Судьба и техника
Судьба и техника
Назову знакомые всем слова.
Поражение. Потери. Крах. Фиаско. Разруха. Бедность. Голод. Находчивость. Смрад. Беспомощность. Безнадежность. Уныние. Болезнь. Боль. Бессилие. Деградация. Мучения. Холод. Пыль. Ненастье. Хандра. Сомнение. Неуверенность. Отчаяние. Изворотливость. Радость. Смущение. Отказ. Подавление. Забвение. Унижение. Изоляция. Обвинение. Самобичевание. Упрек. Жалоба. Гнев. Месть. Самообман. Ложь. Сатисфакция. Зависимость. Трусость. Незащищенность. Память. Бесстрашие. Бунт. Провал. Несправедливость. Бесправие. Произвол. Рабство. Ограниченность. Страх. Тревога. Удушье. Стыд. Застенчивость. Дефицит. Страдание.
При этом некоторые слова, самые неприятные, остались неупомянутыми. Допрос. Истязания. Пытки. Расстрел. И мертвая тишина.
Но можно назвать и другие слова, тоже общеизвестные.
Компромисс. Созидание. Прогресс. Надежда. Развитие. Занятость. Порядок. Экспансия. Рост. Инвестиции. Окупаемость. Прибыль. Успех. Радость. Ревность. Зависть. Соперничество. Надувательство. Осмотрительность. Внимание. Энергичность. Талант. Уровень. Качество. Равновесие. Благоухание. Изобилие. Благосостояние. Излишества. Эгоизм. Наслаждение. Пресыщенность. Алчность. Сладострастие. Мера. Умеренность. Критика. Понимание. Жесткость. Жестокость. Открытость. Сила. Оптимизм. Филантропия. Обстоятельность. Заблуждения. Инициатива. Отчужденность. Дифференцированность. Структурированность. Самостоятельность. Стерильность. Прохлада. Одиночество. Изоляция. Самосознание.
Неупомянутыми остались еще некоторые слова, весьма важные, на мой взгляд. Креативность. Суверенность. Спонтанность. Свобода.
Разумеется, невозможно охарактеризовать этими группами слов конкретного человека, ибо ни один человек не способен отделить свои неудачи от успехов, страдания от радостей, поражения от побед, смрад от благоухания. Но, наверное, они все же пригодны, чтобы охарактеризовать ими жизненные условия и технику социальной организации, которые последние сорок лет определяли рамки нашего личного бытия — не принципы, не идеологию, но реальную жизнь.
Одна группа слов относится к человеку, бессильному перед лицом судьбы, другая — к человеку, формирующему свою судьбу. Если первый стремится выжить, как-то перенести судьбу, то второй — устроить и переделать ее. Различия эти весьма велики как на уровне личного опыта, так и в плане личных стремлений, целей, моделей поведения и выбора средств. Нет сомнения, что и в последующие десятилетия нашего сосуществования мы будем взаимно не понимать друг друга под знаком этих различий.
Круг явлений, о которых я говорю, древний грек, размышляющий в том же направлении, что и я, мог бы охарактеризовать, с одной стороны, как нечто неотвратимое, происходящее по воле богов (tyche), а с другой — как ловкость, ремесло, искусство, хитроумие, изобретательность (techne), что сегодня мы, соответственно, можем назвать судьбой и техникой. Человек, окруженный словами из первой группы, только переживает свою судьбу, не имея возможности выстраивать и формировать ее, а следовательно, не владеет и соответствующей техникой, в то время как человек, окруженный словами из другой группы, владея техникой, не знает, что, собственно, он выстраивает и формирует, употребляя на практике эту технику. В рамках одной и той же двойственности у них — разные приоритеты, один смотрит слишком далеко, другой слишком близко, отчего ни один из них не имеет шансов понять другого. Не сказал бы, что шансов нет вообще, поскольку на уровне восприятия эта двойственность ими осознается, но мыслят и действуют они в духе приоритетов. А все это означает, что им не только трудно понять друг друга, но и личная жизнь их являет собою логическую последовательность мучительных недоразумений. Из чего можно, далее, заключить, что речь идет не о простом коммуникативном сбое, но о сбое, проистекающем скорее всего из дефектов их самопонимания и миропонимания. Последнее также не воспринимается ими как двуединство, для одного приоритетно миропонимание, для другого — самопонимание.
Человек, подчиненный судьбе, воспринимает события, как стихийные проявления, легкомысленно универсализирует собственное положение, свои действия полагает вынужденными, человек же, формирующий свою судьбу, строго ограничивает сферу собственной деятельности, индивидуализирует свое положение и считает, что с помощью согласительных процедур можно управлять событиями. Мышление человека, подчиненного судьбе, по характеру регрессивно, он выводит причину из следствия, объяснение событий ищет в прошлом, апеллирует к истине, мышление же человека, формирующего свою судьбу, по характеру прогрессивно, он выводит следствие из причины, в поисках компромиссов сосредоточен скорее на настоящем и апеллирует не к истине, а к законам. У человека, подчиненного судьбе, есть только коллективная история и нет индивидуальной, тогда как у человека, формирующего судьбу, есть индивидуальная история и нет коллективной; первый в поисках образцов, служащих нравственным оправданием его вынужденной пассивности и приспособленчества, оглядывается в основном на эпохи, предшествовавшие Французской революции, последний — рассматривает всю историю как процесс индивидуализации и старается не оглядываться на то, что было до Нового времени. Один обречен помнить, другой — забывать. Соответственно, язык человека, подчиненного судьбе, несет на себе печать субъективности и интимности, но не индивидуальности, человек же, формирующий судьбу, пользуется языком индивидуальным, но лишенным всего, что напоминает интимность и субъективность; один находит опору скорее в традиции, другой — в актуальности, один черпает главным образом из магического и мифологического сознания, другой — из мифологического и психического. Речь одного отличает какая-то неприятная заторможенность, архаичность, провинциальность, другой вызывает такую же неприязнь демонстративной живостью, злободневностью, информированностью. Человек, подчиненный судьбе, обретает себя в коллективной идентичности, а человек, формирующий судьбу, — в индивидуальной.
Коммуникативный разлад между ними описывается сравнительно легко — достаточно уяснить, какие поведенческие модели и речевые схемы стоят за той и другой ментальностью. Сравнительно легко, например, понять, что болгары, качая головой, говорят «да», а кивая, говорят «нет», англичане же, в отличие от жителей большинства других стран, используют в дорожном движении правило левой руки, а не правой. Однако коммуникативный разрыв, о котором я говорю, усугубляется тем, что за различными поведенческими моделями и речевыми схемами стоят не только географически очерченные различия в исторических ситуациях и цивилизационных уровнях, но и дефект самопонимания и миропонимания, характерный для европейской культуры в целом.
Поясню эту связь на простейшем примере.
«Как дела?» — обычно просто из вежливости спрашиваем мы друг друга при встрече. Весьма избитый от частого употребления вопрос, но странным образом это ему не вредит: за ним тут же обнаруживается двуединство добра и зла, угадываются любопытство и жажда познания, действие контроля и самоконтроля, а, в зависимости от ответа, — также правда и ложь, искренность и лицемерие, равнодушие и участие, предположение и заключение, словом, отпечатки всего того, на чем строится оценочное суждение, без которого невозможно самопонимание и миропонимание.
При встрече двух человек, подчиненных судьбе, величайшее изумление вызвал бы ответ одного из них — мол, дела у него идут хорошо, ведь сие означало бы, что в том беспросветном бедствии, которое есть их жизнь, он не разделяет судьбу другого; вот почему при встрече каждый из них, желая быть вежливым, норовит превзойти другого в красочном и подробном живописании невыносимой судьбы. Они поступают так, даже если в силу случайности дела у них обстоят хорошо, ибо коллективная идентичность, облеченная в форму элементарной вежливости, запрещает обременять друг друга радостными чувствами. Прямо противоположного требует элементарная вежливость от людей, формирующих свою судьбу. Каждый из них заинтересован в том, чтобы не обременять другого неприятными чувствами, даже если дела по какой-то причине идут неважно, ибо в противном случае ему пришлось бы делиться с другим доверительной информацией о том, что он плохо устроил свою судьбу, проиграл, потерпел фиаско, то есть открыто подвергнуть сомнению действенность универсального принципа, на котором основана коллективная идентичность людей, формирующих свою судьбу. Таким образом, первые занимаются вынужденной симуляцией, вторые — вынужденной диссимуляцией[17].
И нет ничего особенного в том, что когда встречаются человек, подчиненный судьбе, с человеком, формирующим судьбу, то каждый из них удивлен ответом другого. У каждого возникает невольное ощущение, что другой нарушает элементарные нормы вежливости, хотя симуляция и диссимуляция, к которым они прибегают, направлены на одно и то же: на их судьбу. Но притом ни один из них не осознает, что именно вынуждает его прибегать к симуляции или диссимуляции по отношению к собственной судьбе. То, что в глазах одного предстает необоснованным нытьем, ибо в двуединстве добра и зла для него приоритетно добро, для другого — необоснованное бахвальство, ибо для него в рамках той же дуальности приоритетно зло. Еще мучительнее выглядят их контакты, когда они дают друг другу советы. Подобная встреча напоминает встречу собаки, энергично виляющей хвостом, и кошки, вздымающей хвост трубой. Столкновение в этом случае неизбежно: ведь то, что на языке одного из них выражает интерес и готовность к дружественному общению, на языке другого является выражением недоверия и готовности к нападению.
При этом — даже упрощения ради — я ни разу не сказал о том, что один из этих двоих — восточноевропеец, другой — западноевропеец. Такое деление было бы обоснованным, если бы разница между ними выражалась не только в ментальности или уровне их развития, совершающегося примерно в одном направлении, то есть не только в том, что касается ловкости, мастерства, искусства или является прямым следствием таковых, — деление имело бы смысл, если б речь шла о четко дифференцируемых группах людей, которые по-разному организовывают и формируют свою судьбу, поскольку имеют различные представления о том, что, собственно говоря, они организовывают и формируют. В данном случае речь идет, к сожалению, не об этом. Один знает, что именно он хотел бы сформировать и организовать, но не владеет необходимой для этого техникой, другой же, владея техникой, не знает, что с помощью этой техники он формирует и организовывает. Вот почему я усматриваю между этими группами не различие, а скорее взаимосвязь двух врожденных мировоззренческих деформаций, скрыть которые от себя и других данные группы как раз и пытаются с помощью симуляции и диссимуляции, с помощью собственных схематично-контрастных географических и политических представлений.
Вряд ли можно считать случайностью, что национальные сообщества людей, формирующих и организовывающих судьбу, пришли к согласованию юридических и экономических рамок своего географически сепарированного бытия именно в тот момент, когда рухнули те универсалистские по своим целям режимы власти, которые окончательно лишили людей, подчиненных судьбе, возможности хоть как-то формировать и организовывать условия собственного бытия.
По-видимому, речь здесь идет о том, что идеологически обоснованный универсализм вызвал к жизни идеологически обоснованный сепаратизм, но сепаратизм этот стремился в определенных географических рамках сохранить те же самые, полагаемые универсальными, общие принципы, которые противоположная идеология пыталась распространить на все континенты и нации. Сепарировавшись географически, одна группа вместе с тем сохранила универсальную приверженность изначально общим принципам в сфере политики, вторая же утратила легитимность собственного универсализма, ибо вынуждена была сепарироваться политически. И хотя одна из них проявила склонность скорее к диссимуляции, другая же — скорее к симуляции, их характерной общей чертой осталась неодолимая пропасть между собственной теорией и практикой, между идеологией и реальной действительностью. Нетрудно понять, что создание общей Европы при отсутствии элементарных условий для европейского единения, при отказе от общности культуры — затея не менее абсурдная, чем попытка добиться равенства при отказе от братства, от элементарных условий индивидуальной свободы.
Догадываться скорее о взаимосвязи, чем о различии, меня побуждает тот факт, что национальные сообщества людей, формирующих собственную судьбу, признали, что наступило время перешагнуть рамки наций и на основе политико-идеологической общности обрести новую идентичность в общности правовой и экономической, — необходимость этого они признали тогда, когда сообщества людей, подчиненных судьбе, изолированные политически и идеологически, израсходовали все интеллектуальные и экономические ресурсы, которые могли быть почерпнуты в практике наднациональной организации социальной жизни, а потому были уже неспособны к созданию новой идентичности. Сепаратизм первых себя исчерпал, универсализм вторых потерпел фиаско.
В 1989 году крушение потерпел не только коммунистический эксперимент, нацеленный на создание путем насильственной экспансии такой — основанной на приоритете равенства — универсальной свободы, которой при этом был лишен индивидуум, а следовательно, не могло быть и братства между людьми; одновременно серьезную пробоину получил и эксперимент, направленный к тому, чтобы на географически и политически сепарированном пространстве организовать социальную жизнь на основе приоритета индивидуальной свободы — в ущерб принципам равенства и братства. На первый взгляд, разница велика — ведь крушение по природе своей казалось экономическим, а пробоина, о которой мы говорим, была по природе скорей политической, а раз так, то по крайней мере один из экспериментов дает основания верить в его жизнеспособность.
Однако система-банкрот предъявила к оплате системе, получившей пробоину, счет не только экономического порядка; стало очевидным, что сохранявшиеся в географически сепарированном пространстве бытия общие универсальные принципы претерпели значительные изменения; понятие свободы было заменено понятием равенства перед законом, понятие равенства — понятием социального равновесия, а понятие братства в практике вынужденного сепаратизма было вообще забыто. Именно реальная практика, основанная на редукции и сепаратизме, делает невозможным для обществ, намеревающихся перешагнуть национальные рамки, осуществление тех принципов, которые они провозглашали в течение сорока лет и продолжают провозглашать сегодня и которые наконец-то хотели бы воплотить в жизнь народы восточного полушария, замыкаясь при этом в своих национальных рамках столь же стремительно, сколь стремительно выясняется недееспособность универсальных принципов, приспособленных народами западного полушария к условиям сепаратного бытия.
То, что происходило и происходит меж ними, свидетельствует о кризисе или, по меньшей мере, о серьезной дисфункции всей европейской культуры, и есть опасение, что излечить одного из них от экономического краха не удастся по той же причине, по какой не удастся политическими средствами помочь другому преодолеть коммуникативный разрыв. То, что глядя из Праги, Будапешта и отчасти Берлина видится как непреодолимый кризис культуры, то из Цюриха, Парижа и Франкфурта представляется всего лишь легко устранимым коммуникативным сбоем. Человек, усматривающий в коммуникативном разрыве кризис культуры, думает о судьбе, а человек, усматривающий в кризисе культуры коммуникативный разрыв, думает о технике.
Судьба — категория и темпоральная, и вневременная, соединяющая в себе неотвратимое и случайное, а техника — в изначальном значении слова — это то хитроумие, ловкость, искусство, профессиональное мастерство, с помощью которых все, что напряла на своей прялке Клото, можно приспособить к жизни, все, что назначила Лахесис, можно как-то исполнить, и все, что сделала неотвратимым Атропа[18], можно как-то постигнуть. Рассматривая соотношение тихе и техне, древний грек, размышляющий в том же направлении, что и я, пожалуй, сказал бы, что в мире есть вещи, обязанные своим происхождением року, то есть данные нам природой (physis), и вещи, созданные с помощью мастерства (techne) и используемые благодаря межчеловеческим договоренностям (nomos). Однако номос не мог быть приоритетным по отношению к природе, ибо грек, размышляющий в том же направлении, что и я, считал вещи, данные нам природой, более могущественными, и ему в голову не могло прийти поставить техне впереди тихе, как делаем это мы, равно как ему не могло прийти в голову пытаться интерпретировать тихе или усовершенствовать техническое мастерство, забывая о всемогуществе природы.
В течение тысячелетий функции этих взаимосвязанных пар понятий никак не менялись, разве что место рока со временем заняло божественное провидение. И хотя начиная с XVII столетия внутренние акценты в рамках взаимосвязи существенно изменились, но говорим ли мы о креативности, как люди, формирующие и организовывающие судьбу, или о смекалке, как люди, подчиненные судьбе, мы имеем в виду те же самые временность и вне-временность, которые имели в виду греки, говоря о Немезиде, и латиняне, когда поминали Фатум. Человек так или иначе, благоприятным или неблагоприятным для него образом влияет на ситуации свой жизни, которые ни предугадать, ни заранее просчитать он не может. Но на пути наших догадок и расчетов стоит уже не рок в виде данных природой вещей, и даже не провидение, направляющее события своей недоступной для человеческого понимания силой.
Смещение внутренних акцентов можно охарактеризовать как вытеснение Фатума Немезидой. Благодаря светочу Просвещения вот уже триста лет мы думаем о судьбе как о том, что воздается нам по нашим достоинствам, а благодаря протестантской этике — как о чем-то, что нужно стремиться достойно формировать, невзирая на то, что судьба предопределена. Однако до этого, благодаря Божиему промыслу, нам приходилось думать о судьбе скорее как о выпавшем нам жребии, жестком и неизменном. Возможно, теперь понятней, почему человеку, подчиненному судьбе, приходится оглядываться на эпохи, предшествовавшие Французской революции, а человеку, формирующему судьбу, — скорее на более поздние времена. Возможно, понятней также, почему человека, формирующего судьбу, охватывает такое недоумение и панический трепет, когда он сталкивается с действием Фатума, который он променял на Немезиду, и почему человеку, подчиненному судьбе и знающему, что жизнь его все равно направляет Фатум, всякие личные заслуги представляются тщетой и самообманом. Возможно, понятней будет еще и другое: почему для одного мечтою является судьба, которую держит в руках скорее Немезида, и почему для другого кошмаром является судьба, которую держит в руках скорее Фатум. Едва уловимое это различие появилось в европейской истории каких-нибудь сорок лет назад. История критического смещения акцентов насчитывает каких-нибудь триста лет. Однако упомянутые — конкретные по времени — изменения представлений базируются примерно на целом тысячелетии, когда на основе этих общих представлений происходило размежевание с другими культурами или даже, под знаком этих же общих представлений, попытки навязать свою культуру другим.
У западного человека, подчиненного судьбе, и у западного человека, обустраивающего и формирующего судьбу, представления о времени совпадают. Занимается ли он симуляцией или диссимуляцией, его заботит одно. Уже за завтраком ему хотелось бы знать, чем он будет ужинать, то есть его представление о времени определяет желание, выходящее за пределы настоящего. И независимо от того, считает ли он, что судьбой его распоряжается Фатум или ее держит в руках скорей Немезида, он должен иметь образ будущего, который ему не способны дать ни Фатум, ни Немезида.
Что касается представлений о будущем, то западная культура в настоящее время отягощена одной общей и одной специфической проблемой. Общая состоит в том, что хотя человеку и удалось в какой-то мере расширить то узкое поле, которое тихе того или иного города, государства и даже экономически и политически интегрированного континента оставляет для проявления хитроумия, изощренности и профессиональных умений, природа лишь увеличивала свою власть над людьми по мере усложнения и специализации технических навыков, поэтому их сложность и специализация вовсе не означают, что человек стал хозяином своей судьбы, напротив, все говорит о том, что оказался им в гораздо меньшей степени, чем надеялся триста лет назад. Между тем человек постоянно забывал о власти природы, что удавалось ему в той мере, в какой удавалось подменить божественный промысел межчеловеческими договоренностями.
И уже в этих рамках специфическая проблема культуры заключается в том, что, говоря о пригодной жизненной технике, люди, подчиненные судьбе, думают скорее о Фатуме, а люди, формирующие и устраивающие свою судьбу, — скорее о Немезиде, воздающей каждому по его личным заслугам.
Я не знаю, является ли человек хозяином своей судьбы, который должен противостоять неумолимым стихиям, или же он таковым не является и потому перед лицом неумолимых стихий он в лучшем случае может позволить себе только хитрости и уловки. Я не знаю даже того, является ли уровень сложности и структурированности критерием качества того или иного явления, но вынужден тем не менее говорить, что это именно так. Сорок лет «холодной войны» и мирного сосуществования только усугубили проблему, которую общая наша культура влачит за собой уже триста лет, не в силах ее разрешить. Показательно уже то, что в результате культурной инкогерентности в течение трехсот лет потерпели крах две политические системы; не менее показательно — что осталось на месте этих систем.
Фашистская утопия была идеей будущего только для одного этнического сообщества, для остальных же народов и наций она была методом — методом их уничтожения. Коммунистическая утопия — идея будущего для всех, однако она — не метод. Демократия же, прагматично дистанцировавшаяся от обеих катастрофических утопий, напротив, является только методом — но не идеей будущего. Думая о проблемах коммуникации, которые делают столь мучительным общение людей, подчиненных судьбе, с людьми, формирующими судьбу, я вижу перед собой недоуменно взирающие друг на друга отвращение от утопии и дефицит утопии. Предлагать дефицит утопии человеку, который, испытывая отвращение к ней, все же хотел бы знать, чем он будет ужинать, занятие по меньшей мере столь же бессмысленное, как стремление ликвидировать дефицит с помощью отвращения.
Попытка устранить коммуникационный разрыв имеет шанс на успех, если метод, основанный на межчеловеческих договоренностях, мы научимся поверять судьбой, то есть будем считать приемлемыми только договоренности, которые обеспечивают приоритет природы. Ну а если достаточно узкая группа людей по-прежнему будет пытаться обеспечивать себе ужин, создавая тем самым угрозу для пропитания всех остальных, то будет усугубляться не только коммуникационный разрыв, но и экологический кризис.
В совокупности же экологический кризис и кризис коммуникации дадут коллапс культуры.
(1993)