Глава девятая
Глава девятая
Последняя дуэль. Ее составляющие: игра, острота. Броня характера и психологическая защита. Нарушение чувства реальности. Карнавализация накануне дуэли. Последний залп в психологическом поединке
Последняя дуэль Лермонтова окружена таким количеством мифов и домыслов, что часто в совершенно очевидных фактах биографы просматривают закономерности и напрашивающиеся сами собой связи. Среди наиболее авторитетных гипотез XX–начала XXI столетия заслуживают внимания две – социологическая и статистическая. Они представляют собой своеобразные категориальные оппозиции: детерминированность – случайность. Обе гипотезы опираются на обширную источниковедческую базу и хорошо аргументированы. Мы не будем входить в подробный анализ каждой из них, а лишь отметим недостаток, свойственный им обеим.
На наш взгляд, исследователями не учитывался психологический фактор, который и сыграл решающую роль в финальном эпизоде дуэли Лермонтова с Мартыновым. Что касается дуэли как последнего звена в цепи жизненных событий Лермонтова, то она была подготовлена всем ходом его душевной жизни. Таким образом, наша гипотеза тоже относится к ряду детерминистских, но с акцентом на психологической составляющей. Но прежде мы должны сделать оговорку принципиального значения.
Рассуждая о соотношении закономерности и случайности в гибели Лермонтова, мы должны развести два факта: закономерность его дуэли, приведшей к гибели поэта, и случайность его смерти вследствие выстрела Мартынова. Тождество этих явлений кажущееся. На самом деле оба находятся в разных плоскостях. И это мы постараемся показать в ходе исследования.
Вначале необходимо остановиться на социокультурной принадлежности дуэли. Выше было показано, какое значение в жизни Лермонтова имела игра и игровая форма поведения. Дуэль, будучи социальным институтом, принадлежит к соревновательным разновидностям игры. «‹…› Игровой элемент в сильной степени присущ ‹…› обычной дуэли, – писал Й. Хейзинга, – Полноценность любого индивидуума должна проявляться публично, и, если признание этой полноценности подвергается опасности, тогда путем агональных действий ее следует подтвердить или отвоевать. Для признания персональной чести не имеет значения, покоится ли эта честь на справедливости, правдивости либо иных этических принципах. На карту ставится сама социальная значимость индивидуума ‹…› Вечная борьба за престиж, который является изначальной ценностью ‹…› Месть – это удовлетворение чувства чести, как бы извращено, преступно или бесполезно это чувство подчас ни проявлялось ‹…› В своей сущности дуэль есть ритуальная игровая форма, регламентирующая неожиданное убийство в припадке гнева из-за вспыхнувшей ссоры».[483]
В традиционном сословном обществе России первой половины XIX века дуэль была заурядным явлением. Практика ее была распространена и на Кавказе, несмотря на запреты и суровые кары для дуэлянтов. Хотя Э. А. Шан-Гирей в своих поздних воспоминаниях о Лермонтове и утверждает противное: «Дуэль – неслыханная вещь в Пятигорске».[484] Сам поэт оставил иные свидетельства на этот счет:
Очаровательный кавказский наш Монако!
Танцоров, игроков, бретеров в нем толпы.
В нем лихорадят вас вино, игра и драка,
И жгут днем женщины, а по ночам клопы.[485]
Кроме того, Лермонтов описал дуэль в «Герое нашего времени», что является косвенным подтверждением ее актуальности и на Кавказе. Таким образом, с этой точки зрения дуэль Лермонтова с Мартыновым не была исключением.
В литературе о последней дуэли Лермонтова существует то ли гипотеза, то ли миф о чувстве предопределенности, которое носил в себе поэт незадолго до своей гибели. Оно находит подтверждение в мотиве фатализма в некоторых его произведениях. Хотя с позиций научной рациональности следует крайне осторожно относиться к подобным взглядам, в них, безусловно, содержится элемент психологического правдоподобия. Офицер А. Чарыков, встречавшийся с Лермонтовым за несколько дней до его гибели, впоследствии писал: «Лицо его показалось мне чрезвычайно мрачным; быть может, он предчувствовал тогда свой близкий жребий. Злой рок уже сторожил свою жертву».[486]
Действительно, «в минуту жизни трудную» у Лермонтова появлялись неприятные ощущения и мысли, связанные со смертью, о чем свидетельствуют многочисленные стихотворения. В этом состоянии и рождалась идея предопределения, судьбы, рокового исхода, вплоть до чуть ли не мистического озарения в стихотворении «Сон» («В полночный жар, в долине Дагестана…»). Психоаналитик К. Хорни так описала подобный душевный процесс: «Поглощенность предвидением или предсказанием будущего ‹…› выглядит как беспокойство о жизни в целом ‹…› о совершаемых ошибках ‹…› Такое сосредоточение преимущественно на мрачной, а не светлой стороне жизни должно заподозрить глубокую личную безнадежность ‹…› Человека может охватывать всепроникающее ощущение рока. Или он может занять позицию безропотного отношения к жизни в целом. Не ожидая при этом ничего хорошего, просто думая, что жизнь необходимо терпеть. Или он может это выражать философски, говоря о том, что жизнь по своей сути трагична и только дураки обманываются насчет возможности изменить человеческую судьбу».[487] (Ср. слова Печорина: «После этого стоит ли труда жить? А все живешь – из любопытства ‹…›»[488]). Здесь невольно приходят на память строки из лермонтовского «И скучно и грустно…»:
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка.[489]
На этом мотиве мы остановились с тем, чтобы опровергнуть бытующие до сих пор недоразумения относительно связи размышлений Лермонтова о смерти с исходом его последней дуэли. В душевной жизни поэта подобные мысли не были непосредственно связаны с дуэлью: она были ее лейтмотивом на протяжении ряда лет.
Выдвигая психологическую гипотезу о причинах дуэли и гибели Лермонтова, мы исходим из того факта, что как в самом событии, так и в предшествующем ему душевном процессе имел место конфликт нескольких эмоциональных течений – игры и чувства реальности, грозящей опасности и чувства самосохранения. Две крайние составляющие этих пар оказались предельно ослабленными или просто нейтрализованными. Поведение Лермонтова перед поединком и во время него настораживало и удивляло всех свидетелей и участников разыгравшейся драмы. Но в нем не было ничего необычного, так сказать, сверхштатного по сравнению с его обычным душевным состоянием. Тот психический механизм, который подвел его к гибели, сформировался задолго до пятигорского конфликта и представлял собой норму его душевной жизни. Именно поэтому Лермонтов был совершенно спокоен вплоть до последнего, решающего момента дуэли. В механизме, или психической структуре, о которых идет речь, главную роль сыграли три фактора: тенденциозная (девальвирующая) острота, игра как форма поведения (агон) и броня характера (внутреннее сопротивление).
Будущее Лермонтова, с его не укладывающимся в социально-психологические нормы поступками с ранних пор вызывало тревогу у его знакомых и близких. «‹…› Разудалая голова, так и рвется на ножи», – сокрушался В. Г. Белинский в письме в В. П. Боткину от 16–21 апреля 1840 года.[490] Товарищ Лермонтова по университетскому пансиону Н. М. Сатин был более категоричен в свете гибели поэта: «‹…› Эта юношеская наклонность ‹подтрунивать и надоедать› привела его и последней трагической дуэли!»[491] Знакомый с Лермонтовым по светским салонам Н. М. Смирнов в своих воспоминаниях о поэте придерживался того же мнения: «Все приятели ожидали сего печального конца, ибо знали его страсть насмехаться и его готовность отвечать за свои насмешки».[492] Сослуживец Лермонтова А. И. Арнольди выражает свой взгляд применительно к кавказскому периоду службы поэта: «Мы все, его товарищи – офицеры, нисколько не были удивлены тем, что его убил на дуэли Мартынов ‹…› мы были уверены, что Лермонтова все равно кто-нибудь убил бы на дуэли ‹…›»[493] Наконец один из секундантов, А. И. Васильчиков убежденно и убедительно свидетельствует: «Положа руку на сердце, всякий беспристрастный свидетель должен признаться, что Лермонтов сам ‹…› напросился на дуэль и поставил своего противника в такое положение, что он не мог его не вызвать».[494] Подобные свидетельства можно было бы продолжить. Но и без них ясно, что множество разных людей, знавших поэта в разные эпохи его жизни, не могли ошибаться.
Деструктивную роль в инициировании дуэли сыграла тенденциозная острота. Она спровоцировала непримиримый конфликт. На этот фактор указывают практически все современники, писавшие о дуэли Лермонтова с Мартыновым. «Ожесточенный непереносимыми насмешками, он ‹Мартынов› вызвал его на дуэль», – обобщает распространенное в обществе мнение родственница поэта В. И. Анненкова.[495] Свидетель последних событий перед дуэлью А. И. Арнольди после описания всех провоцирующих фактов делает тот же вывод: «Эта-то шутка, приправленная часто в обществе злым сарказмом неугомонного Лермонтова, и была, как мне кажется, ядром той размолвки, которая кончилась так печально для Лермонтова ‹…›»[496] На одну деталь в обмундировании Мартынова, послужившую предметом остроты Лермонтова, указывает его сослуживец Н. П. Раевский: «Он ‹Мартынов› ‹…› носил необъятной величины кинжал, из-за которого Михаил Юрьевич и прозвал его poignard’ом. Эта кличка, приставшая к Мартынову еще больше, чем другие лермонтовские прозвища, и была главной пучиной их дуэли ‹…›»[497]
Показательны свидетельства и Э. А. Шан-Гирей, которая играла не последнюю роль в пятигорской жизни Лермонтова лета 1841 года: «‹…› Лермонтов надоедал Мартынову своими насмешками; у него был альбом, где Мартынов изображен был во всех видах и позах».[498] Карикатура как дериват остроты играет ту же психологическую роль для разоблачения авторитета человека. «Карикатура, пародия ‹…› направлены против лиц и вещей, претендующих на авторитет ‹…› Карикатура, как известно, унижает ‹…› Она пускается в ход только тогда, когда кто-нибудь добился путем обмана уважения и авторитета, причем в действительности он не заслуживает ни уважения, ни авторитета».[499] Последний аргумент был главным в поведении Лермонтова по отношению к Мартынову, и с ним большинство из круга пятигорских знакомых поэта было согласно.
Но в своих карикатурах и остротах, направленных против Мартынова, Лермонтов перешел психологическую и социальную грань, которая разделяла терпимое в обществе, маску и граничащее с прямым словом о человеке разоблачение. «Приемы, служащие для создания комизма, – отмечал З. Фрейд, – суть: перенесение в комическую ситуацию, подражание, переодевание, разоблачение, карикатура, пародия, костюмировка и др. Само собою разумеется, что эти приемы могут обслуживать враждебные и агрессивные тенденции. Можно сделать комичным человека, чтобы унизить его, чтобы лишить его права на уважение и авторитет».[500]
Именно так и воспринял Мартынов весь арсенал направленных против него Лермонтовым средств. Приходится удивляться не вызову Мартынова, а тому, как он, воспитанный, как и его противник, в понятиях сословной и воинской чести, мог длительное время сносить подобные насмешки. Любой бретер, которыми, по словам Лермонтова, был наполнен «кавказский Монако», не замедлил бы сделать вызов дерзкому насмешнику, что в сущности и предполагали многочисленные знакомы Лермонтова, когда описывали причины его гибели.
Возникает вопрос: на что рассчитывал Лермонтов в подобной ситуации? Для ответа на него необходимо снова обратиться к игре и игровому поведению как важным составляющим образа жизни людей лермонтовского круга и, в частности, общественной жизни Пятигорска лета 1841 года.
Лермонтов не был бретером и задирой. С Мартыновым его связывали отношения знакомства с юнкерской школы. Драться с ним из-за каких-то принципиальных разногласий он не собирался. Следовательно, здесь имел место нетривиальный случай. Как известно, острота теснейшим образом связана с игрой. Она в сущности является разновидностью игрового коммуникативного поведения. У Лермонтова с юношеских лет сформировалось отношение ко многим явлениям жизни общества как к игре. Свою позицию в мире он воспринимал как агон. Нередко подобная установка выражалась бессознательно, переходила в разряд автоматизмов поведения.
Стычки, наподобие мартыновской, уже случались в жизни Лермонтова. А. Ф. Тиран приводит любопытный в этом отношении эпизод: «Он ‹Лермонтов› был страх самолюбив и знал, что его все признают очень умным; вот и вообразил, что держит весь полк в руках, и начинает позволять себе порядочные дерзости, тут и приходится его так цукнуть, что или дерись, или молчи. Ну, он обыкновенно обращал все в шутку».[501]
Будучи отличным стрелком и зная, что Мартынов из дуэльного пистолета стреляет плохо, Лермонтов и не думал придавать серьезного значений всей этой истории. Он воспринимал ее как игру. Однажды он смоделировал подобный конфликт в «Герое нашего времени», где игровых элементов в приключениях Печорина не меньше, чем у его творца. Лермонтов не считал Мартынова серьезным соперником и вообще воспринимал его личность как комически-театральную, как на карнавале: встает в позу, задирает нос без веских на то оснований – словом, играет роль.
Поведение Лермонтова накануне дуэли не укладывается в первичные представления о серьезности всей этой процедуры. Оно крайне удивляло его товарищей, вызывало недоумение у тех, кто знал о предстоящем поединке. Секундант Мартынова М. П. Глебов впоследствии рассказывал: «Он ‹Лермонтов› ехал ‹на поединок› как будто на званый пир какой-нибудь».[502] Поведение Лермонтова создавало впечатление, что его участие в дуэли – это одна из картин большого карнавального спектакля, который в это время готовился в Пятигорске и в подготовке которого Лермонтов принимал деятельное участие. Участниками дуэли уже было приготовлено шампанское, которое все они должны будут распить после ее благополучного окончания.
При этом Лермонтов занимался подготовкой бала в гроте. А уже после вызова, перед дуэлью он заезжал в ресторан Рошке в колонии Шотландка и в обществе помещицы Прянишниковой и ее племянниц устроил очередную мистификацию. «Лермонтов слушал. Смеялся и острил по обыкновению. О себе сказал, что едет на бой с гигантом-Мартышкой (прозвище Мартынова. – О. Е.) ‹…› и сочинил целый фантастический рассказ о том, как в дебрях Кавказских гор ‹…› живут люди-обезьяны ‹…› Лермонтов самым серьезным тоном продолжал фантазировать ‹…›»[503] И все это за несколько часов до дуэли!
Не взывает ни малейших сомнений мысль, что Лермонтов воспринимал дуэль не как серьезное и опасное предприятие, а как игру. Относительно исхода дуэли поэт также был настроен игриво-легкомысленно. «‹…› И здесь он отнесся к нему ‹Мартынову› с высокомерным презрением со словами „Стану я стрелять в такого д… ‹…›“ – вспоминал его секундант А. И. Васильчиков.»[504]
Что касается уговоров товарищей Лермонтова примириться с Мартыновым, то они не привели к желательному результату. Уговорить Лермонтова не было возможности из-за брони характера поэта. Броня характера, или панцирь (термин психоаналитика Вильгельма Райха) означает психический защитный механизм, основанный на сопротивлении исходящим извне импульсам. Броня характера как поведенческая реакция складывается в результате выработки компромисса между собственными импульсами и социальными требованиями. Она удерживает невротическое равновесие индивида. Обычными средствами ее невозможно разрушить. «На этом сокрушились все наши усилия ‹…›», – признавался А. И. Васильчиков.[505] Таким образом, все три составляющие душевного склада Лермонтова – острота, игра, броня характера – образовали мощный психический комплекс, который вовлек поэта в водоворот драматических событий июля 1841 года.
Драма Лермонтова буквально разыгрывалась – это слово следует использовать не в метафорическом, а в прямом смысле. Переходы Лермонтова от «трагического балета» кровавой схватки на поле боя к опасным вылазкам с группой отчаянных «охотников», в которых жизнь порой не ставилась ни во что, а сами вылазки были сродни азартной игре, ставка в которой была жизнь, притупили в нем чувство самосохранения. А мирная жизнь в Пятигорске, в атмосфере пикников, балов, загородных прогулок, пирушек в кругу друзей и приемов в аристократических семействах обострила ощущение карнавальной феерии, где перемешались лица и маски, танцоры и бретеры, серьезность с игрой, а игра с дракой в форме дуэли.
Лермонтов рассматривал реальность как игру. А «она развивает суеверное почтение к форме в ущерб содержанию, а это может стать маниакальной страстью, соединяясь с духом этикета, сословной чести ‹…› Игра сама выбирает себе трудности и как бы ирреализует их ‹…› Если привыкнуть к такой несерьезности, можно впасть в заблуждение относительно суровости настоящих испытаний ‹…› Реальность не столь деликатна».[506]
При всем том Лермонтов не догадывался, что Мартынов имеет серьезные намерения. Как вспоминал Д. А. Столыпин, Мартынов «откровенно сказал ему, что он отнесся к поединку серьезно, потому что не хотел впоследствии подвергаться насмешкам, которыми вообще осыпают людей, делающих дуэль предлогом к бесполезной трате пыжей и гомерическим попойкам».[507]
Последний акт этой полусерьезной, полулицедейской драмы разыгрался в ходе самого поединка. В момент дуэли противники заняли позиции по правилам. Лермонтов стал боком и закрылся пистолетом, приняв классическую позу дуэлянта, за которым второй выстрел. До последнего мгновения он думал, что дуэль будет игрой, разновидностью театрального представления, шуточной безделкой, после которой все ее участники выпьют шампанского, а соперники помирятся и забудут ссору. «А мы дома пир готовили, шампанское покупали, чтобы примирение друзей отпраздновать».[508]
Но проницательный глаз Лермонтова в последний момент дуэли заметил в поведении Мартынова, после команды «сходитесь», зловещие признаки, свидетельствующие о серьезности его намерений. Эту серьезность он воспринял двояко: как очередную выходку в духе «переодевания», подтверждающую позерство, дешевое лицедейство Мартынова, и как едва сдерживаемую неприязнь, граничащую с ненавистью, которая сконцентрировалась на спуске пистолета. Двойственный характер чувства Мартынова породил в Лермонтове такую же двойную реакцию. Презрительная усмешка, которая проступила на его лице, отражала всю гамму чувств поэта за несколько мгновений до рокового выстрела. Это была не та остроумная усмешка, которой Лермонтов разил все отрицательное, искусственное, пошлое, бездарное и ходульное в салонах и гостиных. В той насмешке всегда оставалась доля добродушия и снисхождения к порокам и слабостям «холодных полумасок». Тогда он хотел вышутить их мнимое величие и посмеяться над фальшивой самоуверенностью искренним, натуральным смехом. Проникнув наконец в коварный замысел Мартынова и уже не надеясь на благополучный исход поединка, Лермонтов выразил в своей последней усмешке всю свою творческую силу, на которую только способен человек «в минуту жизни трудную». В этом была его защита и ответ. (В «Герое нашего времени» Лермонтов неоднократно упоминает о пристальном, всматривающемся взгляде Печорина: «Я несколько минут смотрел ему пристально в лицо, стараясь заметить хоть легкий след раскаяния».) Трудно было найти в то время живописца, который сумел бы постичь и верно выразить кистью гениальную реакцию Лермонтова в его предсмертный миг.
Казалось бы, мимические изменения – малозначительная деталь в картине такого смертельно опасного события, как дуэль. Тем не менее все немногочисленные свидетели поединка запомнили ее. Мало того – засвидетельствовали в поздних мемуарах («‹…› когда Лермонтов ступил на крайнюю точку, Мартынов спустил курок, и тот пал, успев вздохнуть раз, другой, и, как рассказывали, презрительно взглянул на Мартынова».[509]) Значит, она имела глубокий смысл и – главное – много говорила свидетелям конфликта. Возможно, она стала последней каплей, которая подтолкнула Мартынова сделать меткий выстрел. Ведь первоначально предрешенность исхода дуэли не была очевидна. Перед тем как обменяться выстрелами, соперники сконцентрировались на душевном поединке. И беззащитный перед ударом пули Лермонтов оказался победителем психологической дуэли. Энергетика его глаз, гипнотически действовавшая на его современников, поразила душу его врага до ее глубины: «Мой взор ‹…› как меч, как яд опасен»[510]; «этот взор был остановившаяся молния»[511]; «‹…› если начнет кого, хоть на пари, взглядом преследовать, – загоняет, места себе человек не найдет».[512] Мартынов, очевидно, не смог выдержать психологический заряд такой силы и отреагировал единственным доступным для него и безопасным оружием – пистолетным выстрелом.
Еще одна деталь этого в значительной степени психологического поединка помогает нам разобраться в его трагическом исходе. В среде боевых офицеров Мартынов считался неважным стрелком. И сделать смертельный выстрел на расстоянии двадцати шагов для него, по мнению круга знакомых ему людей, было делом непростым. К этому надо добавить неудобную позицию, в которой находился Мартынов и в которую секунданты его сознательно поставили – стрелять снизу вверх. Многоговорящая случайность, символически дополняющая картину дуэли и отношений ее главных участников:
Лермонтов снова оказался вверху, демонстрируя, хотя и невольно, свое превосходство над соперником. Поэтому удивляет безукоризненная точность его выстрела, сразившего поэта наповал. Поистине «в руке не дрогнул пистолет»! Это могло быть либо случайностью, либо следствие высокой концентрации воли стрелка в момент выстрела.
Склониться к последней версии заставляет психологическая составляющая поединка. Немой поединок вначале произошел между двумя волями дуэлянтов. Психологическое поражение сняло все возможные колебания Мартынова относительно серьезности замысла и подтолкнуло его к решению отомстить обидчику. Вся психическая энергия сосредоточилась на этом выстреле и неизбежно должна была разрядиться в нем (психоаналитики даже называют это явление оккупацией либидо). От этого внимание и мускульное напряжение взаимодействовали так согласованно и уверенно, обеспечив максимальную точность выстрела.
В графическом наследии Лермонтова есть рисунок, изображающий дуэль. На нем соперники расставлены в контрастных положениях и позах. Один – метящийся, другой – неловко закрывающий грудь рукой и пистолетом. Поражает и вызывает сочувствие поза второго дуэлянта: его нелепо расставленные ноги, какой-то жалкий вид, неловкая и скорее всего бесполезная защита привлекают своей жертвенность. Напрашивается вывод, что совершается убийство. Это ощущение подпитывают и позы двух секундантов: оба выражают безнадежность и уверенность по поводу того, чт? произойдет через какое-то мгновение.
Скупыми штрихами Лермонтов мастерски передал напряжение последнего мгновения перед выстрелом. Рисунок настолько выразителен и недвусмысленно передает характер и смысл происходящего, что в нем трудно заподозрить некоторую в таких случаях театральность. Но жертва, изображенная в одном из дуэлянтов, – это отнюдь не Лермонтов во время своей первой дуэли. Это один из тех образов, нафантазированных воображением Лермонтова-художника, который наверное имел не одного своего прототипа в действительности.
С Лермонтовым его сближает не трагическая незащищенность от более опытного и решительного врага, а лишь идеальная человечность и вера в доброе начало, проступающая сквозь эту незащищенность. Это доброе начало сохранялось в душе Грушницкого, когда перед выстрелом «вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно», промолвил «глухим голосом»: «Не могу».[513] Так до последней минуты думал и Печорин: он «был уверен, что ‹Грушницкий› выстрелит в воздух!»[514]
Эти параллели помогают глубже постигнуть психологический механизм поединка Лермонтова с Мартыновым: в графической и литературной форме словно разработаны возможные варианты будущих психологических реакций его участников и сам его исход. Их три и ни в коем случае не более: убийство (графика), справедливое наказание (роман) и месть (реальная дуэль). В зависимости от варианта возникает и соответствующее психологическое состояние дуэлянтов. Таким образом, закономерность дуэли Лермонтова с Мартыновым не совпадает психологически с гибелью поэта, так как последняя оказалась чистой случайностью. «Так и решили, что Мартынов уж никак не попадет. Ему стрелять, как обиженной стороне, а Михаил Юрьевич и совсем целить не станет. Значит, и кончится ничем».[515] Но как верно отметил П. К. Мартьянов, «это был случай вне всякой человеческой предусмотрительности: убийство предусмотреть нельзя».[516]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.