Пестрая судьба

Пестрая судьба

Снова майское море, ленивые под солнцем чайки, корабли, дельфины, высокий воздух, ялики.

Снова я на берегу приморского бульвара, на камнях.

Набираюсь приливного света — здоровья, а здоровье сильно убавилось.

Внушаю себе декоративные радости, преувеличиваю красоту.

Прохожу мимо пустого дома Наташи — их нет — давно уехали совсем.

И все стало не то — чужое, одинокое.

Схожусь с флотскими революционерами.

Дружу с лейтенантом А. Кусковым, другом лейтенанта Шмидта.

А. Кусков — уже исключенный от службы — накануне ссылки в Сибирь.

Мечтаю о поездке в Константинополь еще раз и Кусков устраивает у знакомого капитана торгового корабля.

Снова Константинополь.

Корабль стоит 4 дня в гавани и я успеваю по по прежнему восторгаться византийским очарованьем, фескоголовой, яркоцветной толпой, встречаю на базаре семейство диких, одежды которых растенья, а у девочки на груди пустой кокосовый орех и там живет змея.

Из кофейни в кофейню перебегаю: всюду масса интересного.

Покупаю кальян старинный эмалево-стеклянный с кожаной кишкой — на память.

Капитану нравится, что я умею писать стихи и хорошо читаю.

Он устраивает мне торговую поездку в Персию — в Тавриз — Тегеран за шолком.

Еду туда — в царство ковров.

И вижу дивные реки Джагату и Аджи-чай, озеро Урмию, караваны верблюдов.

Встречаюсь с Персидскими революционерами меджелиса.

Покупаю в Тегеране на базаре несколько старинных вещей на память.

Возвращаюсь Каспийским морем, Волгой до Нижняго Новгорода — дальше.

Оттуда в Петербург.

Месяц готовлюсь к экзамену на аттестат зрелости, сдаю в василеостровской гимназии, поступаю на высшие сельскохозяйственные курсы и одновременно слушаю лекции в университете, на естественном.

Курсы основали профессора университета (Адамов, Каракаш) и здесь работали пожалуй интенсивнее.

Студенты курсов выбрали меня от эсеров старшиной.

А в девятой аудитории университета по вечерам партийные дела.

Началась студенческая жизнь.

Мои богатые двоюродные братья Александр Петрович и Петр Петрович Каменские и — после — Марья Викторовна Вабинцева (Из Перми, сестра Августы — впоследствии жены) — слегка помогали.

На курсах дружу с товарищами Колей Косач и его сестрой Марусей.

Потом и вся семья Косач — еще Петя, Вера и врач — генерал — все становятся друзьями: здесь я провожу лучшее время, живу светло, культурно, радостно.

Маруся кончала филологический, чутко была подготовлена к новой литературе и несомненно влияла на мое самолюбие печатающего Поэта в истинную сторону.

Я полюбил Марусю.

Мы стали кристальными друзьями.

В неразлучности духовной и земной дружбы, мы обрели право называться сильными детьми своей вольной Современности, мы без берегов радовались приливающим дням во имя своего гордого сознанья культурности

Грядущее обещало нам победное торжество.

Нас закалял в борьбе царящий тогда чорный террор — мы много работали, учились.

На все лето я уехал в Московский уезд, в экономию Карамышево вместе со всеми студентами на практические занятья по агрономии.

Там мы создали студенческую коммуну, много занимались: слушали лекции, работали с микроскопом по анатомии растений, группами ходили с профессорами по лугам и лесам, собирая насекомых, червей, паразитов, изучая на месте флору и фауну.

С профессором лесного института Сукачевым мы ходили в дальние экскурсии на озера для общого исследованья.

Сами вели огромное молочное хозяйство экономии, доили, наблюдали, практиковались.

В конце лета зачета ради желающим были даны разные участки для самостоятельного исследования флоры и фауны — по составу которых должно было определить прошлое, настоящее и будущее данного куска земли — и представить диссертацию.

Мне дали большой лесной холм, заросший по краям смешанными деревьями, а — в средине высокими соснами.

Осенью я с успехом сдал свою диссертацию — знаменитый профессор Сукачев, искренно меня поблагодарил за работу.

Я определил, что в историческом прошлом жизни земли — в четвертичном периоде (пост плиоцен) образовал дюну ветронаносным песком.

Было разобрано поступательное движенье этой дюны до настоящего дня.

Под соснами оказался здоровый еловый подрост, который указывал мне что через 15–20 лет вся сосновая роща исчезнет и ее заменит еловый лес до новой смены — лиственной.

Жизнь леса я изучал с такой любовно что построил себе землянку в роще и жил, иногда ночуя на кронах сосен, где я устроил себе колыбель, вспоминая жизнь предков, живших на деревьях.

Зимой я учился дальше.

Начал занимался живописью.

По прежнему дружил с семьей Косач ставшей родной, своей, дружеской.

В январе отношенья с Марусей как то вдруг неожиданно для меня изменились — и до сих пор я не знаю причины разрыва — мы странно расстались.

Я без границ горевал.

Мне невезло в идеальной любви, а Поэт был настроен идеально.

Я чувствовал какое то несоответствие между мной — человеком реальности и Им, ищущим нездешняго блаженства.

В чем то таилась глубокая ошибка, нелепость.

Но сильный и свободный орел — Я не хотел навязываться на исправленье отношений принципиально — тем более, что нечувствовал за собой вины никакой.

Я оставил любимую гордо.

И всю свою печаль неизбывную, всю нестерпимую боль разлуки, все силы любви я отдал Поэту во имя Искусства.

До самозабвенья, до фанатизма, до экстаза грустинный Поэт, отдался Своей поэзии — скорбной, но гордой, как Он.

Так одиноко кричит лебедь, если вдруг потеряет подругу свою снежнокрылую.

Загрустили луга

Озимые поля

Осеннее небо, земля —

Листины

Травины

Цвети мы

Ветвины

Чистейшие слезы —

Святые росины —

Всем жалко лебедя.

(Девушка босиком)

Поэт целые дни сидел в своей комнате (на петербургской, стороне) и писал стихи, поэмии.

Только милая хозяйка квартиры Ольга Ивановна да ее дочь Лида иногда развлекали Поэта музыкой за вечерним чаем.

Весной я прочитал (под влияньем товарищей) на курсах первую лекцию Проблемы Пола и Отто Вейнингер.

Весной же из газет я узнал об организации известным Шебуевым альманаха — Весна.

Я показал свои вещи — Шебуев сразу встретил меня чутко, широко, культурно.

Он мне предложил секретарствовать — помочь редактировать обильный матерьял стихов и прозы

Альманах Весна вышел Красиным изданьем альбомного формата с рисунками талантливого Ив. Грабовского, но содержимое — слабо, бледно, неуверенно.

На лето (с расшатанным здоровьем) я уехал к спасительным берегам Чорного моря.

Поселился жить в Балаклаве, а потом переехал в Георгиевский монастырь: там работал под руководством художника Цветкова по реставрации иконописи.

Монахи угощали вином, фруктами, сочными отелами.

Я скоро поправился.

Поэт мечтал, работал, созерцал.

Захотелось перед Петербургом — побывать в Перми — почувствовать родных и Каму.

Побывал в Перми и снова — в Петербург.

Осенью в Петербурге Шебуев затеял издавать еженедельный журнал Весна и меня пригласил редактором.

Одновременно я стал сотрудничать в Обозреньи театров у И. О. Абельсона — писать рецензии о театрах и еще в — Вечерних новостях (печатал рассказы).

Журнал Весна продолжался месяца три.

Меня привлекли к суду за порнографию стихов Шебуева.

В Весне впервые начал печататься Игорь Северянин, Хлебников, Арк. Бухов, Пимен Карпов, Николай Карпов, Е. Курлов.

Здесь печатались: Андреев, Куприн, Петр Пильский, Аверченко, Алексей Ремизов.

Поэт стал глубоко дышать воздухом своих товарищей по печатному слову.

На одном из редакторских приемов (принимали попеременно Шебуев и я) пришел в редакцию Хлебников, принес спиралью скомканную тетрадку — Мучоба во взорах — и странно попятившись до дверей исчез.

И что то курлыкнул про себя.

Мучобу во взорах — напечатали.

Хлебников нечаянно в случайные часы вновь появился: новый, светлый, удивительный.

И с этой поры — когда Поэт нашел Поэта — мы — друзья на веки звездные.

Он нерасставался с Ним.

Журнал прогорел.

В Петербурге возникла ежедневная газета Белкова — Луч света.

Меня пригласили редактировать.

Я сгруппировал почти всю новую литературу.

Предложил сотрудничать Ф. Сологубу, Алексею Ремизову, А. Блоку, Вяч. Иванову, Кузьмину, Г. Чулкову, Хлебникову, Гумилеву, Городецкому.

На одном из первых редакционных собраний Г. Чулков и Городецкий вероятно из желанья завладеть моим портфелем редактора осудили зло мой образ действий.

Я ушел из редакции и газета кончилась.

Стал наниматься живописью и узнал, что Кульбин организовывает выставку картин (на морской) — Импрессионисты.

Я понес на жюри свою вещь — Березы — (масло, пуантелизм) и счастье мне разом привалило.

Картину повесили, оценили ярко и на верниссаже она продалась.

Тут знакомлюсь с Бурлюками, Ар. Лентуловым, Борисом и Элей Григорьевыми, Еленой Гуро, Матюшиным, Кульбиным, Дыдышко, Быстрениным, Спандиковым, Школьник.

Сплошь — самоцветы — глубокие парни.

Быстро и неразрывно схожусь с гениальным Давидом Бурлюком и его великолепными братьями Володей и Колей.

Я, Бурлкжи, Хлебников, начинаем часто бывать у Елены Гуро (жена Матюшина) у Кульбина, у Григорьевых, у Алексея Ремизова.

Всюду читаем стихи, говорим об искусстве (за чаем с печеньем — Додя улыбнись), спорим, острим, гогочем.

В биржевке вечерней Н. Н. Брешко-Брешковский офельетонил нас — мальчиками в курточках, и нам стало еще веселее.

Мы закурили трубки.

Молодость юность, детство были всегда нашими солнцевеющими источниками творческих радостей.

Наша культурная вольность, буйная отчаянность, урожайный размах, упругие наливные бицепсы и без-предельная талантливость от природы — всюду оставляли ярчайший след нашего пришествия.

Стариковское искусство окончательно сморщилось, закряхтело.

Любого невинного лозунга нашего, вроде: — Левая нажимай-было достаточно, чтобы искусство старости сдохло, но — защищенное полицией, дворцами, буржуазной своей прессой, капиталом и мещанами изящного вкуса, — оно настолько неиздыхало, а даже решилось бороться доносами и намеками на нашу вредную анархичность и неблагонадежность.

А мы — истые демократы, загорелые, взлохмаченные (тогда я ходил в сапогах и в красной рубахе без пояса, иногда с сигарой), трепетные — уверенно ждали своего Часа.

Футуризм воссолнился.

Мы явились идеальными Детьми своей Современности.

За нами была гениальность, раздолье, бунт, молодость, культура, великая интуиция.

У нас еще небыло обильных плодов труда, зато была мировая энергия, стремительность, высшее напряженье сил.

Наконец было достаточно нас видеть или слышать, чтобы чуять пронзенность острого присутствия гениев.

А количество трудов никому ненужно.

Вот в такой — амплитуде назреванья от Грядущаго — Футуризма — расцветал Поэт.

Я стал работать в студии Давида Бурлюка, не переставая посещать вновь лекции.

Весной гостил у Елены Гуро-Матюшина на даче в Ораниенбауме.

Но лето уехал в Пермь и поселился жить в глухой деревушке Новоселы с братом Петей.

Здесь я начал жить по-стихийному, по-истинному — только как Поэт.

С утра до вечера я уходил в луга, в лес, в простор полей, жег костры.

Нашел где то в глуши — на речке Ласьве — заброшенную землянку, уладил ее и стал там проводить да как: задумал написать книгу — Землянка — в форме романа, с поэтическими сдвигами.

Но писались только стихи.

Впрочем Поэт написал там лирическую сагу в трех перемнах — Семь слепых сестер — для театра (до сих пор лежит без движенья на Каменке).

Я много охотился на рябчиков, играл на гармошке в деревне, пел частушки, кутил с парнями на вечерках.

Меня любили за гармошку.

К осени я написал большую лекцию (для заработка) — о Новой Поэзии — и прочитал ее в Пермском Научном Музее.

Ожиданья оправдались — успех был славный.

Василий Каменский — лектор.

Дальше.