Послесловие

Послесловие

Юрий Олеша говорил, что такого романа, как “Двенадцать стульев”, “вообще у нас не было”. Хочу добавить: не было такого героя. Остап Бендер — фигура одинокая в советской, да и в русской прозе. В русской драматургии можно найти персонажи авантюрного склада, но устанавливать связи Бендера с ними, как и с героями европейского плутовского романа, думаю, не стоит: получится натянуто, искусственно, схематично. Хотя полностью исключать литературные влияния нельзя. Ильф и Петров были очень начитанными, и роль литературных мотивов в их творчестве существенна. Но гораздо живее, ощутимее связь Остапа Бендера с фантасмагорией двадцатых годов, с той жизнью, богатой неожиданными поворотами и потрясающими событиями, свидетелями и участниками которых были авторы “Двенадцати стульев”. События служили основой устных рассказов, превращались в легенды и художественные произведения. У “великого комбинатора” не оказалось и последователей. Все, о чем я пишу сейчас, касается только героя “Двенадцати стульев”. Даже Остап Бендер в “Золотом теленке” совсем другой герой, а книга эта скорее печальная, чем смешная.

Любовь читателей Ильф и Петров завоевали сразу. Критики молчали. Мандельштам увидел в этом противоречии “позорный и комический пример „незамечания” значительной книги”. Невнимание критики поначалу огорчало авторов, появление серьезных рецензий совсем уж не обрадовало: “Оставить Бендера так, как они его оставили, — это значит не разрешить поставленной ими проблемы. Сделать Бендера обывателем — это значит насиловать его силу и ум. Думаю, что оказаться ему строителем нового будущего очень и очень трудно, хотя при гигантской очищающей силе революционного огня подобные факты и возможны”, — писал А. В. Луначарский в журнале “30 дней” (1931, № 8). Агафье Тихоновне на проволоке в спектакле театра “Колумб” было, думаю, комфортнее, чем молодым писателям в условиях такого жесткого диктата критики. Я пытаюсь подобрать слова, чтобы передать чувства авторов, а память услужливо подсказывает цитату из романа: “Ипполит Матвеевич понял, какие железные лапы схватили его за горло”. Время менялось стремительно. Государство, более или менее справившись с самыми неотложными проблемами, вызванными революцией и Гражданской войной, вдруг вспомнило о великой силе искусства и поспешило взять над ним власть. Но я бы не стал преувеличивать роль социальных перемен в том кризисе, который пережили авторы в промежутке между первым и вторым романами. Причины были скорее психологические: написать что-то новое после ошеломляющего успеха. “Мы вспоминали о том, как легко писались „Двенадцать стульев”, и завидовали собственной молодости” (из записей Е. Петрова). Когда социальный смысл романов Ильфа и Петрова (в особенности “Двенадцати стульев”) преувеличивают, не оставляет ощущение фальши, по крайней мере натяжки: “Фигура Остапа Бендера — это гимн (независимо от желаний и намерений авторов) духу свободного предпринимательства” (Б. Сарнов, “Ильф и Петров на исходе столетия”). Да, Ильф и Петров были сатириками по призванию, но по крайней мере до конца двадцатых годов они смотрели на жизнь в советской России изнутри, а не со стороны. Новая власть дала возможность Ильфу, Петрову, Катаеву и многим другим реализовать их таланты. Они не могли не ценить этого. Ильф: “Закройте дверь. Я скажу вам всю правду. Я родился в бедной еврейской семье и учился на медные деньги” (из записей Е. Петрова). “Мы — разночинцы. Нам нечего терять, даже цепей, которых у нас тоже не было”. Под этой фразой Валентина Катаева они, кажется, все могли бы подписаться. Вы заметили, что у Остапа нет прошлого, нет дороманной истории? Она есть у Кисы Воробьянинова, у Елены Боур и даже у Эллочки Щукиной. А у Остапа нет! Нельзя ведь всерьез воспринимать его фантастические экспромты: “Сколько таланту я показал в свое время в роли Гамлета”, “Здесь лежит известный теплотехник и истребитель Остап-Сулейман-Берта-Мария-Бендер-бей…”, “Покойный юноша занимался выжиганием по дереву, что видно из обнаруженного в кармане фрака удостоверения, выданного 23/VIII — 24 г. кустарной артелью „Пегас и Парнас””.

Было и еще одно свидетельство. “Яков Менелаевич вспомнил: эти чистые глаза, этот уверенный взгляд он видел в Таганской тюрьме, в 1922 году…” Ну и что это разъясняет, открывает ли хоть немного завесу над прошлым Остапа? Нет. Во-первых, Яков Менелаевич мог и ошибиться, во-вторых, попасть в тюрьму в то смутное время мог кто угодно. “В половине двенадцатого, с северо-запада, со стороны деревни Чмаровки, в Старгород вошел молодой человек”. Вот все, что мы узнаем о герое до начала действия. Остап не отягощен даже прошлым. Все, что он совершает, совершается на наших глазах, создавая впечатление легкости, игры, импровизации. “Остап несся по серебряной улице легко, как ангел, отталкиваясь от грешной земли”. Вот секрет обаяния Остапа. Ощущение свободного полета. Кажется, даже гравитация не властна над ним. Только творческая личность способна испытать такую свободу, и чувство это притягательно и заразительно. Ильф и Петров и сами пережили такие счастливые мгновения. Но думаю, возможность наблюдать эту свободу и легкость со стороны им давали встречи с Валентином Катаевым, что и послужило первопричиной, толчком к созданию фигуры “великого комбинатора”. Каким-то непостижимым образом Катаев сохранил свободу творческой фантазии до конца жизни и даже написал после шестидесяти лучшие свои книги. Валентин Катаев тоже одинокая фигура в нашей литературе. “У них у обоих учился я видеть мир — у Бунина и у Маяковского”. Катаев соединил русскую классику XIX века и авангард XX, создал свой стиль. Его трудно отнести к какому-либо лагерю, группировке в советской литературе. И не нужно этого делать. Катаев всегда окажется “чужим среди своих” и “своим среди чужих”.

Я верю в аксиомы, выведенные классиками нашей литературы, как в законы Архимеда или Ньютона. Я не подвергаю их сомнению и сейчас, перебирая в памяти историю жизни Катаева. Просто автор “Травы забвения” оказался исключением из правил. “Он воображает, что литература принесет ему славу, деньги, роскошную жизнь”, — иронизировал Бунин. “Не воображайте, что все знаменитые писатели непременно богаты. Прежде чем добиться более или менее обеспеченного — весьма скромного, весьма скромного! — существования, почти все они испытывают ужасающую бедность, почти нищенствуют”, — внушал Бунин своему ученику Валентину Катаеву. Наверное, назидательные истории, рассказанные Буниным, подтверждаются судьбами многих писателей всех времен и народов. Но как же ошибался Бунин в этом конкретном случае. “У меня нет ничего, но у меня будет всё”, — заявляет тоном, не допускающим сомнений, герой автобиографического рассказа Катаева “Зимой” другому писателю, в котором нетрудно узнать Булгакова. Можно только удивляться, как быстро осуществил Катаев свои планы. Теперь должна была подтвердиться аксиома, выведенная Николаем Васильевичем Гоголем в повести “Портрет”: художник, продавший душу золотому дьяволу, неизбежно погубит свой талант. Катаев не погубил. Как это ему удалось? Ответ я неожиданно для себя нашел в мемуарах Н. Я. Мандельштам: “Мальчиком он вырвался из смертельного страха и голода и поэтому пожелал прочности и покоя: денег, девочек, доверия начальства. Я долго не понимала, где кончается шутка и начинается харя. „Они все такие, — сказал Осип Эмильевич, — только этот умен””. Думая о судьбе Катаева, я много раз вспоминал это единственное, но точно найденное слово: умен. В начале шестидесятых годов группа советских писателей, лидером которой был Катаев, побывала в США. Много лет спустя драматург В. С. Розов вспоминал, как ошеломили их (особенно тех, кто оказался в этой стране впервые) роскошные отели, ужины в ресторанах, варьете. Когда они уже садились в самолет, отправляясь домой, Катаев поинтересовался впечатлениями Розова. Тот воскликнул: “Потрясающе!” На меня произвел впечатление ответ Катаева. Сколько было в нем иронии и чувства собственного достоинства: “Да, нас пытали роскошью”. Я сразу вспомнил слова О. Э. Мандельштама “только этот умен”. Да, Катаев объехал весь мир, любил роскошь, наслаждался роскошью. Но он никогда не обманывался, не заблуждался, не терял головы и твердо знал, что есть нечто, не имеющее цены, бесценное: это семья, родной язык и земля, где задолго до его появления на свет жили Катаевы и жили Бачеи. Об этом его главные книги: “Кладбище в Скулянах”, “Трава забвения” и самая близкая мне “Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона”.

Превращение юного романтика под влиянием прозы жизни в холодного прагматика — история вполне тривиальная. Поэтому И. А. Гончаров и назвал свой роман “Обыкновенной историей”. Катаев стал исключением из этого правила. Удивительно, но деловой человек и поэт-романтик сосуществовали в нем до конца жизни. “В Ташкенте во время эвакуации я встретила счастливого Катаева. Подъезжая к Аральску, он увидел верблюда и сразу вспомнил Мандельштама: „Как он держал голову — совсем как О. Э.”. От этого зрелища Катаев помолодел и начал писать стихи. Вот в этом разница между Катаевым и прочими писателями: у них никаких неразумных ассоциаций не бывает <…> Из тех, кто был отобран для благополучия, быть может, один Катаев не утратил любви к стихам и чувство литературы… Это был очень талантливый человек, остроумный и острый” (Н. Я. Мандельштам).

Я не знаю, какие ассоциации возникали у Юлия Кима, когда он писал тексты песен к телефильму “Двенадцать стульев”: “Белеет мой парус, такой одинокий, на фоне стальных кораблей”. Бесспорно, он видит Остапа Бендера романтическим героем. Для меня ассоциативная цепочка выстраивается легко: Одесса начала XX века, море, мальчик-гимназист, стихотворение Лермонтова “Белеет парус одинокий”, потом этот мальчик становится писателем, его роман с тем же названием и, наконец, постаревший писатель, оставшийся в душе романтиком, вновь и вновь обращается к своему детству, Одесса, море и парус. Из того длинного рассказа Катаева о прототипе Остапа Бендера я выбрал только: “легенда” и “черноморский характер”. Образ паруса и черноморский характер объединяют для меня литературного героя и реально существовавшего человека. Я ставлю на полку очень старую, потрепанную книгу “Двенадцать стульев”, а рядом приобретенный позднее, но уже много раз перечитанный томик поздней прозы Катаева. Может быть, все это лишь моя фантазия? Может быть. Я не хочу никому навязывать своих фантазий. Впрочем, я придумал немного. Я просто по-своему расположил фрагменты известных всем книг. Цвета и фигуры совпали, рисунок словесного пасьянса, кажется, получился. Но я вовсе не утверждаю, что понял писателя Валентина Петровича Катаева. Нет, он удаляется от меня, как одинокий парус в родном ему Черном море.

Впервые опубликовано в журнале «Новый мир»