МАЛАЯ РОДИНА: ОСТРОВ ЛЕСБОС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Что для грека или гречанки входило в понятие «родины»? Иными словами, к чему относился патриотизм античных эллинов? В том, что они были патриотами — и очень горячими патриотами! — сомневаться не приходится. Собственно, и само слово «патриот», вошедшее в интернациональную лексику, происходит именно из древнегреческого языка, в основе его — существительное patris, которое как раз и означает «родина», «отечество» (оно в свою очередь образовано от pater — «отец»).

Однако, следует подчеркнуть, эллинский патриотизм имел, в сущности, исключительно полисный характер. В качестве родины воспринималась отнюдь не Греция в целом, а именно тот город или остров, где человек родился и жил. Свой, так сказать. Афинянин был патриотом Афин, спартанец — патриотом Спарты, милетянин — патриотом Милета… И так далее. Да и как могло быть иначе, коль скоро полисы — те же Афины и Спарта, Милет и соседний Самос — очень часто воевали друг с другом?

У нас есть понятие малой родины — не столько противопоставляемое понятию Родины большой (их даже и принято писать, соответственно, со строчной и прописной букв), сколько дополняющее ее. Любой житель России — в то же время москвич, или рязанец, или Вологжанин… «Тихая моя родина» — так озаглавил свое прекрасное стихотворение, кстати, как раз поэт-вологжанин, Николай Рубцов. И уже из этого названия видно: речь пойдет именно о родине в узком смысле. О родине, а не о Родине. Последнюю «тихой» назвать трудно.

А вот у греков, если вдуматься, была только «малая родина». Во всяком случае, это совершенно верно применительно к архаической эпохе, когда жила и писала Сапфо. Уже позже положение дел начало меняться — когда в начале V века до н. э. на Элладу пошла рать всего Востока, сплотившаяся под скипетром персидских царей… Вот тогда-то, отражая эту опаснейшую угрозу, греки и задумались всерьез о собственном единстве. Возникло противопоставление «эллинов» и «варваров» (то есть греков и всех остальных, всех не-греков[97]). И кончилось это ментальное, а затем и политическое движение (панэллинизм — так его называют ученые) тем, что Греция, объединившись под гегемонией Македонии — самого северного из находившихся на ее территории государств, — сама покорила всю колоссальную Персию. Кто не слышал о походах Александра Македонского (Великого)?

Но Сапфо-то о них точно не слышала, поскольку они состоялись спустя несколько столетий после ее смерти. А во времена нашей героини, что бы там ни говорилось, имела место парадоксальная ситуация: в политической сфере — абсолютный партикуляризм, при одновременном наличии в культурно-ментальной сфере предельно четкого понятия о том, что эллины — единый народ: говорящий на одном и том же языке (непринципиальные различия между диалектами — не в счет), верящий в одних и тех же богов, наслаждающийся одними и теми же произведениями искусства и литературы (естественно, поэмами Гомера заслушивались повсюду, где только жили греки), имеющий общий образ жизни, общую историческую судьбу… А вот побуждения создать единое государство как-то не возникало.

Взглянем на любую карту Греции: прежде всего бросится в глаза просто-таки усыпанное островами Эгейское море, которое в этом отношении ни в малейшей мере не схоже с каким-нибудь другим морем Европы[98]. Этих островов, наверное, сотни! По большей части они невелики, но есть и несколько крупных. Эти последние (если не считать особенно заметного Крита, а также Эвбеи, настолько тесно прильнувшей к Греции как таковой, что даже не сразу и различишь разделяющий их узкий пролив) в основном как бы жмутся к восточному, малоазийскому побережью Эгеиды. Если перечислить их, следуя с юга на север, то перед нами они пройдут в таком порядке: Родос, Самос, Хиос, Лесбос.

Кстати, заметим вот это характерное окончание — ос. Исторически сложилось так, что названия эллинских островов употребляют с этим окончанием. Не только перечисленных, но и других: Парос, Фасос, Наксос, Делос, Мелос, Кос (и т. д., и т. п.). Хотя вообще-то при транскрипции остальных древнегреческих топонимов средствами русского языка это окончание обычно отбрасывают. Мы говорим и пишем не «Коринфос», а «Коринф», не «Олимпос», а «Олимп»…

А вот с островами сложилось как-то иначе. Может быть, потому, что их названия, примени к ним обычную практику удаления окончаний, зазвучали бы как-то уж чрезмерно непривычно, экзотически. И, главное, вызывали бы совсем неподходящие ассоциации. Остров Род? Остров Сам? Остров Пар? Остров Мел? А Кос — с ним-то как быть? Просто «К»?

Но возвращаемся к перечисленной выше четверке — Родос, Самос, Хиос, Лесбос. Из этих больших островов каждый чем-то был в античности знаменит. Уж о Родосе не говорим: о нем слышал каждый хотя бы в связи с Колоссом Родосским — самой большой статуей античного греческого мира, одним из семи чудес света. Родос, конечно, был прославлен и многим иным, но речь сейчас не о нем.

Далее, Самос — отечество великого Пифагора (хотя этот философ и ученый вынужден был покинуть родные места, преследуемый тираном Поликратом — еще одним выдающимся самосцем, — и местом своей дальнейшей деятельности избрал Южную Италию). На Хиосе изготовлялось лучшее во всей Греции вино. Но мы перемещаемся всё севернее, и вот перед нами — Лесбос. Тут мы и остановимся.

Сразу бросаются в глаза причудливые очертания острова, к которому в конце концов привел нас наш путь по карте Эгейского моря. С юго-западной стороны большой, с узкой горловиной, залив врезается в «плоть» Лесбоса, немного не дойдя до того, чтобы разделить его на две части. Поневоле закрадывается мысль: не было ли здесь вулкана в какую-нибудь незапамятную пору? Ведь Эгейское море в древности было регионом большой вулканической активности, и именно ее следами остаются аналогичные заливы-лагуны на многих тамошних островах. Особенно часто пишут в этой связи об острове Фера (Санторин); он расположен гораздо южнее, и именно на нем в середине II тысячелетия до н. э. произошло чудовищное извержение, погубившее критскую минойскую цивилизацию…

Но в значительном удалении от залива, о котором шла речь, находился самый крупный город Лесбоса — Митилена. Он лежал на востоке острова, и из него, конечно же, была прекрасно видна через неширокий пролив Малая Азия. Этот город и поныне является главным центром Лесбоса, и даже название его почти не изменилось (на новогреческом языке оно звучит как «Митилини»).

Впрочем, особенностью, отличавшей Лесбос от большинства других греческих островов, являлось наличие на нем нескольких полисов. Гораздо чаще было так: один остров — один полис. А вот на Лесбосе, помимо Митилены, находились еще Мефимна (выше упоминалось, что в ней родился Арион), Эрес (а вот в нем, судя по всему, появилась на свет наша героиня, — подробнее об этом будет говориться в следующей главе), Антисса, Пирра…

Роль этих маленьких городков явно была второстепенной, и политическая жизнь острова сосредоточивалась в основном в Митилене, там происходили ее наиболее яркие события. Тем не менее каждый из полисов острова являлся, как и подобало полису, вполне независимым государством со всеми атрибутами такового и отнюдь не находился по отношению к Митилене в административном подчинении или какой-либо иной форме зависимости.

Впрочем, можно догадываться, что лесбосские полисы все-таки поддерживали между собой несколько более близкие связи по сравнению с тем, как в норме было принято в Греции. Иначе вряд ли в условиях, когда на небольшом в общем-то пространстве (к тому же неизбежно замкнутом ввиду его островного положения) буквально бок о бок могло существовать несколько городов-государств. Это должно было подталкивать к достаточно интенсивному общению.

В частности, не будет чрезмерно фантастичным предположение, что между полисами Лесбоса действовал договор о симполитии, то есть о взаимных правах гражданства. Иными словами, гражданин, допустим, Мефимны, тем самым являлся гражданином и Митилены, и Эреса, — в общем, всего Лесбоса. Симполития у эллинов хотя и редко, но встречалась, представляя собой самый тесный вид политических союзов из тех, которые у них практиковались.

А если не было симполитии — то уж точно должна была иметься как минимум эпигамия. Этот последний термин обозначал правовую норму, согласно которой граждане разных полисов (то есть, естественно, гражданин какого-нибудь одного из них и гражданка какого-нибудь другого) могли вступать в брак, признававшийся законным в обоих этих полисах, со всеми вытекающими отсюда юридическими последствиями.

Вообще-то эпигамия в греческом мире была крайне редким явлением[99]. Не любил, ох не любил гражданский коллектив практически любого полиса допускать чужих в свою среду. А женитьба «своего» гражданина на «не своей» женщине именно что-то в этом духе и предполагала. Не случайно в Афинах в 450 году до н. э. по инициативе Перикла был принят специальный закон, согласно которому афинянин имел право брать в жены только афинянку[100]. В противном случае их отношения считались не браком, а обычным сожительством, при котором родившиеся дети автоматически получают статус незаконнорожденных. По сути, это равнялось запрещению жениться на ком-либо, кроме собственных согражданок.

Так вот, на Лесбосе явно было иначе. Такой вывод можно сделать хотя бы исходя из того, что Сапфо, родившись в Эресе, в конечном счете оказалась в Митилене — как замужняя женщина и мать (мать по меньшей мере одного ребенка — дочери Клеиды, о которой она упоминает в своих стихах; но ни из чего не следует, что у нее не было и других детей).

Притом из всего ясно, что положение Сапфо как законной супруги полноправного гражданина (а не какой-нибудь сожительницы, наложницы и т. п.) в Митилене не подвергалось сомнению. Даме подозрительного статуса, конечно, не доверили бы воспитание юных девушек, их подготовку к браку и семейной жизни.

Читатель наверняка заметил, что предыдущие несколько абзацев были написаны, так сказать, в «вероятностном модусе». Уж очень мало мы знаем (точнее, почти ничего не знаем) о внутриполитических процессах в лесбосских полисах архаической эпохи, потому-то часто и приходится довольствоваться догадками. Да и о чисто событийной истории этих государств в нашем распоряжении имеется лишь весьма скудный материал. Впрочем, вот тут как раз необходима оговорка: сказанное не относится к Митилене. История крупнейшего города Лесбоса во времена жизни Сапфо, то есть в VII–VI веках до н. э., может быть изложена со многими своими интересными подробностями, но предварительно стоит затронуть еще вот какой вопрос.

Жители Лесбоса, как упоминалось в предыдущей главе, говорили на эолийском диалекте древнегреческого языка. Поставим вопрос так: ведь те же самые диалекты — не просто же так они появились? Нет, конечно: каждый из них принадлежал к одной из племенных групп, или субэтносов, на которые делился эллинский народ.

Субэтносы внутри этноса — опять же явление вполне общечеловеческое. И в России, коль уж на то пошло, вполне четко зафиксированы субэтносы: поморы, казаки, сибиряки (чалдоны)… А когда-то — лет тысячу тому назад — были поляне, древляне, вятичи, кривичи и т. д.

История древнегреческих субэтносов, похоже, не менее богата. Во II тысячелетии до н. э. важнейшими из них были ахейцы. Не случайно еще Гомер в своих поэмах о Троянской войне часто употребляет именно термин «ахейцы», когда имеет в виду эллинов в целом.

Однако ахейцы на рубеже II–I тысячелетий до н. э. были оттеснены в горные области срединного и северного Пелопоннеса (Аркадию и Ахайю), где с тех пор и жили. Пришло время, когда на историческую арену выдвинулись субэтносы, которым с тех пор предстояло играть решающую роль: дорийцы, ионийцы и эолийцы.

Они расположились в Элладе как бы этажами или слоями. Да, действительно, имела место вот такая занятная ситуация: «трехэтажная Греция». Если ориентироваться по привычной нам карте, где север наверху, а юг снизу, то окажется, что «первый этаж» древнегреческого «дома» был занят дорийцами. Они заселили бо?льшую часть Пелопоннеса, Крит и другие острова южной части Эгейского моря, а также крайнюю юго-восточную оконечность Малой Азии. Севернее жили ионийцы. Ареал их обитания — Аттика, острова центральной части Эгеиды и, естественно, малоазийская Иония.

А еще севернее расположились эолийцы — к этой племенной группе древних греков принадлежала Сапфо. Эолийцы возводили свое происхождение к Эолу (потому так и назывались). Но не к Эолу — повелителю ветров, а к другому персонажу греческой мифологии, носившему такое же имя. Этот Эол, согласно мифам, был одним из сыновей Эллина — легендарного первопредка всех греков (эллинов).

Во II тысячелетии до н. э. эолийцы жили еще в материковой, Балканской Греции. Но уже тогда занимали ее северные районы — Беотию и Фессалию. Когда в Элладу с «огнем и мечом» вторглись дорийцы и другие племена с еще более дальнего севера, это привело к полной перекройке всей этнической карты страны. Вот тогда-то и эолийцы, спасаясь от истребления, в массе своей бежали на восток, за море. Обосновались они в конечном счете в той области, которая и стала называться Эолидой.

Кратко уже говорилось о том, что собой представляла Эолида, но теперь необходимо описать ее с большей детализацией. Это, в сущности, Лесбос и его окрестности — некоторые материковые районы прилегающего побережья Малой Азии. С запада Эолида омывалась Эгейскими волнами, а с остальных трех сторон граничила с другими областями: на юге — с Ионией, на востоке с Миссией, на севере — с Троадой (то есть регионом, получившим свое название от древней, к тому моменту уже разрушенной Трои).

Новые места были чужими, незнакомыми; их приходилось обживать. А это затруднялось, в числе прочего, и тем, что приходилось искать какой-то способ взаимоотношений с туземными, «варварскими» народами, далеко не всегда дружелюбно настроенными. Да что там говорить о «варварах», коль скоро и свои же собратья — поселившиеся поблизости греки других субэтносов — всегда готовы были пойти войной на тех соседей, что выглядели послабее, и по возможности чем-нибудь от них поживиться.

Характерный пример. Эолийцы основали в своей области 12 городов, которые постепенно сформировались в полноценные полисы. Однако через какое-то время этих эолийских городов было уже не двенадцать, а одиннадцать. Потеряна была Смирна — богатый и процветающий по тем временам приморский торговый центр. И захватили Смирну отнюдь не какие-нибудь «варвары», а греки-ионийцы, с юга, как мы знаем, соседствовавшие с эолийцами. Смирна превратилась в ионийский город.

Впрочем, для всех малоазийских эллинов — враждовали ли они или жили мирно — главной все-таки была «варварская» проблема. Ведь они воистину вели в своем роде «кромочное» существование на узкой полоске прибрежных земель: с одной стороны — море, с другой — древневосточные государства и племена.

Собственно, эта особенность характерна, пожалуй, не только для эолийцев или ионийцев, но и для греков как таковых. Ее уже тогда же подметил гениальный Платон, писавший: «…Мы теснимся вокруг нашего моря, словно муравьи или лягушки вокруг болота» (Платон. Федон. 109 b).

Да, эллины, воздвигая свои города, действительно обосновывались на самой кромке беспредельного «варварского» мира; последний в своей европейской и западноазиатской части оказался в результате украшен по южному «подбрюшью» (средиземноморскому и черноморскому) этакой пестрой каймой греческих полисов (просим прошения за невольную метафору).

Вглубь материка греки не забирались (то есть совершали, конечно, туда поездки торгового и иного характера, но на постоянное жительство не переселялись). Да и не только вглубь материка! Даже Сицилия — хоть и большой, но остров — точно так же была лишь «обшита» эллинской «каймой» по побережьям, а в ее центральной части обитали одни «варварские» племена (сикулы, сиканы и др.).

Это интереснейшее явление — «кромочное» существование — не могло не породить особую психологию постоянного пограничья, «фронтира». Последняя в качестве одного из своих важных компонентов включала, естественно, впитавшуюся в «плоть и кровь» потребность постоянно быть начеку, всегда ожидать опасности.

Весьма закономерно и ожидаемо, что если та или иная группа прибывших греков имела возможность поселиться не на самом материке, а на каком-нибудь прибрежном острове, — то именно такой выбор по большей части и делался, во всяком случае на первых порах. Что и говорить, остров куда надежнее в плане защиты от вражеских угроз. Правда, нередко бывало и так, что через несколько десятилетий греки, в ограниченных островных условиях начиная уже ощущать тесноту и недостаток ресурсов, а с другой стороны — убеждаясь, что туземцы-варвары не так и страшны, как казалось попервоначалу, — совершали, как выражаются, «прыжок на материк», то есть переносили свой город туда. Впрочем, Лесбос как раз был одним из самых обширных и богатых островов Эгейского моря, так что его эллинским обитателям «прыгать» никуда не пришлось, они на нем так и остались.

Как бы то ни было, встреча с «иными», «чужими» — это далеко не непременно и даже, пожалуй, не в первую очередь стимул к конфликтам. Как минимум не в меньшей степени это стимул к контактам. Наиболее естественный вопрос, возникающий при подобного рода встречах — не «как мы можем им навредить?», а «что мы можем от них получить?». Такие ситуации должны были подталкивать не только к враждебности, но и к конструктивному диалогу.

Греки, обосновавшиеся на малоазийском берегу Эгейского моря, постепенно открывали для себя «варваров». Узнавали о них много нового. Хотя бы то, например, что «варвары» — не такие уж и дикие, как могло представиться на первый взгляд. Точнее будет выразиться так: что «варвары» могут быть очень и очень разными. Среди них встречались как этносы, живущие действительно еще вполне родо-племенным строем, так и носители достаточно высокой цивилизованности, создавшие свои государства и города.

Среди последних на особом месте стояли лидийцы. Их государство с VII века до н. э., когда в нем установилась власть династии Мермнадов, стало сильнейшим в Малой Азии. В годы, когда жила и писала Сапфо, Лидией правил царь Алиатт, отец Креза — того самого Креза, чье имя стало в устах греков символом чудовищного, немыслимого богатства. Да и поныне говорят «богат, как Крез». Кстати, подчеркнем, именно Крез, а не Крёз, как почему-то произносят и даже пишут некоторые люди, видимо, не отличающиеся особенной грамотностью.

Когда царствовал Крез (в 560–546 годах до н. э.), Сапфо, кажется, уже не было на свете, или, во всяком случае, она была уже пожилой. Но на самом деле Крез попросту пожинал (и не особо даровито) те плоды, которые посеял его покойный родитель. По большому счету, именно Алиатт сделал Лидию одной из великих держав Ближнего Востока[101]. Ряд его деяний позднейшими авторами оказался по недоразумению приписан его сыну и преемнику[102].

Возьмем хотя бы такой эпизод из жизни одного знатного афинянина. «Алкмеон, сын Мегакла, оказал помощь лидийцам, прибывшим из Сард от Креза к Дельфийскому оракулу, и заботился о них. Услышав от своих послов к оракулу об услугах Алкмеона, Крез просил его прибыть в Сарды. Когда Алкмеон приехал в Сарды, царь дал ему в подарок столько золота, сколько он мог сразу унести на себе. Алкмеон же ухитрился еще умножить этот щедрый дар. Он облекся в длинный хитон, оставив на нем глубокую пазуху. На ноги он надел самые большие сапоги, которые только можно было найти. В таком одеянии Алкмеон вошел в сокровищницу, куда его ввели. Бросившись там на кучу золотого песка, Алкмеон сначала набил в сапоги сколько вошло золота. Потом наполнил золотом всю пазуху, густо насыпал золотого песку в волосы на голове и еще набил в рот. Выходя из сокровищницы, Алкмеон еле волочил ноги и был похож скорее на какое-нибудь другое существо, чем на человека. Рот его был полон, и вся одежда набита золотом. При виде этого Крез не мог удержаться от смеха и не только оставил всё унесенное им золото, но еще и добавил не меньше. Так-то этот дом чрезвычайно разбогател. Алкмеон этот держал четверку лошадей и победил в Олимпии, получив награду» (Геродот. История. VI. 125).

А ведь действительно колоритный рассказ! С одной стороны — эллин, употребляющий любые средства, чтобы обогатиться (вспомним выше цитированный отрывок из Пиндара: «Лучше всего на свете — вода; но золото…»), не боящийся для этого и смешным показаться. С другой стороны — горделивый и самоуверенный восточный владыка, которому всё это только забавно, поскольку он твердо знает: сколько бы ни унес у него этот гречишка — в казнохранилищах не убудет.

Самое интересное, однако, заключается в том, что не Крез на самом деле смеялся над Алкмеоном, а его отец Алиатт. К 560 году до н. э., когда Крез вступил на престол, Алкмеона уже и на свете-то не было. А олимпийская победа этого афинянина, одержанная, судя по контексту Геродота, уже позже посещения им Лидии, имела место в 592 году до н. э., когда Крез был трехлетним ребенком (но уже, конечно, наследным принцем). Одним словом, совершенно ясно, что на самом-то деле Алкмеон гостил у Алиатта.

Столицей Лидии, как уже упоминалось, были Сарды. Греки малоазийского побережья Эгейского моря и сами жили в городах, но Сарды для них были Городом. С большой буквы. В какой-то степени — средоточием мира, тогдашним «Парижем». Именно такая ситуация отражена, кстати, и в стихах Сапфо[103].

Ты ж велишь мне, Клеида, тебе достать

               Пестро-шитую шапочку

               Из богатых лидийских Сард,

Что прельщают сердца митиленских дев…

               Но откуда мне взять, скажи,

               Пестро-шитую шапочку?

Ты на наш митиленский народ пеняй,

               Ты ему расскажи, не мне

               О желанье своем, дитя.

У меня ж не проси дорогую ткань…

(Сапфо. фр. 98 Lobel-Page)

Поэтесса обращается здесь к своей дочери, горячо любимой ею Клеиде. Та просит у матери обновку, да не откуда-нибудь, а обязательно из самих Сард. Та же в ответ с сожалением разочаровывает ее: нет-де такой возможности, причем нет ее явно по каким-то политическим причинам. В том варианте реконструкции стихотворения (в нем много лакун, которые приходится заполнять, порой гадательно), на которую опирается приведенный нами перевод[104], виноватым в сложившейся ситуации оказывается митиленский народ. Есть, однако, и иное понимание этих строк, согласно которому в них на самом деле упоминается «Митилены правитель»[105]. Кто именно имеется в виду — можно только гадать. Вполне возможно, что Питтак — лицо, уже знакомое нам (а скоро нам предстоит с ним еще ближе познакомиться). Но совершенно не исключено, что и кто-нибудь другой: немало правителей сменилось в крупнейшем полисе Лесбоса на протяжении архаической эпохи, очень бурной в эти века была его история, с которой, повторим, мы уже очень скоро начнем знакомиться вплотную.

Также не вполне ясна и связь политических обстоятельств с невозможностью достать сардскую шапочку. Митиленские власти (кем бы они ни были), о которых говорит Сапфо, испортили либо разорвали отношения с Лидией? Или же довели город до такой нищеты, что жителям уже не до дорогих «импортных» уборов? Вопрос приходится оставить открытым.

Как бы то ни было, лидийские товары ценились, считались самыми роскошными. В другом отрывке у Сапфо говорится о ком-то:

                                                 …а ногу

Пестрый сапожок обувал, лидийской

               Тонкой работы.

(Сапфо. фр. 39 Lobel-Page)

Одним словом, ходить в сардских вещах считалось у греков востока Эгеиды и модным, и престижным.

Или вот перед нами воспоминание о девушке, воспитывавшейся в «пансионе» нашей героини, а потом отбывшей в Лидию, — скорее всего, выданной туда замуж. Это небольшое произведение — подлинный шедевр, просто невозможно удержаться от того, чтобы не процитировать его полностью (точнее, всё, что от него дошло; в частности, начало стихотворения утрачено):

               …Издалече, из отчих Сард

К нам стремит она мысль, в тоске желаний.

               Что таить?

               В дни, как вместе мы жили, ты

               Ей богиней была одна!

Песнь твою возлюбила Аригнота.

               Ныне там,

               В нежном сонме лидийских жен,

               Как Селена, она взошла —

Звезд вечерних царицей розоперстой.

               В час, когда

               День угас, не одна ль струит

               На соленое море блеск,

На цветистую степь луна сиянье?

               Весь в росе,

               Благовонный дымится луг;

               Розы пышно раскрылись; льют

Сладкий запах анис и медуница.

               Ей же нет,

               Бедной мира! Всю ночь она

               В доме бродит… Аттиды нет!

И томит ее плен разлуки сирой.

               Громко нас

               Кличет… Чуткая ловит ночь

               И доносит из-за моря,

С плеском воды, непонятных жалоб отзвук.

(Сапфо. фр. 96 Lobel-Page)

Каким глубоким лиризмом веет от этих строк! Изумительное описание природы впечатляет даже независимо от заключенной в нем тонкой метафорике. Ведь луна (Селена) здесь — не только небесное светило; аллегорически она воплощает героиню стихотворения Аригноту. По мысли поэтессы, ее юная подруга на новом месте затмила красотой самих лидиянок, стала «царицей звезд». Но она тоскует по прежнему окружению, и эта грусть не дает ей в полной мере насладиться блеском и пышностью восточной столицы, «отчих Сард».

Но особенно характерен, пожалуй, вот какой фрагмент. В ней речь идет опять о дочери нашей героини:

Есть прекрасное дитя у меня. Она похожа

На цветочек золотистый, милая Клеида.

Пусть дают мне за нее всю Лидию, весь мой милый…

(Сапфо. фр. 132 Lobel-Page)

К глубокому сожалению читателей, фрагмент внезапно обрывается, и что в нем стояло дальше — об этом можно только догадываться. Предлагалось, в частности, такое восстановление: «весь мой милый Лесбос». Впрочем, это всего лишь один из возможных вариантов, — в отличие от Лидии, название которой сохранилось в тексте надежно.

Однако что наиболее интересно? Идея стихотворения вполне ясна даже из этих трех строчек: Сапфо настолько любит свою дочь, что не отдаст ее, что бы ей ни предлагали. Как у нас говорят в таких ситуациях, «не отдам за все сокровища мира» — или употребляют какие-нибудь другие выражения в подобном же роде. Иными словами, называют обязательно что-то очень-очень ценное, с чем и сравнить-то ничего невозможно. И в высшей степени показательно, что для лесбосской поэтессы таким «суперценным» предметом оказывается именно Лидия. Но Клеида, естественно, ей еще дороже…

* * *

Возвратимся к истории Лесбоса. Особенно интересной, богатой событиями она была как раз в период архаики, в VII–VI веках до н. э., когда жила Сапфо. В те времена лесбосские полисы (в первую очередь Митилена) относились к наиболее развитым, передовым во всем греческом мире. Они стали крупными центрами ремесла и морской торговли, значительными очагами культурной жизни. Эти города были сильно затронуты основными процессами и феноменами, характерными для эпохи, — колонизационным движением, законодательными реформами, междоусобной борьбой (стасисом), установлением тиранических режимов…

Впрочем, что касается Великой греческой колонизации, участие лесбосских эолийцев в ней свелось к освоению относительно недалеких от острова территорий. Колонисты из расположенных неподалеку ионийских полисов плыли подчас весьма далеко: так, выходцы из Милета усыпали своими поселениями побережья Понта Евксинского (Черного моря), а жители Фокеи, прославленные мореходы, добирались даже до Западного Средиземноморья и оседали там. Иное дело — лесбосцы. Их колонии возникли в основном в Троаде — области, расположенной непосредственно к северу от Эолиды, — и в районе пролива Геллеспонта.

Геллеспонт (на современных картах он обозначается как Дарданеллы) был исключительно важным морским путем[106]. Вход в него открывался в северо-восточном углу Эгеиды, и здесь начиналась цепочка так называемых Черноморских проливов, связывавших, как уже ясно, Эгейское и Черное моря. Кто контролировал Геллеспонт — тот, по сути, становился хозяином этого оживленного торгового маршрута.

Приведем характерный пример. Каждый, конечно, слышал о Трое и Троянской войне. Эта последняя, как теперь признают все ученые, являлась реальным историческим событием, а не просто красивой легендой, и имела место, скорее всего, в начале XII века до н. э. Но зачем союзу греческих царств понадобилось тратить столько сил и времени на осаду Трои с целью завладеть ею? Согласно мифам и Гомеру, дело в Елене Прекрасной. Эту знаменитую спартанку похитил-де троянский царевич Парис; ради ее возвращения эллины и отправились воевать.

Одним словом, «cherchez la femme», как говорят французы. Или, как изящно выразился Осип Мандельштам в своем известном стихотворении «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…»:

                           …Когда бы не Елена,

Что Троя вам одна, ахейские мужи?

И море, и Гомер — всё движется любовью…

Однако объяснение, которое вполне удовлетворяет поэта, оказывается неприемлемым для историка. Войны, конечно, не ведутся из-за женщин; они начинаются чаще всего по куда более приземленным причинам. Так, по всей видимости, было и тут: уж очень удачным было геостратегическое положение Трои: как раз у входа в Геллеспонт, близ его малоазийского побережья.

Закономерно, что Геллеспонт фигурирует в «Илиаде» Гомера, причем многократно и с разнообразными эпитетами: «бурнотечный» (Гомер. Илиада. II. 845; XII. 30), «обильный рыбой» (Гомер. Илиада. IX. 360), «широкий» (Гомер. Илиада. VII. 86; XVII. 432), «бесконечный» (Гомер. Илиада. XXIV. 545).

Некоторое удивление вызывают последние два из этих эпитетов. Геллеспонт — совсем неширокий пролив. Его обычная ширина — 5–6 километров, но местами встречаются теснины, в которых пролив суживается до полутора-двух километров (самое узкое место — 1220 метров). Либо перед нами свойственные поэтическому языку гиперболы, либо же поэт включал в понятие «Геллеспонт» не только сам нынешний Дарданелльский пролив, но и примыкающую к нему северо-восточную часть Эгейского моря (вторая из этих точек зрения является ныне преобладающей).

Как бы то ни было, не приходится сомневаться в том, что стремление греков овладеть Троей было не в последнюю очередь связано с их интересом к пути в Черное море. Кстати, мы отнюдь не случайно в главе, посвященной истории Лесбоса, вдруг заговорили о Трое. В ходе Троянской войны, как известно, славный город был разрушен. До недавнего времени считалось, что после этого на протяжении нескольких столетий место бывшей Трои просто пустовало. Однако теперь, как подчеркивает крупнейший археолог и специалист по ранней истории Греции Дж. Н. Колдстрим[107], «от этого взгляда приходится отказаться». Раскопки выявили, что какая-то жизнь, пусть и не слишком интенсивная, в Трое продолжала теплиться. Впрочем, там в лучшем случае существовало небольшое поселение сельского типа. А вот в VIII веке до н. э. Троя заново основывается как город. И, что для нас наиболее важно, возникает в этом месте именно эолийская (то есть скорее всего лесбосская) колония.

А в окрестностях появляется еще целый ряд таких колоний, основанных лесбосскими же жителями. Среди них — Алопеконнес, Мадит, Сест (особенно крупный центр, в районе которого обычно переправлялись через Геллеспонт), Сигей и др. Располагались они на обоих берегах пролива, а время их основания определяется как VIII–VI века до н. э.

Тогда же и в том же регионе проявляли колонизационную активность ионийцы (в основном милетяне); их колониями были города Абидос (напротив Сеста, в районе вышеупомянутой переправы), Кардия, Лампсак, Парий и др. Иногда говорят в связи с этим о двух «волнах» колонизации Геллеспонта — эолийской и ионийской, из которых первая предшествовала, а вторая следовала за ней.

В целом какое-то зерно истины здесь есть: выходцы из Ионии действительно появились в этих водах чуть позже эолийцев. Однако вряд ли стоит формулировать данный взгляд в чрезмерно категоричной форме, поскольку и первые ионийские колонии начинают появляться на Геллеспонте весьма рано, в VIII веке до н. э., и эолийские поселения продолжают основываться до достаточно позднего времени, как минимум до VII века до н. э. Иными словами, «волны», во всяком случае, накладываются друг на друга.

Можно ли уловить какую-то систему в географическом расположении эолийских и ионийских городов в регионе? Пожалуй, можно[108]. На обоих берегах Геллеспонта эолийцы обосновываются южнее, а ионийцы — севернее. На азиатском побережье выходцы из эолийских полисов осваивают Троаду (повторим, что и греческая Троя, возникшая в VIII веке до н. э., была эолийской), что вполне естественно, поскольку эта область фактически примыкала к Эолиде в собственном смысле слова. Но к северу от Сигея по азиатскому берегу пролива встречаем исключительно ионийские поселения. Аналогичная картина и на Херсонесе Фракийском — полуострове к западу от Геллеспонта: южнее расположены эолийские колонии (преимущественно лесбосские), а севернее — ионийские.

Разумеется, мы можем только гадать, каким образом эолийцы и ионийцы распределяли между собой смежные территории. Можно ли говорить о каком-то рациональном факторе, о договоренностях по разделу «сфер интересов»? Или же всё происходило стихийно: милетяне и их сородичи просто приходили туда, где еще не обосновались эолийцы? Во всяком случае, система распределения колоний все-таки побуждает говорить скорее о кооперации, чем о соперничестве.

При этом есть все основания с достаточной долей уверенности констатировать существенное различие в характере эолийской и ионийской колонизации Геллеспонта. Эолийцев, насколько можно судить, земли на берегах пролива интересовали сами по себе, то есть их колонизация имела вполне аграрный характер. Ионийская же колонизация здесь, как и в других местах, была феноменом более сложным, комплексным и многогранным. В ней изначально, насколько можно судить, присутствовал мотив освоения морского пути в Понт.

Выше было перечислено немалое количество топонимов, в которых неискушенному читателю, пожалуй, легко и запутаться. Но из всех названных городов обратим внимание на Сигей, являвшийся гаванью древней Трои (которая сама, как известно, лежала не на побережье, а несколько далее вглубь материка) и по своему положению буквально-таки «стороживший» вход в Геллеспонт.

Сигей был основан лесбосцами из Митилены не позднее VII века до н. э. Но в конце того же столетия он выступил в роли главного объекта притязаний Афин в регионе; туда отправилась самая ранняя по времени колонизационная экспедиция афинян[109] во главе с олимпиоником (то есть победителем в Олимпийских играх), знатным аристократом Фриноном. На этом эпизоде, на борьбе за город, которая развернулась между митиленянами и афинянами и завершилась победой последних, имеет смысл остановиться. Тем более что нам тут предстоит встретить нескольких уже неплохо знакомых лиц (но не Сапфо, естественно).

Древнейший автор, подробно пишущий об инциденте, связанном с Сигеем, — «отец истории» Геродот. Он сообщает: «…Митиленцы и афиняне из городов Ахиллея и Сигея вели постоянные войны друг с другом. Митиленцы требовали назад Сигейскую область, а афиняне оспаривали их право на нее, указывая, что на земли древнего Илиона (Илион — другое название Трои. — И. С.) эолийцы имеют отнюдь не больше прав, чем они, афиняне, и другие, кто помогал Менелаю отомстить за похищение Елены. Во время этих войн в битвах случилось много замечательных происшествий. Между прочим, после одной стычки, в которой победили афиняне, поэт Алкей спасся бегством, но его оружие попало в руки афинян, и они повесили его в храме Афины в Сигее. Алкей же воспел это событие в песне и послал ее на Митилену, чтобы сообщить о несчастье своему другу Меланиппу. Митиленцев же с афинянами примирил Периандр, сын Кипсела, которого они выбрали посредником. А примирил он их вот на каких условиях: каждая сторона получала то, что у нее было. Так-то Сигей остался за афинянами» (Геродот. История. V. 94–95).

Так-с, вот два знакомца уже есть. И если о коринфском тиране Периандре ранее упоминалось лишь мимоходом, то знаменитому лесбосскому поэту Алкею давалась довольно подробная характеристика.

Живший через несколько веков после Геродота Страбон добавляет новые детали. О Сигее и Троаде в целом он рассказывает так: «…Передают, что митиленец Археанакт возвел из камней, взятых оттуда (с развалин древней Трои. — И. С.), стену вокруг Сигея. Этот город захватили афиняне, которые послали туда Фринона, победителя на Олимпийских играх, хотя лесбийцы добивались обладания почти всей Троадой. Действительно, большинство поселений в Троаде основано лесбийцами (некоторые из них существуют и теперь, другие же исчезли). Питтак Митиленский, один из так называемых Семи мудрецов, отплыл с кораблями против стратега Фринона и некоторое время воевал с ним, плохо справляясь с делом и терпя неудачи. В то время и поэт Алкей, как он сам говорит, в одной схватке попал в тяжелое положение, так что ему пришлось, бросив оружие, бежать… (далее следует цитата из Алкея, она будет приведена ниже. — И. С.) Позднее, когда Фринон вызвал его на единоборство, Питтак, взяв рыбацкую сеть, напал на противника; он накинул на него сеть и убил, заколов трезубцем и кинжалом. Но так как война продолжалась, то обе стороны выбрали посредником Периандра, который и положил ей конец. По словам Деметрия, сообщение Тимея о том, что Периандр воздвиг укрепление Ахиллея против афинян из камней Илиона, чтобы помочь войску Питтака, неверно. В действительности это место, как он говорит, было укреплено митиленцами против Сигея, но не этими камнями и даже не Периандром. Да и как же можно было выбрать посредником лицо, принимавшее участие в войне?» (Страбон. География. XIII. 599–600).

Этот интереснейший рассказ во всех основных деталях совпадает со свидетельством Геродота (у Страбона мы также встречаем и Алкея, и Периандра), а кроме того, вносит ряд новых немаловажных нюансов, подтверждающих датировку афинской экспедиции в Сигей концом VII века до н. э., временем жизни Сапфо. Выясняется, помимо прочего, что митиленским командующим был не кто иной, как знаменитый Питтак — современник и «заклятый друг» Алкея. Вот и еще один знакомец!

О событиях, связанных с Питтаком и Фриноном, а также в целом с разбираемой здесь войной между Афинами и Митиленой, упоминает также позднеантичный историк философии Диоген Лаэртский, повествуя о жизни того же Питтака — главного митиленского мудреца: «…Когда афиняне воевали с митиленянами за область Ахиллеитиду, то Питтак начальствовал над митиленянами, а Фринон, олимпийский победитель-панкратиаст [110], — над афинянами; Питтак вызвался с ним на поединок и, спрятавши под щитом своим сеть, набросил ее на Фринона, убил его и тем отстоял спорную землю. Однако и после этого (говорит Аполлодор) афиняне с митиленянами тягались за ту землю, а решал тяжбу Периандр, который и отдал ее афинянам» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 74).

Тот же эпизод с Питтаком и Фриноном сохранен еще в некоторых источниках, но без каких-либо новых деталей. Неожиданно информативным оказывается свидетельство такого позднего памятника, как византийский лексикон X века н. э. «Суда»: в нем приводится даже довольно точная датировка: «Питтак… в 42-ю олимпиаду (612/611–609/608 годы до н. э. — И. С.) убил Меланхра, тирана Митилены, а также сразил в поединке Фринона, полководца афинян, который вел войну из-за Сигея. Питтак набросил на него сеть» («Суда», статья «Питтак»). Интересно, что это единственное конкретное событие, подробно пересказанное автором словаря в биографии такого крупного деятеля, как Питтак; очевидно, единоборство с Фриноном всегда считалось одним из самых славных его деяний. Античные авторы пишут, что именно после этого события Питтак стал пользоваться в Митилене большим почетом и в конечном счете получил власть (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 75).

Каков был статус колонизационной экспедиции Фринона? Нам представляется, что неправомерно видеть здесь акцию, подготовленную и предпринятую афинским государством. Несравненно вероятнее, что это была личная, независимая инициатива олимпийского победителя — человека, вне сомнений, амбициозного.

Фринон, отправляясь с группой колонистов в Троаду, действовал на свой страх и риск. Он явно желал занять позицию, соответствовавшую его рангу олимпийского победителя (таковых вообще-то в Греции окружали чрезвычайным почетом), но почему-то не преуспел в этом на родине. Вот тогда-то и отплыл создавать колонию. Являясь вождем экспедиции, Фринон должен был стать основателем (ойкистом) нового города; после смерти (и даже, возможно, еще при жизни) ему должны были оказываться почести как герою, то есть, в понимании греков, сверхчеловеческому существу.

Как бы то ни было, на новом месте Фринон нашел свою гибель. Мы видели из свидетельств источников, что афинская активность в Троаде вызвала ожесточенное сопротивление лесбосцев, рассматривавших этот регион как сферу своих интересов. Остался в памяти потомков поединок двух вождей — Питтака и Фринона, с помощью которого стороны пытались решить исход войны. Кстати, обратим внимание на сам этот чрезвычайно интересный факт единоборства между командующими — прямо-таки в «гомеровском стиле». Он показывает, насколько эпическим по своему духу было еще в то время мировоззрение аристократии.

Однако убийство Питтаком Фринона не привело к завершению афино-митиленского конфликта из-за Сигея. В конце концов, чтобы прекратить затянувшиеся военные действия, пришлось прибегнуть к услугам авторитетного внешнего посредника — коринфского тирана Периандра. Последний решил вопрос о Сигее в пользу афинян, и, видимо, при жизни этого могущественного правителя принятое им решение соблюдалось. Но впоследствии митиленяне на каком-то этапе (точную дату установить не представляется возможным) вновь вырвали спорный город из рук своих противников. Афинянам же, в свою очередь, удалось в очередной раз овладеть Сигеем при тиране Писистрате, как считается, около 530 г. до н. э.[111]Иными словами, Митилена окончательно лишилась этой своей колонии уже много времени спустя после смерти Сапфо, а при ее жизни, как можно видеть, вела постоянную борьбу за важный стратегический пункт с сильными пришельцами из-за моря.

При Писистрате и его преемниках удержание Сигея явно было для Афин компонентом целостной и широкой внешнеполитической линии, направленной на контроль над Северной Эгеидой и Черноморскими проливами. Что можно сказать в данной связи о первой афинской (то есть «фриноновской») колонизации Сигея в конце VII века до н. э.? Резонно указывается[112], что на нее нельзя автоматически переносить тот же контекст. В ту эпоху, когда Фринон отправился в Троаду, афиняне еще и помышлять не могли о том, чтобы наложить свою руку на проливы. У них просто не было для этого достаточно сил: этих сил в те времена им не хватало даже на то, чтобы отвоевать у Мегар остров Саламин, лежащий буквально по соседству. Что уж говорить о более далекоидущих замыслах!

В целом это верно, если вести речь об афинском полисе как таковом. Однако не забудем, что колонизация Сигея была не государственным мероприятием, а частной инициативой Фринона, которого в тот момент больше волновали не общеафинские дела, а свое собственное положение. В свете того, что он обосновался у входа в Геллеспонт на обоих берегах (напротив Сигея он основал городок Элеунт), ответ на вопрос может быть только один: контроль над проливами просто не мог не входить в его планы.

Рассматривая эту проблему, необходимо помнить еще и о том, что колонисты были направлены не в какой-либо удаленный и слабозаселенный регион. Скорее напротив: Троада и в целом берега Геллеспонта к тому времени были уже густо усеяны греческими колониями, в большинстве лесбосскими, поскольку выходцы с крупнейшего эолийского острова, как уже говорилось, проявляли особую активность в освоении этих территорий[113]. В результате афинянам приходилось готовиться к тому, что, пытаясь обосноваться в Сигее, они отнюдь не будут дружески приняты, а натолкнутся на ожесточенное сопротивление, как и получилось: лесбосцы всеми силами пытались изгнать незваных гостей.

Коль скоро Фринон, несмотря на всё это, все-таки избрал полем своей деятельности Троаду, значит, у него были на то весомые причины; Сигей был зачем-то нужен афинскому олимпионику и прибывшим с ним колонистам. Зачем? В частности, могли ли они руководствоваться какими-то экономическими мотивами? Не похоже. Необходимость оттока «лишнего» населения из Аттики можно исключить сразу же: от земельного голода афинский полис, достаточно обширный по территории, в архаическую эпоху отнюдь не страдал. Далее, могли ли играть роль торговые интересы? Неизбежно вырисовывается вариант с получением зерна из Северного Причерноморья, для чего проливы, безусловно, были насущно нужны. Но конец VII века до н. э. — слишком ранняя эпоха для того, чтобы относить к ней попытки афинян установить торговлю зерном с Понтом Эвксинским[114]. Есть, правда, и точка зрения, согласно которой Афины столкнулись с проблемой недостатка собственного хлеба уже достаточно рано, ко времени Солона. Но в любом случае Фринон, навсегда покинув родину, вряд ли думал о необходимости снабжения ее тем или иным продуктом.

Выскажем идею, которая, возможно, покажется неожиданной и даже «еретической», но, как представляется автору этих строк, хорошо укладывается в общий контекст архаической эпохи. По нашему мнению, Фринон, осев на обоих берегах Геллеспонта, намеревался попросту заниматься разбоем: грабить минующие пролив корабли и таким образом обогащаться. В каком-то смысле этот мотив, пожалуй, тоже можно назвать «экономическим», но в целом под экономикой мы привыкли понимать что-то иное, а не грабеж — экспроприацию ценностей путем внеэкономического, чисто силового нажима.

Говоря о побуждениях, которые могли руководить Фриноном, стоит отметить еще один момент чисто ментального порядка. Троада для любого грека, особенно для аристократа, являлась местностью совершенно особого рода: совершенно неотъемлемыми от нее были ассоциации с Троянской войной, с мифологическими героями, с гомеровским эпосом. Достаточно перечитать большую главу Страбона, посвященную этому региону, чтобы увидеть, какой ореол легенд его окутывал, какой интенсивный и разнообразный мифополитический дискурс развертывался вокруг Троады. Так было всегда — не только во времена Страбона, но и во времена Геродота (выше цитировались почерпнутые из его труда аргументы афинян и лесбосцев в споре за Троаду, связанные с мифами о Троянской войне), и раньше. И, между прочим, Сигей занимал на «ментальной карте» Троады весьма значимое место (выше об этом упоминалось, но мимоходом). Ведь именно на его территории, согласно преданию, находилась знаменитая «Корабельная стоянка», то есть лагерь ахейцев, осаждавших Трою.

Хотя Афины, казалось бы, находились неблизко от северо-запада Малой Азии, но в афинском полисе архаической эпохи, особенно в кругу аристократии сюжеты, связанные с Троянской войной, тоже были весьма актуальны. Дело в том, что эпическая традиция получила в Афинах VII–VI веков до н. э. особенное развитие. Афины сыграли значительную роль в складывании гомеровского эпоса; некоторые специалисты считают даже, что эта роль была определяющей[115]. При Солоне и Писистрате осуществлялась письменная фиксация канонического текста «Илиады» и «Одиссеи»[116], причем, естественно, не с чисто антикварными, а с насущно-политическими целями.

Фринон же был человеком, мыслившим вполне эпическими категориями. Достаточно вспомнить в данной связи его поединок с Питтаком, упоминавшийся выше. Допускаем поэтому, что он отправился совершать свои славные подвиги именно в Троаду, помимо прочих причин, из стремления подражать эпическим героям, да и в целом привлеченный «святостью места».

Можно привести параллель из истории средневековой Европы. Такое грандиозное явление, как Крестовые походы, имело, безусловно, свои политические и социально-экономические причины, детально изученные в историографии. Но тот факт, что пыл крестоносцев направлялся именно на Палестину, несомненно, объяснялся особенной святостью этого региона в глазах европейских христиан, колоссальным количеством христианских легенд, которыми был овеян этот регион.

Завершить рассказ об инциденте с Сигеем уместно свидетельством современника. По данным как Геродота, так и Страбона, в войне между митиленянами и афинскими пришельцами принимал участие в числе прочих поэт-лирик Алкей. Причем проявил себя далеко не блестящим образом, а именно — попросту бросил щит и бежал. И, что интересно, описал этот свой поступок в стихотворении, которое было известно и Геродоту, и Страбону. От него сохранились следующие строки:

Моим поведай: сам уцелел Алкей,

Доспехи ж взяты. Ворог аттический,

               Кичась, повесил мой заветный

                                     Щит в терему совоокой Девы.

(Алкей. фр. 290 Lobel-Page)

«Совоокая Дева» — это, конечно, Афина (сова считалась ее священной птицей), богиня-покровительница того города, который носил ее имя и граждане которого воевали с Митиленой из-за Сигея. «Теремом» тут метафорически назван ее храм в Афинах.

Мотив воина, бежавшего с поля боя и бросившего при этом щит, для нас уже не нов: мы встретили его в одном из стихотворений Архилоха. Последний как будто даже бравировал этим своим поступком, бросая — мы видели — вызов традиционным аристократическим ценностям. У Алкея такой бравады, кажется, все-таки не видно (хотя и стыда тоже не видно). В любом случае, в том, что лесбосский лирик пользовался архилоховым образом как образчиком, сомневаться не приходится. Да и античные поэты последующих эпох этот образ активно использовали. Например, великий римлянин Гораций, вспоминая в стихотворении, обращенном к его другу Помпею, о том, как они вместе служили в войске Брута, участвовали в битве при Филиппах (город в Македонии) и проиграли ее, использует тот же самый мотив:

С тобой Филиппы, бегство поспешное

Я вынес, кинув щит не по-ратному,

                     Когда, утратив доблесть, долу

                                 Грозный позорно склонился воин.

(Гораций. Оды. II. 7)

Характерно, что Гораций эту свою оду написал именно алкеевой строфой. Вряд ли случайно…

* * *

Что же касается внутриполитической истории архаической Митилены (заметим, истории очень сложной, во многих своих эпизодах поддающейся лишь гипотетическому восстановлению), то первоначально в этом городе-государстве (как в общем-то и во всех эллинских полисах на самом раннем этапе их становления) формой государственного устройства была монархия, царская власть. Правящая династия называлась Пенфилидами (видимо, по имени ее основателя — Пенфила).

Однако уже в VII веке до н. э. монархия в Митилене переродилась в олигархию. Впрочем, в олигархию самого крайнего толка — такую, которую Аристотель определял термином «династия». Олигархия и вообще-то, по самому своему определению, означает «власть немногих» (то есть элиты, состоящей из наиболее знатных и богатых граждан). А тут и вообще речь идет о власти одного-единственного рода, бывшего царского, тех самых Пенфилидов[117]. Естественно, пользуясь неограниченным контролем над полисом, Пенфилиды всячески бесчинствовали, и это порождало крайнее недовольство ими в среде граждан[118].«…В Митилене Мегакл напал со своими друзьями на Пенфилидов, которые, шатаясь по городу, били встречных дубинами, и перебил их. И впоследствии Смерд, который был избит Пенфилом и оттащен от его жены, убил его» (Аристотель. Политика. V. 1311 b 25 слл.). Кто такие упомянутые здесь Мегакл и Смерд — совершенно неизвестно. У последнего из них, — похоже, иранское (персидское?) имя, у первого — чисто греческое, очень аристократически звучащее («Обладающий великой славой» — так можно было бы его перевести). Как бы то ни было, ясно, что это были какие-то митиленские граждане. А происходили описанные Аристотелем события, видимо, около 620 года до н. э.

Путем подобных насильственных акций правление рода Пенфилидов завершилось — они были свергнуты. Но к спокойствию в полисе это отнюдь не повело: разразилась вспышка стасиса — братоубийственной, ожесточенной гражданской войны. Группировки аристократов сменяли друг друга у власти, на улицах Митилены гремело оружие, лилась кровь.

В качестве главных соперников выступали на первых порах два других старинных аристократических рода — Клеанактиды и Археанактиды. Название первого в переводе с древнегреческого означает «потомки славных вождей», название второго — «потомки древних вождей». Как говорится, знатность так и брызжет.

Об обоих этих родах упоминают в своих произведениях лесбосские поэты. Возьмем ту же Сапфо. Выше цитировалось ее стихотворение, обращенное к дочери Клеиде — с отказом подарить ей лидийскую обновку. После этого отказа наша героиня продолжает так:

              О делах Клеанактидов,

              О жестоком изгнании —

И досюда об этом молва дошла…

(Сапфо. фр. 98 Lobel-Page)

Что за изгнание здесь упоминается? Стихотворение сохранилось плохо, с большими лакунами, и можно высказать разве что гадательное предположение: поэтесса, возможно, говорит о своем собственном изгнании. Ей ведь в юношеском или даже детском возрасте довелось как-то оказаться в качестве беженки на Сицилии и провести там несколько лет. А Сицилия — край весьма неблизкий от ее родного Лесбоса, как может убедиться всякий, бросив хотя бы беглый взгляд на карту. Вполне допустимо, что бегство семьи Сапфо из отчизны было связано с политической борьбой, в числе ключевых участников которой были упомянутые Клеанактиды. Возможно, упоминает Сапфо и Археанактидов, но с уверенностью об этом говорить нельзя: тот фрагмент, в котором, как считается, она это делает (Сапфо. фр. 213 Lobel-Page), настолько плохо сохранился, что однозначному восстановлению и переводу просто не подлежит.

Больше пишет о Клеанактидах и Археанактидах Алкей, что более чем естественно: он все-таки напрямую — и очень активно — участвовал в политической борьбе этих лет. Страбон рассказывает о ней так: «В те времена городом правило несколько тиранов вследствие гражданских распрей между жителями. К этим распрям относятся так называемые “мятежные” стихотворения Алкея… Алкей одинаково поносил и Питтака, и прочих тиранов: Мирсила, Меланхра, Клеанактидов и некоторых других, хотя и сам не был чужд стремлений к переворотам» (Страбон. География. XIII. 617).

Географ тут, правда, кое-что путает, смешивая тиранов как таковых с деспотически правившими олигархами. Что же касается упомянутых в цитате персонажей, то с двумя из них нам еще предстоит ближе познакомиться. Это Меланхр и Мирсил.

Первый из них, — вне сомнения, «на волне смуты» — захватил тираническую власть в Митилене в 610-х годах до н. э. Есть мнение, что он принадлежал к роду Клеанактидов[119], хотя доказать это невозможно. Против Меланхра сложилась сильная оппозиционная группировка, которую возглавлял Питтак, а входил в нее, в числе прочих, и Алкей (в то время Алкей и Питтак еще были союзниками). От Алкея, кстати, сохранилась одна строка о Меланхре, звучащая несколько странно:

Меланхр, меж граждан достопочтеннейший…

(Алкей. фр. 331 Lobel-Page)

Обычно здесь предполагают иронию. Как бы то ни было, примерно в 610 году до н. э. Меланхр был свергнут (по некоторым сведениям, даже убит) гетерией Питтака и Алкея. Привело ли это к успокоению? Как бы не так!

Чувствуется, вот именно тут-то поссорились Алкей и Питтак. О последнем все-таки буквально назрело рассказать подробнее. Что ни говорить, Митилена времен Сапфо и Алкея — это в первую очередь Митилена Питтака, фигуры первой величины в истории архаической Греции. И, напомним, помимо всего прочего, Питтак был признан одним из Семи мудрецов — высокая честь, выше уже почти некуда! Именно поэтому, кстати, биографию Питтака и сохранил для нас Диоген Лаэртский: первая книга его труда о философах посвящена исключительно Семи мудрецам.

«Питтак, сын Гиррадия, из Митилены» — так начинается это жизнеописание (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 74). Здесь, судя по всему, позднеантичным писателем допущена небольшая ошибка. По данным Алкея, отца Питтака звали не Гиррадием, а Гирром. А этим данным, естественно, с куда большим основанием можно доверять: Алкей являлся современником Питтака, а Диоген Лаэртский жил много веков спустя.

В любом случае, перед нами — имя, звучащее явно как-то не по-гречески. Ситуация разъясняется уже буквально следующей фразой Диогена Лаэртского: «отец его (Питтака. — И. С.)… был фракиец». Таким образом, персонаж, о котором идет речь, был лицом смешанного, греко-«варварского» происхождения. Это совершенно не обязательно должно означать, что он принадлежал к простолюдинам. Скорее наоборот: гречанку-митиленянку могли выдать замуж за представителя знатного фракийского рода.

Диоген Лаэртский, упомянув далее, что Питтак «с братьями Алкея низложил лесбосского тирана Меланхра» (об этом мы уже знаем), и рассказав о том, как он убил в войне с афинянами их командира Фринона (данное свидетельство тоже цитировалось выше), продолжает: «С тех пор Питтак пользовался у митиленян великим почетом, и ему была вручена власть. Он располагал ею десять лет; а наведя порядок в государстве, он сложил ее и жил после этого еще десять лет» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 75).

На самом деле всё было не так просто: перед тем как Питтак получил в свои руки бразды правления, имели место еще несколько эпизодов гражданской смуты. Перед тем, как к ним перейти, приведем из того же труда несколько штрихов, характеризующих личность Питтака.

Он «имел жену знатнее себя — сестру Драконта, сына Пенфила, высокомерно презиравшую его. Алкей обзывал его “плосконогом»”, потому что он страдал плоскостопием и подволакивал ногу; “лапоногом”, потому что на ногах у него были трещины, называемые “разлапинами”;…“пузаном” и “брюханом” — за его полноту; “темноедом”, потому что он обходился без светильника; “распустехой”, потому что он ходил распоясанный и грязный. Вместо гимнастики он молол хлеб на мельнице…» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 81).

Выпады Алкея против Питтака нам уже встречались. Они, конечно, глубоко несправедливы, продиктованы личной неприязнью. Но и в общем-то весь только что процитированный пассаж рисует интересующего нас лесбосца в не слишком выгодном свете. Так, может быть, мы все-таки ошибаемся, относя его к аристократической элите? Не был ли он на самом деле «плебеем», мельником? Есть и такая точка зрения.

Да, Питтак молол на мельнице. Но, судя по всему, не для того, чтобы заработать, а в качестве своеобразного развлечения. В частности, он продолжал этим заниматься даже и тогда, когда стал правителем полиса, хотя уж тогда-то ему, конечно, не приходилось думать о добывании хлеба насущного. На Лесбосе еще долго после этого бытовала народная песня, включавшая такие слова:

Мели, мельница, мели,

Так ведь мелет и Питтак,

Царь великой Митилены!

(Плутарх. Моралии. 157е)

Странноватое, конечно, хобби, не очень-то подходящее для представителя знати. Питтак, как видим, и в целом в повседневном быту вел себя, так сказать, антиаристократически. Обходился без светильника, ходил распоясанный и грязный… Да к тому же и босиком, коль скоро другим были видны трещины у него на ступнях. Это и вправду образ жизни, характерный для последнего бедняка.

Но, думается, тут перед нами сознательная позиция. Питтак, видимо, презирал аристократические ценности и сопряженную с ними модель поведения, потому-то и отвергал ее. Иными словами, поступал в точности так, как полтора века спустя поступал великий афинянин Сократ. Тот ведь тоже жил максимально непритязательно; его часто называют «босоногим мудрецом», а ведь этот эпитет, кстати, с тем же успехом можно было бы дать и Питтаку. В результате Сократа тоже очень часто, почти всегда (и ошибочно!) считают выходцем из простонародья, в то время как в действительности его происхождение было достаточно знатным[120].

Возвращаясь к Питтаку, можно, правда, обратить внимание еще и на то, что он «имел жену знатнее себя». Но и это тоже ровным счетом ни о чем не говорит. Вспомним, что эта его жена была дочерью некоего Пенфила. А это означает, что она принадлежала к роду Пенфилидов — самому элитарному в полисе, бывшему царскому. Уже поэтому по отношению к женщине из этого рода абсолютно любой митиленянин, кто бы ни стал ее мужем, оказывался менее знатным.

В ходе смут, начавшихся на Лесбосе после свержения Меланхра, к власти уже вскоре удалось прийти новому тирану — Мирсилу. По мнению Г. Берве[121], этот последний тоже был из Клеанактидов и ранее являлся одним из сподвижников Меланхра. Когда правление того было насильственно прервано, Мирсил то ли был изгнан, то ли сам бежал, но уже через несколько лет сумел вернуться на родину и установить собственную тиранию.

Возможно, его успех был связан с тем, что в Митилене остро воспринимались внешнеполитические трудности — неудачи в борьбе с афинянами за Сигей. Потому-то междоусобица и не прекращалась. Впрочем, не смог прекратить ее и Мирсил. Непохоже, что положение (по крайней мере вначале) его было прочным, а сам он завоевал популярность в среде лесбосской аристократии.

Алкей с братьями и Питтак на первых порах еще сообща боролись против этого нового режима единоличной власти. Скорее всего, именно тогда ими и были даны взаимные клятвы, о которых упоминалось в предыдущей главе (и цитировалось соответствующее алкеевское стихотворение). Между прочим, в клятвах между союзниками нужда возникает тогда, когда подлинного доверия уже нет…

И неудивительно, что в какой-то момент пути Алкея и Питтака разошлись самым решительным образом. Их гетерия запланировала переворот, но заговор был раскрыт, и его участники в большинстве своем вынуждены были обратиться в бегство. Такая судьба постигла и Алкея. Но не Питтака! Этот последний внезапно перешел на сторону Мирсила и в дальнейшем входил в его ближнее окружение.

Ну как тут было лесбосскому лирику не возненавидеть бывшего друга и союзника, оказавшегося в стане противников? Да и нам теперь, признаться, очень хотелось бы получить какое-нибудь объяснение подобному поведению Питтака. За многое его порицали, за что-то, возможно, и заслуженно, — но при всём том он как-то не производит впечатления беспринципной личности, этакого «политического флюгера».

Можно, конечно, только гадать, какими соображениями руководствовался Питтак, столь резко меняя курс. Один из возможных (а на наш взгляд, даже наиболее вероятных) вариантов таков. Питтак — а он, будучи, бесспорно, умным человеком, прекрасно понимал, что город пресыщен многолетней смутой, — посчитал Мирсила человеком, который сможет исправить ситуацию. Выражаясь современным языком, сделал на него ставку.

Если действительно так оно и было, то Питтак, похоже, имел основания для своего поступка. О Мирсиле, вообще говоря, отрицательных отзывов почти нет. Не считая, конечно, выпадов Алкея — но уж Алкей-то, как мы неоднократно видели, ругал чуть ли не всех и каждого. А правление Мирсила, по мнению такого авторитетного специалиста, как Г. Берве, было умеренным и не имело деспотического характера; в результате этот тиран сумел со временем сделать свою власть устойчивой и приобрести немалое количество сторонников[122]. В числе последних был теперь и Питтак, который мог ведь рассуждать, в частности, и так: тирания, хоть как-то обеспечивающая стабильность и порядок, все-таки лучше, чем постоянный хаос междоусобиц.

«Умеренный тиран» — для нас подобное выражение звучит парадоксом, оксюмороном. Но это только потому, что само слово «тиран» со времен древних греков изменило свое значение. Ныне оно содержит однозначно негативные обертоны, его относят к жестокому, склонному к террору и репрессиям правителю-самодуру. А вот в архаической Элладе этот термин был еще нейтральным в этическом плане. Тираном (в отличие от царя) называли любого монарха, который пришел к власти не законным путем (то есть получив ее по наследству), а посредством захвата, узурпации. Но это еще ничего не говорит о том, как такое лицо своей властью будет пользоваться. Совершенно не исключено, что и на пользу государству.

Кстати, еще несколько слов о поступке Питтака. Если бы у сограждан осталось впечатление, что он попросту «продался» Мирсилу, то вряд ли ему удалось бы сохранить авторитет в Митилене, его стали бы презирать. Но этого-то как раз и не произошло; напротив, еще какое-то время спустя Питтак по всенародному решению возглавил полис…

Но до этого мы еще доберемся. А пока отметим: Алкей, ставший изгнанником по воле Мирсила, не переставал его ненавидеть — как при жизни, так и тогда, когда тиран умер (насколько известно, своей смертью, а не погиб в результате переворота, и это опять же говорит, что он не был немил гражданам). Когда весть о кончине этого митиленского правителя дошла до поэта, он откликнулся двустишием, которое просто-таки источает ликование:

Пить, пить давайте! Каждый напейся пьян,

Хоть и не хочешь, пьянствуй! Издох Мирсил.

(Алкей. фр. 332 Lobel-Page)

И позже, вспоминая о Мирсиле, Алкей писал, что тот «пожирал город» (Алкей. фр. 70 Lobel-Page). Но, как уже не в первый раз приходится повторять, суждения автора здесь никак нельзя назвать объективными. Как бы то ни было, теперь великий лирик получил возможность вернуться из изгнания в родную Митилену. И, конечно же, с новой силой включился в борьбу. Но вновь его ждали неудачи. Все-таки, конечно, литература, а не политика была его истинным призванием, хотя сам он, наверное, и считал иначе.

Влияние Питтака продолжало возрастать. А с этим человеком у Алкея теперь уже не могло быть никакого примирения. В его стихах появляется новый мотив — Питтак как угроза, как очередной потенциальный тиран.

Метит хищник царить,

                  Самовластвовать зарится,

Всё вверх дном повернет, —

                  Накренились весы. Что спим?

(Алкей. фр. 141 Lobel-Page)

Это явно о Питтаке. Равно как и, например, следующие строки, обращенные к соотечественникам:

Он знай шагает по головам, а вы

Безмолвны, словно оцепенелые

                  Жрецы перед загробной тенью,

                              Грозно восставшей из мрака мертвых.

Пока не поздно, вдумайтесь, граждане,

Пока поленья только чадят, дымясь,

                  Не мешкая, глушите пламя,

                             Или запылает оно пожаром.

(Алкей. фр. 58 Lobel-Page)

Или такие:

Не помню, право, — я малолетком был,

Когда милы нам руки кормилицы, —

                  Но помню, от отца слыхал я:

                              Был возвеличен он Пенфилидом.

Пусть злорадетель родины свергнут им:

Меланхр низвергнут! Но низвергатель сам

                  Попрал тирана, чтоб тираном

                            Сесть царевать над печальным градом.

(Алкей. фр. 75 Lobel-Page)

Здесь содержится ряд намеков на уже известные нам факты: на давние связи Питтака со знатнейшим родом Пенфилидов (выше упоминалось, что его жена происходила из этого рода), на его ключевую роль в свержении тирана Меланхра… Алкей, однако, теперь уверен: Питтак низложил того с единственной целью — самому прийти к власти. Но на момент этого стихотворения, насколько можно судить, еще не пришел.

В конце концов поэт опять был изгнан из Митилены: так уж неудачливо складывалась его политическая карьера. И на сей раз инициатором его удаления стал, как можно утверждать с наибольшей вероятностью, не кто иной, как сам Питтак. Да оно и понятно: кому же понравится подобный поток талантливой стихотворной брани?

Кончился этот «виток» гражданской смуты тем, что в 590 году до н. э. митиленяне поставили Питтака во главе полиса сроком на десять лет. Он занял экстраординарную должность эсимнета. Сущность этого поста разъясняет Аристотель (в качестве примера он приводит именно лесбосские события), давая в своем знаменитом трактате «Политика» классификацию различных видов царской власти:

«…Другой вид, существовавший у древних эллинов, носит название эсимнетии. Она, так сказать, представляет собой выборную тиранию; отличается она от варварской монархии… тем, что не является наследственной. Одни обладали ею пожизненно, другие избирались на определенное время или для выполнения определенных поручений; так, например, граждане Митилены некогда избрали эсимнетом Питтака для защиты от изгнанников, во главе которых стояли Антименид и поэт Алкей. О том, что митиленяне избрали Питтака именно тираном, свидетельствует Алкей в одной из своих застольных песен…» (Аристотель. Политика. III. 1285а 20 слл.).

Как видим, даже такой скрупулезный и проницательный ученый, как Аристотель, оказался введен в заблуждение алкеевыми выпадами. Да, лесбосский поэт называл (скорее, обзывал) Питтака тираном, но из личной неприязни. В действительности же, хотя эсимнеты и располагали очень широкими властными полномочиями, всё же вполне уподоблять их тиранам не следует. Если тиран обычно становился во главе полиса в результате переворота, то тот же Питтак, во-первых, был законно избран согражданами, во-вторых же, с ограничением срока правления (десять лет). Для «настоящих» тиранов такого ограничения и представить невозможно. Они правили или пожизненно, или до тех пор, пока их не свергали в ходе нового переворота.

Статус эсимнета на Лесбосе можно определить как статус посредника-примирителя, функция которого — покончить со смутой, со стасисом, восстановить мир и стабильность внутри полисного коллектива. В архаическую эпоху многие города Эллады были вынуждены прибегать к услугам таких посредников-примирителей. Человек, которого выбирали на подобную роль, назначался на высшую государственную должность и даже облекался чрезвычайными полномочиями для проведения реформ по своему усмотрению.

На что должны были быть направлены эти реформы, как можно было прекратить междоусобицу? Разумеется, лучший способ — достижение компромисса (хотя бы относительного) между враждующими группировками и слоями. Желаемого компромисса, при котором ни одна сторона не почувствовала бы себя обиженной, впрочем, достичь было очень непросто. Не случайно иной раз для выхода из смуты приглашали посредника-примирителя «со стороны», из другого города: вердикт такого незаинтересованного и авторитетного лица мог лучше удовлетворить участников конфликта, чем решение своего же согражданина. Бывало, конечно, и так, что согражданин, которого все уважали и которому все доверяли, отыскивался в своем же полисе. Сейчас перед нами именно такой случай.

И Питтак оправдал доверие митиленян. Он ликвидировал смуту, установил гражданский мир, ввел свод письменных законов. А пробыв у власти десять лет и исполнив свою миссию, сложил с себя полномочия, то есть поступил именно так, как требовал закон. Разве это поведение, характерное для тирана?

О законах, изданных Питтаком, к сожалению мало что известно. Привлекает к себе внимание один из них, довольно занятный, который передается античными авторами в следующей формулировке: «С пьяного за проступок — двойная пеня, чтобы не напивались пьяными оттого, что на острове много вина» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 76).

Греческие острова, в том числе и Лесбос, действительно славились своим виноградарством и виноделием. Но обратим внимание прежде всего на то, что уже в такую раннюю историческую эпоху — в начале VI века до н. э.! — Питтак вводит правовую норму, согласно которой состояние опьянения считается отягчающим обстоятельством при совершении преступления. Вот к какой глубокой древности восходит борьба с пьянством…

Кстати, коль скоро Питтак являлся его противником, то оказывается, что и то стихотворение Алкея, в котором митиленский эсимнет объявляется горьким пьяницей (оно цитировалось в предыдущей главе), на деле представляет собой полную клевету. Алкей, естественно, продолжал злопыхательствовать против Питтака и после того, как последний возглавил государство.

Нам сказать бы ему: флейта он сладкая,

Да фальшиво поет дудка за пиршеством.

Присоседился он к теплым приятелям,

В глотку льет заодно с глупою братией.

За женою он взял, кровной атридянкой,

Право град пожирать, словно при Мирсиле,

Пока жребий войны не обратит Apec

Нам в удачу. Тогда — гневу забвение!

Мы положим конец сердце нам гложущей

Распре. Смуту уймем. Поднял усобицу

Олимпиец один; в горе народ он ввел.

А Питтаку добыл славы желанной звон.

(Алкей. фр. 70 Lobel-Page)

Процитированное стихотворение довольно сложно; в нем необходимо кое-что пояснить. Жена Питтака названа здесь «атридянкой» потому, что она, напомним, принадлежала к знатному роду Пенфилидов, который возводил свое происхождение к самому Атрею — легендарному царю древних Микен, отцу знаменитого Агамемнона. Далее, под «олимпийцем» (в предпоследней строке) имеется в виду некий бог — Зевс или какой-то иной. Греки называли своих богов олимпийцами, потому что местом их пребывания считали гору Олимп.

Общий настрой стихотворения таков: Алкей всё еще в изгнании, но страстно желает возвратиться. Он уверяет, что только ему и его сторонникам под силу положить конец смуте. Но чем дальше, тем более иллюзорной становится эта надежда на возвращение; соответственно, всё озлобленнее тон алкеевских стихов. Возьмем хотя бы вот это — в нем Питтак даже не назван по имени, а обозначен как «сын Гирра», и на его голову поэт призывает кару Эриний — богинь мщения:

…На сына ж Гирра впредь да обрушится

Эриний злоба: мы все клялись тогда,

               Заклав овец, что не изменим

                          В веки веков нашей крепкой дружбе:

Но иль погибнем, землей закутавшись,

От рук всех тех, кто правил страной тогда,

               Иль, их сразивши, от страданий

                          Тяжких народ наконец избавим.

А он, пузатый, не побеседовал

С душой своей, но без колебания,

               Поправ ногами нагло клятвы,

                          Жрет нашу родину, нам же…

(Алкей. фр. 129 Lobel-Page)

Фрагмент обрывается чуть ли не на полуслове, как это столь часто бывает с отрывками, дошедшими до нас от архаических лириков. Но обратим внимание: кое-что из сказанного здесь нам уже встречалось. И упоминание о попранной клятве, и характерный образ Питтака, «жрущего» полис… Алкей начинает повторяться, а это верный признак того, что из-за нарастающей ненависти ему порой изменяет даже литературный дар. В конце концов он доходит просто-таки до каких-то яростных выкриков:

И того отца-то побить камнями

Впору, а его уж отца — подавно:

Нет на нем стыда…

                  Всем ненавистный.

(Алкей. фр. 68 Lobel-Page)

Хотя тут и не упомянуто никаких имен, но нетрудно догадаться, к кому Алкей относится настолько враждебно, что переносит эту вражду на покойных отца и деда этого человека. А в то же время — вот парадокс! — он в какой-то момент обратился (видимо, письменно) к Питтаку с прошением позволить ему вернуться на родину. Эсимнет ответил мягким отказом; поэт откликнулся стихотворением, в котором главное звучащее чувство — даже уже не гнев (хотя и он присутствует), а какая-то высокая скорбь:

Какой, поведай, бог соблазнил тебя,

Злодей, ответить: «Мне не представился

               Предлог тебя вернуть»? Где совесть,

                          Что неповинного ты караешь?

Но чист мой демон. Или ты мнишь: отказ

Твой сумасбродный звезды не слышали

               На небесах? Умолкни! Небо

                          Тьмы наших бедствий моли ослабить.

Твой праздник жизни — время твое прошло.

Плоды, что были, дочиста собраны.

               Надейся, жди: побег зеленый

                          Отяжелеет от винных гроздий.

Но поздно, поздно! Ведь от такой лозы

Так трудно зреет грузная кисть, склонясь.

               Боюсь, до времени нарядный

                          Твой виноград оборвут незрелым.

Где те, кто прежде здесь пребывал в трудах?

Ушли. Не гнать бы от виноградников

               Их прочь. Бывалый виноградарь

                          С поля двойной урожай снимает.

(Алкей. фр. 119 Lobel-Page)

Алкей, как говорится, «ничего не забыл и ничему не научился». Этот активнейший разжигатель гражданской смуты продолжал считать себя «неповинным», был уверен в своей правоте и по-прежнему чаял, что в конечном счете он победит, а Питтак уйдет в небытие.

В каком-то смысле он оказался провидцем: сам Алкей вошел в историю как великий поэт, а Питтак — отнюдь нет. Хотя «пузан», между прочим, тоже писал стихи, — например, такие:

С луком в руках и с полным стрелами колчаном

Пойдем на злого недруга:

Нет у него на устах ни слова верного —

Двойная мысль в душе его.

(Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 78)

Кого здесь Питтак имел в виду? Внешнего ли врага — такого, как афинянин Фринон, которого он сам сразил? Или же врага внутреннего, каким для него с некоторых пор стал тот же Алкей? Второе, кажется нам, вероятнее. Как бы то ни было, Алкей, насколько известно, так и окончил жизнь в изгнании.

* * *

Во всех событиях, о которых только что было рассказано, Сапфо, естественно, напрямую не участвовала и не могла участвовать. То, что мы знаем о положении женщин в античной Греции, о их полном отстранении от политической жизни, вполне объясняет это. Неудивительно, что в сохранившемся наследии поэтессы ни разу не упоминается, кажется, даже Питтак — не говоря уже о менее значительных деятелях митиленской истории.

И тем не менее перипетии ожесточенной борьбы, кипевшей на острове, так или иначе должны были сказаться и на личной судьбе его великой уроженки, и на ее творческом наследии. В чем заключалось их конкретное влияние — об этом предстоит поговорить подробнее в следующей главе.