“Навстречу ей быстро шел брюнет в голубом жилете и малиновых башмаках”
“Навстречу ей быстро шел брюнет в голубом жилете и малиновых башмаках”
Портрет героя. Может, с некоторым опозданием? Пожалуй, нет. Главное — найти образ, характер. Все остальное дорисовать легко. “Молодой человек лет двадцати восьми” — так начинают авторы знакомить читателя с Остапом. Позднее сам он уточнит: “двадцати семи”. “25–30 лет”, — определит возраст любимого мадам Грицацуева, подавая объявление в “Старгородскую правду”. Это очень близко к возрасту Катаева. В момент создания романа ему под тридцать, как Ильфу. Петрову — двадцать четыре. Если бы мы даже не знали их возраста, все равно догадались бы, что они молоды. Только молодые люди будут упорно называть пятидесятилетних Ипполита Матвеевича и Елену Станиславовну стариком и старухой. Брюнет, “красавец с черкесским лицом”, высокий лоб “обрамлен иссиня-черными кудрями”. Что же определило такой образ? Неотвратимость судьбы? На сердце у вдовы, вы помните, лежал трефовый король. Литературно-фольклорная традиция? Провинциальные девицы и дамы мечтали о брюнетах. Почему-то с брюнетами и брюнетками связывается представление о роковой страсти. Но, может быть, авторы просто писали портрет с натуры? Посмотрите на фотографии Катаева двадцатых годов. Кстати, на фотографии Евгения Петрова тоже посмотрите. Братья были похожи. Разумеется, в романе не фотография, а портрет, написанный насмешливыми художниками. Авторам как будто доставляло удовольствие наводить на героя зеркала иронии: “…мужская сила и красота Бендера были совершенно неотразимы для провинциальных Маргарит на выданье”; “…открылась обширная спина захолустного Антиноя, спина очаровательной формы, но несколько грязноватая”. Некоторые детали внешнего облика героя поначалу могут показаться неожиданными: “В каком полку служили?” — спросил попугай голосом Бендера. “Явно бывший офицер”. Почему так решил слесарь-интеллигент, он же гусар-одиночка без мотора Виктор Михайлович Полесов, судить не берусь. А может быть, все очень просто? Писали с натуры. Благо она была достаточно колоритна. “Офицер. Георгиевский кавалер. Демобилизован. Вырос, возмужал” — так приветствовал И. А. Бунин своего ученика Валентина Катаева, неожиданно столкнувшись с ним у входа в контору “Одесского листка” году в 1919-м. Среди молодых одесских литераторов, ставших впоследствии известными писателями, только Валентин Катаев прошел фронт Первой мировой войны, отличился, был награжден. Думаю, он много рассказывал о войне, испытывая чувство законной гордости и некоего превосходства перед сугубо штатскими молодыми людьми, какими были Олеша, Ильф, Петров (тогда еще Евгений Катаев). Возможно, это задевало их самолюбие. И вот через несколько лет эпизод в романе. Шпилька. Легкий укол. Не больше.
Еще один совершенно неожиданный штрих к портрету. Неожиданный, потому что эту деталь придумали сами читатели. В романе “Двенадцать стульев” у Остапа Бендера усов не было. Усы были у Кисы Воробьянинова. Он очень дорожил своими роскошными усами, а потом их постигла печальная участь. Небольшие усики приклеил Остапу кто-то из актеров-исполнителей. Но ведь актеры, игравшие эту роль, сначала были читателями романа, и что-то в романе подсказало им решение. Думаю, наше российское представление о человеке с Востока. “Из своей биографии он обычно сообщал только одну подробность: „Мой папа, — говорил он, — был турецко-подданный””. Откуда же взялось это забавное и непривычное для русского уха определение? Мемуарная литература подсказывает, что в одном из дореволюционных еще документов значилось: “римско-католического вероисповедания, турецко-подданный Густав Суок”. Тот самый. Отец хорошо известных в литературных и окололитературных кругах трех сестер, Лидии, Ольги и Серафимы Суок. Но у меня есть и своя версия. Еще раз хочу напомнить историю похищения “дружочка”, в которой Катаев сыграл роль благородного разбойника: “Вид у меня был устрашающий: офицерский френч времен Керенского, холщовые штаны, деревянные сандалии на босу ногу, в зубах трубка, дымящая махоркой, а на бритой голове красная турецкая феска с черной кистью, полученная мною по ордеру вместо шапки в городском вещевом складе”. Ключевые для меня слова — “красная турецкая феска”. Представьте, сколько раз была рассказана эта история, какими легендами обросла, как закрепился в памяти посвященных образ Катаева в турецкой феске, чтобы спустя несколько лет вдруг всплыть ради создания новых строк. На воображаемых весах авторской фантазии легенда непременно перевесит вполне достоверный факт.
Портрет Остапа очень динамичен: “„Ну марш вперед, труба зовет”, — закричал Остап”, “добившись так быстро своей цели, гость проворно спустился в дворницкую”, “пройдя фасадные комнаты воробьяниновского особняка быстрым аллюром”, “великий комбинатор дерзко бежал за поездом версты три”. Согласимся с Варфоломеем Коробейниковым: “Прыткий молодой человек”. А я еще раз призываю посмотреть фотографии Катаева двадцатых годов, в особенности сделанные А. Родченко. Они замечательно передают энергию движения. Итак, молодость, здоровье, переполненность жизненной энергией. Ипполита Матвеевича “жгло молодое, полное трепетных идей тело великого комбинатора”. После столкновения с лошадью Остап живо поднялся. “Его могучее тело не получило никаких повреждений”. Замечу, что и Катаева природа наградила отменным здоровьем. В Первую мировую он был ранен, отравлен газами, позднее испытал лишения времен военного коммунизма, но после этого прожил еще долгую-долгую, полную событий и активной творческой деятельности жизнь. Иногда природа бывает как-то особенно щедра и награждает людей качествами, без которых они в условиях современной цивилизации могли бы обойтись: особенная ловкость, сила, гибкость, чутье. Это было дано Остапу: “Он прошелся по комнате, как барс”. Было нечто подобное дано и Катаеву: “Вера, обрати внимание: у него совершенно волчьи уши, и вообще, милсдарь, — обратился он (Бунин. — С. Б.) ко мне строго, — в вас есть нечто весьма волчье” (В. Катаев, “Трава забвения”). Сам Катаев не раз упоминал про свои волчьи уши. А вот еще любопытное наблюдение Инны Гофф, спустя много лет: “Иногда Катаев гулял один… Осторожный хищник, вышедший на охоту”. Можно по-разному толковать эти наблюдения, по-разному их и толкуют, вплоть до политических оценок. Я же вижу в этом прежде всего особую щедрость природы.
Как одет Остап Бендер. Зеленый (походный) и “серый в яблоках” (мечта, впрочем, осуществившаяся) костюмы. Желтые, потом малиновые ботинки. И что же это? Еще одно “существо с воображением дятла”? Не думаю. Как могли одеваться в 1927 году молодые люди без определенного места жительства или даже счастливые обладатели жилплощади в виде узкого пенала? Еще свежи в памяти времена военного коммунизма. “Жизнь сводилась к простым формулам <…> Еда и топливо. И того, и другого было ужасающе мало”, — вспоминал друг Ильфа, поэт и художник Е. Окс. Все они тогда одевались, по словам Катаева, во что Бог послал. “Мы шли по хорошо натертому паркету босые… На нас были только штаны из мешковины и бязевые нижние рубахи больничного типа, почему-то с черным клеймом автобазы”. Так выглядели в 1922 году Катаев и Олеша, занимавшие в то время не последние должности в ЮгРОСТА. “Это был оборванец с умными живыми глазами”, — вспоминала свою первую встречу с Катаевым Н. Я. Мандельштам. Время действия — тот же 1922 год. Евгений Петров приехал в Москву в 1923 году “в длинной, до пят, крестьянской свитке, крытой поверх черного бараньего меха синим грубым сукном, в юфтевых сапогах и кепке агента уголовного розыска”. С того времени многое изменилось, но и в конце двадцатых роскошь нэпа — для немногих (для нэпманов, для начальников главков и трестов, для преуспевающих литераторов вроде Валентина Катаева, наконец). По переписи 1926 года в Москве 8000 нищих. Что до рядового совслужащего или фабричного рабочего, то они в угар нэпа жили весьма скромно. Герои романа одеты в соответствии с духом времени. “Довоенные (до Первой мировой. — С. Б.) штучные брюки” Ипполита Матвеевича, пятнистая касторовая шляпа и два жилета, надетые один на другой. Здесь вся история выживания бывшего предводителя дворянства и выстраданная в этой борьбе за жизнь новая философия. Собственность надо хранить как можно ближе к телу собственника, тогда ее можно отнять разве что с самим телом. А перекрашенная кофточка Елены Станиславовны? А платье Эллочки Щукиной, отороченное собакой? И наконец, наидешевейший туальденор мышиного цвета, в который одеты обитатели второго дома Старсобеса. Подведем итог строкой из Мандельштама: “Я человек эпохи Москвошвея” — и согласимся, что никто не оглянулся бы на радужный костюм Остапа даже на московской улице.
Предмет авторской иронии в данном случае — само отношение к одежде, к вещам вообще. Помните, Николая Кавалерова, героя Юрия Олеши, вещи не любили. Зато любовь Остапа к вещам была взаимной: “Остап почистил рукавом пиджака свои малиновые башмаки <…> поставил малиновую обувь на ночной столик и стал поглаживать глянцевитую кожу, с нежной страстью приговаривая: „Мои маленькие друзья””. Мишенью авторской иронии стал этот маленький счастливый роман. И я подумал: а не случилось ли нечто подобное в реальной жизни? Снова перелистываю “Траву забвения” и очень скоро нахожу любопытный эпизод из жизни Катаева. Тридцатые годы, Париж. Катаев, уже известный советский писатель, “в щегольском габардиновом темно-синем макинтоше на шелковой подкладке, купленном у Адама в Берлине, в модной вязаной рубашке, в толстом шерстяном галстуке, но в советской кепке”. Читая эти строки, не только еще раз удивляешься острой и цепкой памяти писателя, нельзя не заметить нескрываемого удовольствия, с каким Катаев вспоминает, где, как и какие вещи он приобрел. Олеша, Ильф, Петров, добившись литературного успеха и получив первые весомые гонорары, тоже с удовольствием примеряли новые костюмы. Ильф, по воспоминаниям Петрова, “любил, когда никто не видит, покрасоваться перед зеркалом”. Подчеркну, “когда никто не видит”. Очевидно, Ильф и Петров считали, что мэтр слишком любит вещи. Это “слишком” определило ироничный взгляд авторов на костюм героя. Особо отмечу две детали внешнего облика Остапа, как принято сейчас говорить, знаковые: кепка и шарф. Они неизменно воспроизводятся художниками-иллюстраторами и художниками по костюмам в театральных постановках, кинофильмах. Кепке обычно придается сходство с фуражкой моряка. В романе было сказано: “кремовая кепка”. И все. Морская фуражка с золотым клеймом неизвестного яхт-клуба была куплена для Воробьянинова. Кепку герою поменяли читатели, связав происхождение Остапа с Одессой. Катаев поддерживал эту легенду, когда говорил о черноморском характере прототипа Бендера. С морской фуражкой Остапа связана и легенда о его одесском акценте. Она просто витает в воздухе. Так думают многие читатели. Между тем в романе никаких одессизмов Остап не произносит и вообще говорит на чистом литературном языке. Катаев же сохранил одесский акцент, о чем сам неоднократно упоминал (“говорю по-русски со своим неистребимым черноморским акцентом”). Одесский акцент Катаева отмечает Семен Липкин в своих воспоминаниях о писателе (“Знамя”, 1997, № 1).
Шарф Остапа. “Его могучая шея была несколько раз обернута старым шерстяным шарфом”. Можно написать целую историю о временных неудачах, превратностях судьбы, о муках южанина, уткнувшегося в спасительное тепло шарфа. Пальто у Остапа не было. Затем, в момент успеха, Остап сменил шерстяной шарф на полушелковый “румынского оттенка” (?). Первый имел чисто утилитарное значение, второй — скорее предмет роскоши, как и “серый в яблоках” костюм. Шарф — особая деталь гардероба, позволяющая совершенно изменить облик, создать образ, принять эффектную позу. Чем-то он напоминает плащ романтического героя или театрального актера. “В нем есть настоящий бандитский шик”, — с восхищением отзывался о молодом Катаеве О. Э. Мандельштам (по воспоминаниям Н. Я. Мандельштам). Осторожно отнесемся к слову “бандитский”, не будем понимать его буквально. Разночинная молодежь, нередко плохо образованная, дурно воспитанная, крушила старую культуру и создавала новое искусство. Как иначе могли оценить дореволюционные интеллигенты, воспитанные еще в XIX веке, этот набег варваров? Обычная история смены поколений, особенно болезненная и острая в революционные эпохи. А как сейчас шестидесятилетние интеллигенты воспринимают творческую молодежь, этих длинноволосых мальчиков и бритоголовых девочек с пирсингом? Главное слово, которое я выделяю в словах Мандельштама, — “шик”. “Шик”, “шикарно” — понятия, объединяющие Остапа и Катаева. Умению держаться, носить костюм можно научиться, но Катаеву оно было дано самой природой. Мне почему-то кажется, что в штанах из мешковины и рубахе с клеймом автобазы он шел как в смокинге. Ему были присущи пристрастие к внешним эффектам, некая театральность. “Я познакомился с Катаевым в 1928 (или в 1929) году на одесском пляже, на „камушках””, — вспоминает С. Липкин. Катаев “высокий, молодой, красивый, встал на одной из опрокинутых дамб и с неистребимым одесским акцентом произнес: „Сейчас молодой бог войдет в море””. Остап тоже театрален. Ильф и Петров, отказавшись от большой театральной истории внутри романа, ограничив ее только эпизодами, тесно связанными с поисками стульев, оставили герою театральные монологи: “Равнение на рампу! О, моя молодость! О, запах кулис! Сколько воспоминаний! Сколько интриг!” Монологи произносятся в самых неожиданных местах и так же неожиданно обрываются. Только что Воробьянинов и Бендер спаслись от разъяренных васюкинских шахматистов, вместо того чтобы закрепить успех (отплыть подальше), Остап вдруг обращается к своим преследователям с монологом: “Я дарую вам жизнь. Живите, граждане! Только, ради создателя, не играйте в шахматы! <…> Прощайте, любители сильных шахматных ощущений! Да здравствует „Клуб четырех коней!””
Исторический поход Кисы и Оси по Военно-Грузинской дороге. Дарьяльское ущелье, Терек, развалины замка Тамары. В этих величественных декорациях Остап произносит свои театральные монологи и декламирует стихи. А так называемая автоэпитафия Бендера? Разве это не театральный монолог? “Голова его с высоким лбом, обрамленным иссиня-черными кудрями, обращена к солнцу. Его изящные ноги, сорок второй номер ботинок, направлены к северному сиянию. Тело облачено в незапятнанные белые одежды, на груди золотая арфа…”
Был свой театральный роман и у Валентина Катаева. В книге “Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона” писатель рассказал о своих детских театральных впечатлениях. Они не забылись с годами. Это была любовь на всю жизнь. Во времена литературной молодости Катаев скрывал свою привязанность к старому театру: “Мы были самой отчаянной богемой, нигилистами, решительно отрицали все, что имело хоть какую-нибудь связь с дореволюционным миром, начиная с передвижников и кончая Художественным театром, который мы презирали до такой степени, что, приехав в Москву, не только в нем ни разу не побывали, но даже понятия не имели, где он находится”. Я думаю, Катаев тогда стремился быть “созвучным эпохе” и немного лукавил. Нигилистические декларации не помешали ему примерно в это же время слушать “Гугенотов” в оперном театре Зимина. А очень скоро он найдет дорогу в Московский Художественный театр, где поставят его “Растратчиков”, а позднее будет писать водевиль для этого театра (“Квадратуру круга”). Без сомнения, пьесы Катаева заметно слабее его стихов, а тем более прозы. Это не помешало ему стать драматургом, как сейчас говорят, успешным. Из письма И. Ильфа к М. Н. Ильф, Нью-Йорк, 17 октября 1935 года: “Сейчас я смотрел „Квадратуру круга”, которая идет на Бродвее <…> Передайте Вале, что первый человек в цилиндре, которого я видел в Нью-Йорке, покупал билет на его пьесу”. Пройдет почти тридцать лет, и Катаев во время поездки по США получит гонорар за те спектакли на Бродвее. Было еще немало несомненно лестных для тщеславного драматурга постановок. Передо мной фотография: Катаев на премьере своей пьесы “День отдыха” в театре “Нувоте”, Париж, 1966 год. В тридцатые — пятидесятые годы пьесы Катаева довольно часто ставили в наших театрах. И почти всегда их ругали, причем не только критики, но и доброжелатели автора. Сам Катаев не мог не понимать, что в драматургии у него больше неудач, чем успехов, но еще долго писал для сцены. Я думаю, что помимо меркантильных соображений его побуждала сочинять пьесы любовь к театру.