахматовой со стихами Лафорга, заметил, что и среди отечественной поэтической молодежи есть поэты, стремящиеся к тонкости стиха, и при этом назвал три имени, отметив особенности их поэзии. Эти имена: Эренбург, Мандельштам и Цветаева[1210]. Не исключено, что название книги Ахматовой имел в виду Эренбург, давая имя журналу стихов, которые он выпускал в Париже в 1914-м («Вечера»), Отмечу и связь «Вечеров» с «Гипербореем» (упоминания в предисловии и в рекламе — журнала акмеистов и их книг, включая «Четки»), Перечисленное здесь все чохом обойти Ахматову не могло. Так что имя Эренбурга и, по-видимому, его стихи были ей известны с начала десятых годов.

Свидетельства знакомства Эренбурга с ранними стихами Ахматовой — не косвенные. Первое упоминание Эренбургом ее имени — в статье, напечатанной в парижском журнале «Гелиос», где поэты новой смены — Городецкий[1211], Клюев, Зенкевич, Ахматова и Цветаева — противопоставляются символистам:

«Ахматова, описывая душу современной женщины, не прибегает к трафаретам какой-нибудь „декадентской“ поэтессы вроде Вилькиной[1212], ни к сравнениям женщин с „ведьмовскими напитками“ и т. п. (Брюсов), но исходит от того, что мы видим ежедневно, за оболочкой обнажая женскую душу»[1213].

В статье «Новые поэтессы» Эренбург отметил:

«Появившиеся за последнее время „женские стихи“ показали нам, что, быть может, лишь в душе женщины сохранилась какая-то обостренная чувствительность всего и умение неожиданно с интимной иронией, с ядовитой нежностью, со слезами в голосе, с улыбкой на лице подойти к темам, являвшимся до сих пор почти недоступными для поэзии. „Перчатки и треуголки“ Ахматовой, „Деревянные домики“ Цветаевой неожиданно открыли новый мир, научили с особенной тревогой брать в руки новую женскую книгу»[1214].

Не только человеческие и географические, но и поэтические судьбы Эренбурга и Ахматовой складывались непохоже. Если «ранней Ахматовой не было»[1215], то выпускавший ежегодно новую и непохожую на предыдущие книжку стихов Эренбург искал себя и обрел свой голос лишь в стихах 1915 года, которые уже никому не приходило в голову относить к акмеизму — так расшатана их форма, столько в них поэтического отчаянья, надрыва и прозрений, порожденных мировой войной.

Весной и летом 1916 года Эренбург рассылал свои новые книги — «Стихи о канунах» и литографированную «Повесть о жизни некой Наденьки» с иллюстрациями Диего Риверы. Сохранился ахматовский экземпляр «Наденьки»[1216]. Уцелел ли ахматовский экземпляр «Стихов о канунах», неизвестно, но А. А. их знала: там впервые были напечатаны стихи, посвященные Амедео Модильяни, — единственный тогда сигнал о художнике, дошедший до Ахматовой («Потом, в тридцатые годы, мне много рассказывал о нем Эренбург, который посвятил ему стихи в книге „Стихи о канунах“ и знал его в Париже позже, чем я»[1217]).

Ахматова была из тех, с кем хотел повидаться Эренбург, вернувшись в июле 1917 года в Россию[1218]. Однако рок трижды мешал его встрече — дважды в Петрограде (июль, август) и раз в Москве (Ахматова приехала туда в октябре 1918-го, а Эренбургу в сентябре пришлось бежать от ареста на Украину). «Встреча» в 1917–1918 годах состоялась только на страницах «Весеннего салона поэтов»[1219].

Вряд ли Ахматова могла принять кликушеские эренбурговские «Молитвы»; его суждение о ее стихах того времени содержалось в статье «На тонущем корабле», присланной в декабре 1918-го из Киева в Петроград в редакцию «Ипокрены». Разделив стихотворцев на две группы: «очарованных катастрофой» (Блок, Белый, Есенин, Мандельштам, Хлебников, Маяковский, Каменский) и «потрясенных ею» (Бальмонт, Волошин, Гумилев, Вяч. Иванов, Ахматова, Цветаева), Эренбург писал:

«Анна Ахматова слишком занята своей душевной катастрофой, чтобы слушать рев волн и крики тонущих. Несколько лет тому назад она предстала перед нами с душой богохульной и нежной, с проникновенными молитвами и дамскими ужимками <…>. С тех пор успела народиться целая школа „ахматовская“, погубившая немало провинциальных барышень. Сама же поэтесса отказалась от эффектных приемов, которые воспринимались многими, как ее существо. Ее чрезмерно безысходный и томительный „Вечер“ был книгой юности, утренних горьких туманов. Теперь настал полдень трудный и ясный. Линии закончены и давят своей неподвижностью. Холодный, белый голубь слепит своей бесстрастностью. Где былая интимность образов, вольный ритм, далекие созвучия? Классические строфы „Белой стаи“ — это почти хрестоматия, и порой с грустью вспоминаешь о капризной и мятежной девушке. <…> Но среди запустения российской поэзии стихи Ахматовой (о войне и др.) являются великой радостью. Она на палубе со скрещенными на груди руками глядит на пылающий север»[1220].

В Киеве весной 1919-го Эренбург вместе с Мандельштамом основал Студию художественного слова, где читал лекции о поэзии, разбирал стихи молодых авторов[1221]. Начавшаяся тогда дружба с О. Э. Мандельштамом и Н. Я. Хазиной (Мандельштам) в годы последующих испытаний оставалась одной из нитей, связывавших Эренбурга с Ахматовой. В 1919-м Эренбург начал работать над книгой «Портреты русских поэтов»; был там и «портрет» Ахматовой:

«Для нее любовь была не праздником, не вином веселящим, но насущным хлебом. „Есть в близости людей заветная черта“… и напрасно пыталась перейти ее Ахматова. Любовь ее стала дерзанием, мученическим оброком. Молодые барышни, милые провинциальные поэтессы, усердно подражавшие Ахматовой, не поняли, что значат эти складки у горько сжатого рта. Они пытались примерить черную шаль, спадающую с чуть сгорбленных плеч, не зная, что примеряют крест… Ее стихи можно читать после всех, уже не читая, повторять в бреду»[1222].

В конце катастрофической Гражданской войны немало переживший Эренбург после мучительных раздумий вернулся из белого Крыма в красную Москву, отвергнув, как и Ахматова, идею эмиграции. А затем, получив «творческую командировку», вернулся к прежней своей жизни на Западе, но с советским паспортом и, стало быть, с идеологическими запретами (поначалу — нежесткими). Эта жизнь, сначала в Берлине, а затем в Париже, отнюдь не всегда безоблачная, позволяла печататься и на Западе, и в СССР, куда Эренбург иногда наезжал — скорее туристом. Одни такой жизни завидовали, другие (из числа как коммунистических ортодоксов, так и внутренних оппозиционеров советскому режиму) ее не принимали. Именно в эту пору Ахматовой и Эренбургу предстояло познакомиться лично.