2

Ю. Юзовский назвал Луку рабом, заявил, что у него атрофировано чувство сопротивления, вышиблен дух протеста, что его много «мяли», давили, смиряли, обезличивали, угнетали и т. д. На этой почве у Луки и сложилась идеология рабства, философия терпения, самым тесным образом связанная с философией и идеологией угнетения, олицетворяемой Костылёвым. Больше того, по его мнению, формула — «Ложь — религия рабов и хозяев» — «сознательно направлена по двум адресам пьесы — в сторону Луки и в сторону Костылёва. Последователи Луки лгут потому, что они «слабы душой». Последователи Костылёва — потому, что живут «чужими соками». Первых она «поддерживает», вторые «прикрываются ею»190.

Отождествление Луки с Костылёвым, ночлежников с рабами было распространено в критике двадцатых — тридцатых годов. Луку считали «дубликатом» Костылёва. Но это была очевидная вульгаризация. Ю. Юзовский один из первых предпринял попытку преодолеть вульгарный подход и сделал ряд верных замечаний на этот счет, но в конечном результате сам впал в упрощенчество, когда заявил, что основная черта психологии и идеологии Луки есть черта рабства.

Конечно, Костылёв — хозяин, но обитатели его ночлежки не чувствуют себя чьими бы то ни было рабами, а Костылёва откровенно презирают и прямо говорят ему об этом. Никакого смирения, терпения и прочих рабских качеств у них неприметно. Напротив, они своевольны, дерзки, горды, держатся по отношению к своим хозяевам совершенно независимо. Главный бог, которому они хотели бы поклоняться, — не ложь, а правда, хотя и понимается ими она весьма своеобразно.

Из всех обитателей «дна» Лука, которого называют рабом, меньше всего похож на раба и по положению, и по натуре, и по поведению. Он, а не кто-либо, наносит самый беспощадный моральный удар Костылёву, откровенно издевается над полицейским Медведевым, не боится Василисы. Его теория «своевременного ухода» — не трусость, а один из способов сохранения свободы, как он её понимает. Не случайно между ним и хозяином ночлежки происходит такой разговор:

«Костылёв (Луке. — И. К.) • Неудобство, видимо, имеешь на одном-то месте жить?

Лука. Под лежач камень — сказано — и вода не течет…

Костылёв. То — камень. А человек должен на одном месте жить. Нельзя, чтобы люди вроде тараканов жили… Куда кто хочет — туда и ползет… Человек должен определять себя к месту… а не путаться зря на земле…»

Костылёв долго, со свойственным ему многословием будет развивать эту мысль, которая сводится к тому, чтобы превратить человека в раба, привязать его к месту и заставить молчать. Лука по всем статьям не подходит под требования Костылёва: бродит с места на место, определенного занятия не знает, паспорта не имеет и в довершение всего вмешивается в чужие дела, вносит в жизнь ночлежки беспокойство и смуту. Из всех ночлежников он самый свободный человек, так как ни к чему и ни к кому не привязан. Он приходит в ночлежку и уходит из нее по своей собственной воле.

Конечно, каждый обитатель мог покинуть костылёвский подвал, когда ему вздумается. Но одного держит больная жена, другого — карточный стол со знакомым шулером высокого класса, которого лестно обыграть, третьего — ремесло, четвертого — лень, привычка и т. д. и т. п. Но вот Луку ничто не держит. Он не раб, а бродяга. Он «выломился» из общей системы «хозяин — раб», стал свободным элементом, бродит по Руси из конца в конец, ищет свою правду, будоражит людей.

Бродяжничество — сложное, противоречивое социальное явление, побочный продукт буржуазной цивилизации. В той или иной форме оно знакомо каждой европейской стране. В России оно связано было главным образом с раскольниками.

Кстати, одной из излюбленных дискуссионных тем в ночлежке была работа. Сатин, Пепел и другие настаивали на том, что человеку не следует трудиться, так как труд, по их мнению, закрепощает. Сатин однажды развивал идею о своего рода «вселенской» забастовке. «Подумай, — говорил он Клещу, — ты не станешь работать, я — не стану… еще сотни… тысячи, все! — понимаешь? все бросают работать!» Послушав Сатина, Лука говорит: — «Тебе бы с такими речами к бегунам идти… Есть такие люди, бегуны называются…» На что Сатин ответил: «Я знаю… они — не дураки, дедка».

Странники, или бегуны, — известная секта в русском расколе. В середине прошлого столетия она разрослась и охватила собою Ярославскую, Костромскую, Тверскую, «Вологодскую, Владимирскую, Тобольскую и другие губернии, а к семидесятым годам самым притягательным местом для бегунов стали Нижний и Астрахань. Излюбленным районом пребывания бегунов в Нижегородской губернии называют Гнилицы, Безводное…191. Секта была неплохо организована, имела своих начетчиков, иконописцев, переписчиков, сочинителей духовных стихов и прочее.

У раскольников вызрело немало различного рода утопий, в том числе и мечта о Беловодье, о стране, где в «ненарушимом виде», во всей полноте и красе сияет «древлее благочестие», где сохранилась истинная вера и где при изобилии всяких житейских благ царит «всецелая свобода» дониконовского вероисповедания.

Раскольники в ярких красках рисовали райскую жизнь в этой стране, только смутно представляли себе, где она находится. Сначала в их фантазии она располагалась где-то «на востоке», но с середины XVIII века её местопребывание сместилось за пределы Российской империи, в глубины евразийского материка. Раскольники не только предавались мечте, но и настойчиво искали Беловодье в Сибири, на Алтае, в Монголии, Китае и даже в Опоньском царстве (в Японии). В поисках Беловодского царства они совершали даже кругосветные путешествия. Записки одного из таких путешественников были изданы Русским географическим обществом с предисловием В. Г. Короленко192.

Между прочим, среди раскольников имелись так называемые «никудышники» — люди, которые не присоединились ни к одному из поповских старообрядческих «согласий» и не признавали православной церкви.

Лука, судя по всему, хорошо знал сектантские дела, но едва ли принадлежал к какой-либо секте. Скорее всего, он «перешагнул» через все секты и даже самого господа-бога и стал не только «никудышником», но чуть ли не безбожником. Его изречение о боге («Коли веришь, — есть; не веришь — нет…») сбило с толку не только простодушного Ваську Пепла. Сам Л. Н. Толстой признавался, что оно заставило его призадуматься (Дневник, от 23 ноября 1909 г.). Бесстрашие мысли Луки поразительно. Лука не только не раб какого-нибудь Костылёва, который «хуже всяких слов», но даже рабом божьим его без оговорки не назовешь.

Луку действительно много «мяли», но от этого он не превратился в некий тип русского патриархального мужичка с атрофированным чувством сопротивления. Как раз наоборот! Он развил в себе дух протеста и в постоянной неравной борьбе обрел стойкий характер и гибкий, лукавый ум.

Поступки Луки — это прежде всего житейские советы разным людям, которые встречаются ему на пути. Носят они, как правило, весьма конкретный, практичный характер и полны здравого смысла. Вот что пишет о них Ю. Юзовский, которого трудно заподозрить в особых симпатиях к этому герою.

«В оправдание Луки можно было бы сказать следующее. Как должен был поступать Лука в реальных ситуациях, в которых мы каждый раз его застаем, как поступили бы вы, читатель или зритель, если бы вы были, на его месте? Разве Луке следовало бы сказать Анне, что загробного мира не существует, и не дать ей даже умереть спокойно, — это была бы глупая жестокость. Разве, видя погибающего от пьянства Актёра, он должен был бы отойти в сторону? Лука советует ему лечиться. Можно ли осудить его за этот совет? Не естественен ли он? И если бы вы очутились в той же конкретной ситуации, не посоветовали бы вы того же? Пепел все больше погружается в трясину, в свои воровские дела. Что надобно было сказать Пеплу — пускай, дескать, ворует? Лука дает ему реальный, в пределах существующих возможностей, выход. Пепел молод, здоров, — в Сибири, на её неосвоенных землях, он может приложить свои силы, — другое дело, что Пеплу не повезло»193.

Как же относится критик ко всем этим поступкам Луки?

В общем, положительно. Он считает, что житейски советы Луки Анне, Пеплу, Актёру, Наташе, Насте «законны и даже необходимы».

В чем же тогда дело?

Дело, оказывается, в том, что деятельность Луки в пьесе «выступает не как случайное облегчение того или другого затруднения, в котором может очутиться человек, а как принципиальная программа разрешения социальных противоречий». А поэтому Юзовский приходит к выводу, что «если житейски Лука прав, то жизненно он не прав», что если «эмпирически это правда, то принципиально это ложь»194.

Но противопоставление так называемой «житейской» правды правде «жизненной» само по себе неверно, недиалектично и, если угодно, бессмысленно. В конечном счете это есть не что иное, как отрыв слова от дела, существования от сущности, теории от практики, философии от жизни и т. д. Именно из противопоставлений такого рода рождалась подмена живой и непосредственной любви к человеку абстрактной любовью к человечеству, а служение принципам ставилось выше служения людям.

По отношению к пьесе «На дне» такое противопоставление неверно особенно, так как ни на одно мгновение она не является натуралистическим изображением случайной житейской беды. Автор стремится потрясти зрителя не ужасом фактов, а их психологической сердцевиной. Так называемые «житейские» советы Луки, взятые не сами по себе, а в контексте событий, изображенных в пьесе, превращаются в «жизненные», обретают смысл и значение. К тому же, и это надобно подчеркнуть особо. Лука не дает ни одного совета, который носил бы случайный или беспринципный характер. Лука «для чего-то всегда говорит», как подметил еще Москвин195. В основе всех его советов и поступков лежит глубоко продуманная, проверенная собственным опытом определенная концепция, которой он следовал с завидным постоянством.

Суть концепции заключается в беспредельной вере в человека и его неограниченные возможности. Значительность этой идеи по достоинству оценивается в заключительном акте пьесы не кем иным, а Сатиным, вставшим на защиту Луки: «…молчать о старике!.. Старик — не шарлатан! Что такое — правда? Человек — вот правда!

Он это понимал… вы, — нет! Вы — тупы, как кирпичи…» Сатин признавался, что старик «умница», что он подействовал на него, «как кислота на старую и грязную монету».

В дополнение ко всему, что мы слышали о человеке от самого Луки, в IV акте из уст Сатина узнаем, что у него было своеобразное представление о цели человеческой жизни. «Всяк думает, что для себя проживает, — рассуждал Лука, — ан выходит, что для лучшего!.. Все, милачок, все, как есть, для лучшего живут! Поэтому-то всякого человека и уважать надо… неизвестно ведь нам, кто он такой, зачем родился и чего сделать может… Особливо же деток надо уважать… ребятишек! Ребятишкам — простор надобен! Деткам-то жить не мешайте… Деток уважьте!»

В глазах некоторых критиков Лука выглядит этаким гуманистом-провокатором, который только говорит об уважении и любви к ближнему, но сам совершенно не верит в возможности и силы человеческие. Но эти подозрения ничем не оправданы. Лука искренен и свободен не только в своих мыслях, но и в поступках, не только на словах, но и на деле. Для подтверждения истинности этого тезиса возьмем один из «житейских» советов Луки, которые так недорого оценил Ю. Юзовский, — совет Пеплу.

Из всех обитателей ночлежки, как это ни парадоксально на первый взгляд, в самом зависимом, а следовательно, и рабском положении оказался Васька Пепел. Вор по профессии, он не может обойтись без скупщика краденого, без Костылёва. Часы, которые он украл, для него — ненужная, обременительная вещь до тех пор, пока не превратится хотя бы в трешницу. Формула «хозяин — раб» здесь (и только здесь!) проявляется достаточно отчетливо.

Лука вполне искренне и серьёзно давал добрые советы Пеплу — бросить воровать и уйти в Сибирь, а Сатин — в шутку — дурные — пришибить старика и прибрать к рукам ночлежку. Но случай распорядился если не умнее, то основательнее. Пепел в драке нечаянно убил старика и одним ударом разорвал путы, связывающие его с хозяином.

Правда, цена свободы дорога — тюрьма или каторга, то есть новая несвобода, но это несвобода совсем другого порядка…

Если бы Лука был лицемером и не верил в силы человека, он не советовал бы так настойчиво Пеплу держать свою судьбу в своих собственных руках. Когда же случилась драка в доме Костылёвых, Лука не молитву творит, не к всевышнему взывает, а к тому же Пеплу и не обманывается в своей вере в человека.

Гуманистическим пафосом проникнуто всё произведение. Но кульминационный момент его нравственного содержания заключен в знаменитом сатинском монологе о человеке с большой буквы.

«Человек — свободен… он за все платит сам… Человек — вот правда! Что такое человек?.. Это не ты, не я, не они… нет! Это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет… в одном! (Очерчивает пальцем в воздухе фигуру человека.) Понимаешь? Это — огромно! В этом все начала и концы… Всё — в человеке, всё для человека! Существует только человек, все же остальное — дело его рук и его мозга! Чело-век! Это — великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век!»

Эти высокие, теперь всемирно известные слова, в свое время смутили многих современников Горького. Даже К. С. Станиславский, первый исполнитель роли Сатина, к ним относился, по свидетельству Н. Эфроса, с некоторой внутренней настороженностью. Многие критики, особенно реакционные, их не приняли. Отрицательное отношение к ним буржуазная критика сохранила до сих пор. Так, Ричард Хар в своей книге «Максим Горький, романтический реалист и консервативный революционер» (1962) считает речь Сатина чистой и неубедительной пропагандой, вложенной в уста «отравленного пустыми лозунгами полуневежды», «чудовищно бесцветного абстрактного человека». Р. Хар полагает, что деградировавшие герои пьесы своей больной фантазией создают идола, идеального человека, что в пьесе нет не только необходимой меры, но и ничего здорового196. Куросава монолог Сатина вообще исключил из своего фильма.

К слову, и в некоторых наших нынешних постановках заметно «снижение» Сатина. Так, Л. Варпаховский в своей постановке «На дне» в Киевском театре имени Леси Украинки, явно убоявшись откровенной патетики этого монолога, по словам Е. Балатовой, «сдержал» Сатина настолько, что этот монолог оказался «наименее заметным моментом спектакля» (Театр, 1964, №8, с. 31). Аналогичная тенденция наблюдалась и в спектакле Кировского драмтеатра им С. М. Кирова (См.: Театр, 1968, №9, с. 35).

Мы, разумеется, далеки от того, чтобы отождествлять позицию некоторых наших режиссеров с позицией буржуазных критиков. Речь в данном случае — о другом, а именно: о действительной сложности Сатина и его монолога, о трудности его театральной интерпретации и в связи с этим — о вольной или невольной деформации идейного содержания произведения. Буржуазные идеологи давно и вполне сознательно искажают смысл пьесы вообще и образа Сатина в частности и в особенности. Но это их ремесло, если угодно, профессиональный долг. Нам же следует знать, что знаменитые сатинские слова о человеке неотъемлемы от гуманистического содержания пьесы, что в них заключена высшая правда, а не бред полупьяного шулера.

Памятуя это, мы должны иметь в виду и другое: монолог, о котором идет речь, «умнее» человека, его произносящего. Сам Горький указывал, что речь о человеке — правде, кроме Сатина, некому сказать и «лучше, ярче сказать — он не может». «Уже и так эта речь чуждо звучит его языку. Но — ни черта не поделаешь!» (28, 265). Исполнитель роли Сатина должен справиться с дьявольски сложной задачей: донести до зрителя всю глубину смысла этого монолога и одновременно дать понять, что сам герой еще не постиг полностью истинной его сути. Чтобы справиться с этой задачей, видимо, следует исходить из приема, найденного еще Станиславским, — обращённость внутрь самого себя. Сатин не просто декларирует истины или вспоминает где-то когда-то вычитанные слова. Нет, Сатин размышляет, силится преодолеть в себе давнюю привычку говорить афоризмами, мешающую думать. Он радуется, как открытию, найденным словам, которые еще не стали вполне его собственными словами, но могут стать. В этом отношении за последние годы наиболее плодотворны были актерские опыты В. Самойлова (Горьковский драмтеатр) и Е. Евстигнеева («Современник»),

Истинная же глубина монолога заключается в образно сформулированной мысли о диалектике субъективного и объективного в личности, в тех, кажущихся путаными, словах о том, что человек — это «не ты, не я, не они» и вместе с тем — это «ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет… в одном!»

Еще В. Г. Белинский указывал, что «общее выражается в частном, безусловное — в индивидуальном, а разум — в личности», что «без частного, индивидуального и личного, общее, безусловное и разумное есть только идеальная возможность, а не живая действительность»197. «Превратно рассматривать субъективность и объективность как некую прочную и абстрактную противоположность. Обе вполне диалектичны», — заметил Гегель, и Ленин подчеркнул эти слова»198.

Сходную мысль Горький высказал на свой лад А. Н. Тихонову:

«…Вот и Сатин тоже… хорошо играет Константин Сергеевич, замечательно играет, но несколько неуверенно — про Человека… В мечтах… Через двести — триста лет, по-чеховски… А Человек-то — вот он, пожалуйста, налицо… в каждом из нас… Пружина! Люди без него скотам подобны»199. И не жалость, не сострадание, а уважение и страх должны возбуждать эти люди у публики, говорил Горький тому же Тихонову: «А вдруг придут и скажут: «Дайте-ко нам местечко, мы вас не хуже!»200.

Как видно, сам Горький трактовал обитателей ночлежки в оптимистическом духе и был даже несколько недоволен Станиславским как исполнителем роли Сатина. Между тем Станиславский и как артист и как режиссер дал самую глубокую, оптимально приближающуюся к авторскому замыслу трактовку пьесы. Вот в каких кратких, но верных словах её охарактеризовал современный исследователь:

«Порыв к свободе, стремление человека (с маленькой буквы) ощутить себя Человеком (с большой буквы) и стали сквозной идеей режиссерского плана. Пусть сегодня они неосуществимы, все равно люди живут только этой надеждой. Даже там, на дне жизни, где они превращены в ничто»201.

К. С. Станиславский смотрел на ночлежников как на людей, которые к концу пьесы перерождаются. М. Н. Строева в своем исследовании приводит слова Станиславского из его записной книжки 1919 года, где говорится, что исполнитель роли Луки должен хорошо знать 4-й акт, потому что Лука «оказал большое воздействие на обитателей ночлежки, и они все там переродились»202.

Ошибаются те, кто полагает, что ночлежка к концу пьесы погружается в мрак. Ближе к истине те, кто считает, что ночлежники, оставаясь физически на дне жизни, к четвертому акту в сознании своем преодолевают «дно», считают себя за людей («Хорошо это… чувствовать себя человеком!..»), обретают свободу ответственности (человек «за все платит сам»), формулируют свободу цели («Человек рождается для лучшего») и, самое главное, пользуются свободой выбора.

Но действительна ли их свобода? Или это свобода кажущаяся, мнимая? Если обитатели «дна» раскрепостились духовно, то какой смысл бунтовать Актёру и Насте? Не есть ли их бунт — акт безысходного отчаяния, самая тяжкая гиря грехов ловкого утешителя на весах справедливости?

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК