Ежи Яжембскому[367] Вена, 10 января 1985 года

Ежи Яжембскому[367]

Вена, 10 января 1985 года

Дорогой пан,

не столько даже, чтобы ответить на ваше предпраздничное письмо, которое нас здесь ожидало, сколько, чтобы затронуть пару вопросов, по-виткацевски существенных, пишу вам первому по прибытии в Вену, глядя на кучу писем, на этот укор совести, потому что отвечать на них мне не хочется. Как приехал, эти несколько дней, я методом внимательного расковыривания читал «Дневник» Гомбровича, особенно же II и III тома, не без того, чтобы не думал о возможности издания, плюс статью Сандауера о «Дневнике» и о Гомбровиче в новогодней «Polityka». Чтобы это удалось издать, я как-то не верю; статья же С[андауера], в свою очередь, очень ловкая и при этом искусно подретуширована в фактографии там, где это было ему на руку. Но мне пришла в голову давно уже преследующая меня мысль, связанная с чтением Гомбровича, именно потому, что эта мысль нашла свое выражение и в статье С[андауера], правда, высказанная намного жестче, так что я не могу с ней полностью согласиться.

Дело в том, что С[андауер] прав не только в моем читательском восприятии: я преклоняюсь перед «Фердидурке», обожаю «Бакакай» и могу постоянно перечитывать снова и снова, и не менее восторгаюсь «Транс-Атлантикой», правда, уже с одной оговоркой, что меня не удовлетворяет окончание, потому что это окончание, это вроде как если бы кто-то показывал прекрасные смешные и чарующие вещи, творил какие-то чудеса, а потом вдруг фыркнул, развернулся на каблуках. И пошел себе. Изменение бездонной и просто онтологически сарматской проблематики на чисто лексикографическую не может быть только моей иллюзией, потому что я знаю, какие кошмарные трудности имели с финальными словами «Транс-Атлантики» все переводчики во главе с французскими: ибо это бух-бах не удавалось эффективно перевести, поскольку оно сидит в корнях лингвистической субстанции так же крепко, как и в «холистически»-смысловой всей книги (кстати, «Пан Тадеуш» тоже обрывается так же неожиданно и неприятно для меня).

Однако, при чтении вашего толстого тома о Гомбровиче[368] как-то не видно различия между плеядой ранних произведений, которые я назвал в качестве объектов моего обожания, смеющегося обожания, и позднейшими повестями. Знаете, это похоже на то, как если бы кто-то сделал химический анализ свадебного торта и картофельного супа: здесь углеводороды, там углеводороды, здесь сметана, там сметана и т. п. Правда, по-настоящему глубокие возражения у меня вызывает лишь «Порнография», и я консультировался с такими читателями, как — например — Я.Ю. Щепаньский, — и слышал от него то же, что оттолкнуло и меня: написано это изощренно, и очень, но душа от этого не играет. Именно эта церебральность, эта спекулятивность, эта сухая как кость игра в «формальное» засучивание штанин, — это отсутствие танца, пения, живости, этого вулканического юмора, который пьянил меня в более МОЛОДЫХ книгах Гомбровича, — это меня отталкивало. Что же касается того, что его собрание сочинений (но, на диво, не его «Дневник») распадается на Молодую и Старую части, — я совершенно в этом не сомневаюсь, и голову бы дал на отсечение, что это выявит и докажет само течение времени, ибо время обладает таким непонятным свойством, что «само», своим ходом, жизненно отделяет Прочные и могучие произведения от быстро испускающих дух. Неужели вам ощущения подобного рода совершенно чужды? Что касается «Обета», то я вообще не согласен с С[андауером], а что касается «Космоса», то ценности этой книги попросту находятся где-то в другом месте, совершенно не там, где в Молодых книгах.

Затем я начал, в свою очередь, расковыривать «Дневник». Думаю, что у вас, погруженного в Шульца, уже вылетели из головы эти гомбровичевские дела, но для меня Шульц никогда не был такой головоломкой, как Гомбрович, потому что Шульца можно довольно легко подделывать (фальсифицировать), а вот Гомбровича вопреки видимости Нет — разве что только тонкий верхний слой одного из его стилей. (Суп из блеска…) Так вот, меня удивляло, что Гомбрович, такой дьявольски интеллигентный автор, позволил себе обмануться Сартром. Это меня несказанно удивляет. Чтобы спорить с кем-то таким, как Сартр, — в вопросах какого-то первенства. Я Сартра никогда не уважал, и, может быть, единственный дополнительный материал, свидетельствующий о том, как я его трактовал, вы найдете в моем «Выходе на орбиту», в рецензии на его рассказы. Да, я был тогда молодым глупцом, но компас мой уже тогда был правильно настроен, я уже тогда сделал свой выбор мастеров, или путеводных звезд. По причинам, которые я не могу вам объяснить, мне неудобно сейчас соглашаться с мнениями С., но и полемизировать с ним я также не могу. Тем не менее этот вопрос очень сильно меня волнует и заставляет задумываться. Мой Боже — мне кажется, что Гомбрович умер вовремя, на своем пике, с чувством, что не только Эпоха уже видит его и обращается к нему, но и что он ее выражает, именно он, и что в его случае non omnis moriar[369] будет звучать надлежащим образом. Во всяком случае, в Польше — в других местах, как вам известно, с этим уже хуже.

Это был необыкновенный человек, о нем одном можно сказать, что он при жизни поставил себе памятник одновременно совершенно правдивый и лживый: он свои несчастья, страдания, нужду и скитания смог переработать в мощно, звучно, отважно и безмятежно звучащую бронзу — и, пожалуй, другой такой искусной артистической автобиографии, лучше аутентично созданного «Дневника», нет в мировой литературе. Он имеет такое свойство, что ОЖИВАЕТ, когда его читаешь, и тогда Живой Человек говорит нам: это очень чародейская, очень трудная штука. Другое дело, что ТАКОЙ нельзя даже позавидовать.

У меня еще нет той книги, которую Рита издала о нем[370], но я постараюсь ее найти. У меня пока никаких новых писательских планов большого калибра нет, так что, если вы пожелаете познакомиться с «Фиаско» и, возможно, с «Миром на Земле» (но эта, вторая вещь, отрывочна, потому что заканчивал я ее в спешке, опасаясь, что если операция будет неудачной, то я вообще ее не закончу), то сможете хоть какое-то время пребывать в милой уверенности, что я не доставлю неприятности вашему вскрытию какими-то неожиданными коленцами[371].

От Янека Б[лоньского] и от нас шлю вам сердечные приветствия и генеральное отпущение всех грехов в той мере, в какой вы пожелали в них признаться в своем письме.

Преданный

Станислав Лем

Данный текст является ознакомительным фрагментом.