21
21
<13–14 августа 1927>[193]
Дорогая Зинаида Николаевна Мне тоже давно и до отвращения надоел тон «полушуток», полу-смешка, полу-иронии. Вы вполне правы: ничего веселого в глупости нет: Но эта привычка чуть-чуть «гоготать» въелась неискоренимо. Я в прошлом году написал ко «дню русской культуры»[194] статью об этом, сославшись на Пушкина. Потому что тон этот его и от него, от его писем, — помните письма к Нат<алье> Ник<олае>вне — с усмешечками и отчаянием? Но статья не появилась по строгости Милюкова. Это настоящая тема — и по-настоящему интересная — «так жить нельзя», т. е. на всё усмехаясь, от всего отмахиваясь. Одно из двух: la vie ou l’ironie[195]. Кстати, кто это сказал, никак не могу вспомнить: «Христос никогда не смеялся». Здесь мы переходим в другую область — не иронии, не смеха — но все-таки как хорошо, что «Христос не смеялся». Представьте себе, что он «звонко расхохотался» или «залился серебристым смехом» и т. п. Ведь это хуже и оскорбительнее всего, что можно о нем представить, куда хуже даже того, что о нем недавно выдумал какой-то немец: что он был homosexual. Христос в крайнем случае мог улыбаться, — да и то непременно «печально». Иначе все рушится и летит к черту, все Евангелие. Вот, кстати, одно из оправданий пессимизма — наперекор «оптимизму как мировоззрению» и бодрости опекаемых Вами птенцов. Просто-напросто радость и смех — это грубо и невыносимо в лучшем, что дано человеком. Это, конечно, совсем иное, чем «ирония» Пушкина — я только заодно вспомнил. И то и другое объединяется только тем, что «ничего веселого, в сущности, нет» и вообще, в мире[196].
Позвольте мне в свою очередь выразить глубочайшее недоумение по поводу Вашего понимания «интересного». Не подозревайте, что я «упираюсь», из упрямства. Нет. Но между возвышенным (без кавычек — без иронии) и интересным я ставлю знак равенства, как бы Вы не протестовали. Вы, впрочем, сами написали: «…о человеке, о любви, о смерти»[197]. В этой формуле неясна первая часть — «о человеке». Что это? Я расшифровал так: о грехе и о воздаянии. Две вещи есть «интересные» в жизни: 1) «лю<бовь> и смерть» — слишком, впрочем, захватанная плохо вымытыми руками; 2) «грех и воздаяние» — ничуть не менее значительная и более чистая. Конечно, я не думаю что надо исключительно и постоянно об этом думать, но я уверен, что думая о другом, о чем угодно, — можно постоянно об этом помнить, т. е. в суждения о явлениях и предметах вносить этот привкус, оценку с этой, единственно не вздорной точки зрения[198]. Вот возвышенное. Мое перечисление «классиков» с их «идиотскими» интересами вот что значило: Достоевский мог играть в рулетку (что, между прочим, интересно) и хлопотать о квартире и жениной шали это не был его интерес, это была его житейская сторона. Напрасно, по-моему, Вы про это вспомнили. Но ведь когда он писал в «Днев<нике> пнсат<еля>» о турецкой армии или падении португальского министерства, он писал об этом с умственной страстью, интересуясь глубоко, как настоящий публицист[199]. И Пушкин с мелочным и мелким «Пугачевым»[200], хотя и восхитительно написанным. Вот туг Толстой и выделяется — и только об этом я ведь и писал. Толстому было явно скучно, когда речь шла не о «самом важном». А «самое важное»? Не кажется ли Вам, что оно касается исключительно личности и души человека, а не человечества, т. е. не демократии или империи, судьбы желтой и белой расы, конца мира и значения крестовых походов и т. д. и т. д., — не всего этого второстепенно— интересного (вернее, интересного после, потом), а вот того, о чем писал Т<олстой>, — быть может, не так писал, как надо, но иногда безошибочно в самую точку «главного и важного». Весь его исторический нигилизм и пренебрежение к грекам и культуре и к «нашему славному прошлому» этим оправдывается. «После, когда-нибудь» — как второстепенное[201].
Вражда «Н<ового> Дома» — и обратно — конечно, пустяки. Не стоит об этом распространяться. Вы очень верно пишете, что я по отношению к «Н<овому> Д<ому>» — «безразборно, безвыборно упирался». Правда — признаюсь! Но это дело не идейное, а физиологическое. Мокрые руки Кнута[202], идейное достоинство Терапиано и унтерофицерство Фохта[203] — меня чуть-чуть и мутило. А идеи сами по себе — ничего. Я вот теперь перечитал «Н<овый> Д<ом>» как-то, от скуки — есть кое-что очень хорошее и приятное. (Я тогда не читал рассказов, — а ведь «Шурик» Г.Пескова очень пронзителен! но какая птичья чепуха рассказ Одоевцевой.[204])
Бахтин где-то пропадает, в Париже, — кажется, дела его очень плохи. Мне его жаль головой — сердце мое к нему безразлично, что врать. Но я знаю, что это человек редкий. Он очень жаден к жизни, но считает себя (кажется) уродом, в глубине всех презирает и имеет maximun 300–400 франков в месяц на все нужды и наслаждения. Как же тут не сойти с ума[205]. С ним часто видится Фрейденштейн, который теперь лежит в плеврите.
Никакого барона Штейгера я не знаю[206], — и, не делая никаких общих заключений и выводов, решительно отчаялся получить когда-нибудь со стороны, из неизвестности, стихи хоть сколько-нибудь «стоящие». Неизменно, постоянно — ерунда.
Собирается ли вспыхнуть осенью «Зел<еная> Лампа»? По-моему, ее бы хорошо реформировать в смысле более широкого привлечения «полу-врагов» и даже врагов — что не только подогреет воздух, но и наш лагерь объединит. Ведь до сих пор этого не было, незачем себя обманывать. И не только объед<ини>т, но и обострит[207].
Всего лучшего. Целую Ваши руки.
Искренно Ваш Г. Адамович
P.S. Не знаете ли Вы, где Манухин (доктор)? И не знаете ли Вы какого-нибудь русского психиатра — выдающегося? Это не для меня — я с ума не сошел[208].