Гор Видал[252] Почему я на восемь лет моложе Энтони Бёрджесса (Anthony Burgess. Little Wilson and Big God. — N. Y. Grove Press, 1987) © Перевод Валерия Бернацкая
Я видел, как они вошли, полк из двух человек со знаменами[253]. Он высокий, бледный, с сузившимися от сигаретного дыма глазами (много лет норма — восемьдесят сигарет в день); она маленькая, с круглым, слегка одутловатым лицом. В уютной комнате с панелями из клееной фанеры лились крепкие напитки, и цвет английской литературы и издательского дела готовился все это выпить в честь — не совсем то слово — моего возвращения в литературу после десятилетнего отсутствия, когда я долго размышлял о происхождении христианства, в результате чего возник роман[254]. Шел 1964 год.
Она произнесла громким, чистым голосом: «Вы — и тут я перестал ее понимать, — пздрвляю скнишкой видение Жжойса вы роско конклин»[255], — мне показалось, что в конце прозвучало имя нью-йоркского сенатора девятнадцатого века. Я повернулся к мужчине — может, он биограф сенатора? — и увидел перед собой больные глаза, словно прорези для пуговиц, такие страшно увидеть во сне. «Тошна, — подхватил он. — Жжойс тоже слеп, тока крутче». Я пил достаточно, но не до такой же степени, чтоб ничего не понимать, а высокий мужчина казался трезвым. Очевидно, все связано с моей обычной проблемой с английским произношением: тихим, быстрым бормотанием, упорным придыханием, взрывающимися дифтонгами, ударением не на привычном месте и согласными, растягивающимися по мере продвижения на запад вместе с тринадцатью колониями.
Мы разошлись. Мне сказали, что я разговаривал с Энтони Бёрджессом и его женой Линн. Бёрджесс написал несколько комических романов о жизни к востоку от Моэма — или от Суэца[256]. Сейчас вышел его новый роман «Заводной апельсин». Я ничего не знал о Бёрджессе, кроме отличного анекдота. В одной английской газете он под чужим именем написал рецензию на свою книгу. Британцы были в шоке. Я же пришел в восторг: Уолт Уитмен делал то же самое. Кроме того, настаивал я, разве плохо, если хоть одна рецензия в Англии будет написана человеком, действительно прочитавшим книгу?
Полк снова приблизился — знамена подняты высоко. Наконец мы нашли общий язык. Линн была раздражена, что «Книжное общество» назвало лучшим романом моего «Юлиана». Но она взбесилась еще больше, когда я поинтересовался, что такое «Книжное общество». Мне представились состарившиеся сумасбродки из двадцатых, цитировавшие по памяти за сладким чаем отрывки из Дороти Ричардсон[257]. Да оно ничем не отличается от «Американского книжного клуба», прорычала Линн. Я извинился. Но это было еще не все. Недовольство носилось в воздухе. Роман Бёрджесса выбрали как лучший только в 1961-м, а ведь он на восемь лет меня старше. Я слишком молод, чтобы удостоиться такого почета. Тут я взобрался на своего конька, благо он уже бил копытом. «Я написал больше книг, чем мистер Бёрджесс, — сказал я, удобно располагаясь в седле. — И занимаюсь этим дольше». Мы быстро и недоверчиво подсчитывали, кто имеет больше прав, прибавляя и отнимая, а сами в это время поедали небольшие, но сытные сосиски, запеченные в тесте и проткнутые пластиковыми зубочистками. На самом деле прошло восемнадцать лет со времени выхода моей первой книги[258] (в двадцать лет) и всего лишь семь, как Бёрджесс опубликовал первый роман[259] (в тридцать семь лет), но у нее не было и тени сомнения, что муж впереди по числу выпущенных книг. Я не был в этом уверен. Но еще не успев начать долгий подсчет, я вдруг услышал от него: «Вообще-то я композитор». Это было круто, и я сразу уступил ему первое место. Но Линн не сдавалась. «Никакой ты не композитор», — накинулась она на него. Униженный женой, он недовольно поморщился и пробормотал: «Роско дж конклинг». Когда поздно вечером я уезжал, меня проводил дискант немолодого человека: «Шейн!»[260].
Через четыре года Линн умерла от пьянства, ее убил цирроз печени. В положенное время Бёрджесс женился на итальянке, жил в Риме, и время от времени наши пути пересекались и пересекаются. Сейчас, спустя двадцать три года после нашей первой встречи, ему вдруг неожиданно — и это поразительно! — стукнуло семьдесят (а я остаюсь, и теперь уже навсегда, на восемь лет моложе), он написал двадцать восемь романов и еще с десяток эксцентричных книг на самые разные темы, какое-то время работал на телевидении, в кино и в театре, где оставил неизгладимый след переделкой «Сирано», изменившей представление об этом широко известном, но ранее не настолько ярком «ветеране сцены».
* * *
Сейчас Бёрджесс опубликовал книгу «Маленький Уилсон и Большой Бог: Первая часть Исповеди», в которой, несмотря на ее основательный объем, писатель доходит только до 1959 года. Тогда ему исполнилось сорок два, и доктора преподнесли ему неожиданный подарок: из-за неоперабельной опухоли мозга жить ему осталось всего один год. Чтобы как-то обеспечить Линн, он начинает с потрясающей скоростью писать один роман за другим, и сейчас, через двадцать лет после ее смерти, он, можно сказать, вернувшийся с того света, продолжает делать то же самое. Несравненная английская медицина («Кстати, доктор Баттерфин-герс, вы стоите на моем скальпеле») в ответе за существование одного из самых интересных английских писателей второй половины столетия. Как и у Мередита, его лучшие произведения превосходны, но и худшие — достаточно хороши. Подобных писателей больше нет — это беспокоит не только других, но и его самого. Сейчас с печальной — боюсь, тщетной — надеждой, что узнав все тяготы его существования, мы сумеем простить несравненную оригинальность и продуктивность его творчества, он исповедуется не перед милосердным Богом, а перед безжалостными нами.
Герой первой части автобиографии, на мой взгляд, мало напоминает человека, который ее написал, а тот, в свою очередь, совсем не похож на того Джона Уилсона, который существовал до тех пор, пока не состоялся — в относительно позднем возрасте — как романист. И дело тут не в заведомой подтасовке фактов, а в особенности самой памяти, которая подводит, когда рассказываешь кому-то о прошлом: «Бывает, я что-то забываю, особенно имена». К тому же эта исповедь выстроена не с той продуманной затейливостью, как любой из его романов, — она сознательно слеплена как бы из подручных материалов (дневниковых записей?). Существует единичное упоминание о дневнике.
Бёрджесс рассказывает, как в 1985 году он в нью-йоркском отеле «Плаза» ждал такси, которое должно было доставить его в аэропорт. Вдруг, подобно Гиббону[261] на ступенях базилики Санта-Мария-ин-Арачели, ему пришла мысль написать эту книгу. Однако не думаю, что тогда он понимал, куда собирается идти и как туда попадет. К счастью, ему неведома скука. Ему удается все сделать интересным, кроме разве тех случаев, когда он пишет закодированные послания к Н. Чомски[262]не столько по поводу лингвистики, сколько по поводу собственного глоссолалия, триумфально реализованного в сценарии фильма «Борьба за огонь».
Но рассказ шел по порядку. Джон Уилсон родился 25 февраля 1917 года в Манчестере, Англия. Вернувшийся с Первой мировой войны отец не застал в живых жену и дочь, скончавшихся от испанки. В одной комнате с умершими лежал в колыбельке маленький Уилсон и весело щебетал. Я не уверен, что каждая деталь рассказа выдержала бы проверку в суде, но в целом Бёрджесс, как все писатели — всегда под присягой (в отличие от обвиняемого на скамье подсудимых) и довольно точно излагает суть событий. Отец — музыкант, работает тапером в кинотеатрах, женится второй раз на женщине со средствами, которая держит табачную лавку. Юный Уилсон принадлежал к низам среднего класса и имел реальную возможность подняться выше по социальной лестнице, если б в его жилах не текла кельтская кровь: как католик он был чужаком среди протестантского большинства. Его послали учиться в католическую школу, где добрые братья, как у них обычно случается, сделали все, чтобы отвратить его от веры. Когда Джон Уилсон стал подвергать сомнению догматы Святой церкви, священник сказал, что тут уже начинаются отношения Маленького Уилсона и Большого Бога; отсюда и название, и в нем — проблема автора.
В книге много внимания уделено сексу. Хотя Бёрджесс вступил в сексуальные отношения с девушками в раннем возрасте и однажды видел, как мастурбировал один мальчик, сам он не знал, как заниматься онанизмом довольно долго. Также он не знал и о существовании библиотек, выдающих книги на дом, и это более грустный пробел. На мой взгляд, Бёрджесс в очередной раз доказывает, какой неинтересной кажется сексуальная жизнь других людей, когда они сами о ней рассказывают. В одном месте у него проскальзывает мысль, что почти вся мировая литература — о сексе. Если так, тогда понятно, почему нам необходима литература. Как только воображение кинетически переносит половой акт с постели на страницу, начинается эмоциональное возбуждение. Но оно отсутствует, когда писатель или кто-то другой рассказывает нам, чем он занимался в постели, или на полу, или в кустах — где Бёрджесса застукали в армии. Тем не менее и у Фрэнка Харриса, и у Генри Миллера, и у Теннесси Уильямса, и у Бёрджесса есть странное желание все нам поведать, а мы (если только не испытываем вожделения к стареющей плоти автора) начинаем листать страницы в поисках сплетен, анекдотов, сведений или просто хорошей фразы.
Конечно, Бёрджесс, как и я, воспитывался перед Второй мировой войной. В те дни во многих кругах (к счастью, не в моем) секс и грех рассматривались как одно целое, и потому в основе новой религии лежала мысль о всемирной подавленности секса (уголок буржуазной Вены символизировал этот мир). А так снять вину можно было только через исповедь. Только с возрастом Бёрджесс догадывается, что могут быть другие невинные источники радости, если на то пошло, вроде отличной работы кишечника, и о них знает страдающий запором Эндерби, поэт, по имени которого назван цикл романов. Он жаждет избавления от тяжести в кишечнике, как безумный серфингист ждет высокой волны.
Должно быть, в молодости Бёрджесса смущало наличие у него множества талантов. Во-первых, он был композитором, совершенно околдованным этой арифметической музой. Бёрджесс помнит тысячу популярных песен. С легким сожалением он отмечает, что и сейчас мог бы заработать себе на жизнь пианистом в ресторане. Но амбиций у него было больше. Он клал тексты на музыку, сочинял симфонии, пробовал силы в опере. По его словам, он и сейчас этим занимается наперекор здравому смыслу: ведь как композитор он не столь удачлив, как писатель. Бёрджесса это смущало. Правы ли критики? Годится ли он на что-нибудь? В настоящее время он пишет оперу о Фрейде («Покажете мне ваш сон, если я покажу свой»?). Возможно, для него это путь вспомнить собственный ранний сексуальный опыт.
Однако в наше скучное время, когда любят раскладывать все по полочкам, существует негласное (ущербное) убеждение, что никто не может заниматься сразу несколькими видами искусства. Более того, в самой литературе писатель должен придерживаться одной, предпочтительно скромной, тематики, и это притом, что талант в чем-то одном часто сопровождается одаренностью еще и в другом виде искусства или даже в нескольких. Этот секрет гениев не раскрывается в университетских аудиториях, чтобы избежать нервных срывов, утраты веры и перевода с английского отделения на физику. Если Гёте, например, имел возможность пестовать свою универсальность, то от современного художника ждут, что он всю жизнь просидит в просторном колумбарии для посредственностей. Репутация нашего замечательного прозаика, мастера малой прозы, Пола Боулза[263] тоже подвергалась сомнению: ведь он был еще и талантливым композитором. Для музыкантов он писатель, для писателей — музыкант.
Помимо музыкального дара, Бёрджесс наделен еще талантом рисовальщика. К счастью, писатель страдает дальтонизмом, иначе его заклевали бы до смерти злобные вороны из галереи «Тейт». В конечном счете он мог писать, но прошло много времени, пока он позволил себе примерить эту «старую калошу» искусства. Подозреваю, что Бёрджесс был серьезно уязвлен теми музыкальными критиками, которые указали его место — на галерке «Альберт-холла», и в результате он поверил, что они правы: человек может делать только что-то одно. Такому рьяному атеисту, как я, понятно, что в каждом из нас множество личностей, талантов, ощущений. Но для католика все — единство. При рождении каждый получает Одну Бессмертную душу, и ничего с этим не поделаешь. Каждому — один бог и одна муза. А в конце нас всех построят. Хорошие — направо. Плохие — налево. Вот так! А теперь послушаем голоса, возносящие Ему хвалу. Потому что Господь зде-е-есь! Бёрджесс! Меньше вибрации. Ты ведь не на небесах.
* * *
В его автобиографии прослеживаются три темы. Первая — религия. Быть католиком в низшем среднем классе в Центральных графствах Англии — это непросто; потерять веру или скорее отпасть от нее — тоже нелегко; трудно все время быть начеку, дожидаясь, что тебе откроется другая абсолютная система с твердыми понятиями обо всем. Однажды в Юго-Восточной Азии у Бёрджесса появилось искушение принять ислам. Но его испугал мусульманский фанатизм, и он дал задний ход.
Сейчас, «в пожилом возрасте, я оглядываюсь на прежние попытки отказаться от своего отступничества и примириться с Церковью. Это потому, что я не нашел ей никакой метафизической замены. Ни марксизм, не скептический гуманизм, который проповедовал Монтень, не убедили меня. Я не знаю ни одного другого института, который одновременно объяснял бы природу зла и, по крайней мере теоретически, пытался с ним бороться».
Такое странно слышать просвещенному американцу, но куда ветка отклонилась[264]… В той степени, в какой у Бёрджесса вообще были политические предпочтения, он был ярым реакционером и мог выдать «блимпизмы»[265] вроде: «В феврале на Ялтинской конференции половину Европы продали русским».
Вторая тема — секс. После избытка сексуальной вольницы в семидесятые годы и истерического страха перед СПИДом в восьмидесятые тем, кто созрел после великого перелома — Второй мировой войны, — трудно осознать, что почти единственное желание, которое никогда нас не покидало, — это с кем-нибудь переспать. Бёрджесс вступил в британскую армию в 1940-M в возрасте двадцати трех лет. Спустя три года, в семнадцать лет, я записался в американскую армию. Демобилизовались мы оба в 1946-м в невразумительном звании уоррент-офицера[266]. Хотя Бёрджесс, когда его призвали в армию, был фактически женат на Линн, он тоже, как и все мы, приобщился к миру секса, когда с треском рушились все традиционные барьеры. Такую вседозволенность не знали предыдущие поколения европейского христианского мира и тем более американцы. Присоединившиеся к этой вакханалии еще до двадцати, часто не могли в более позднее время достичь подлинной близости в интимной жизни. У Бёрджесса были другие проблемы. Искренне — всегда искренне — он рассказывает о них, не думая о том, что автобиография — место для раскрытия истинной сущности, а не всей подноготной: нравоучительная болтовня Августина о грушах[267] могла бы стать для него подсказкой.
Лишившись матери в младенчестве, Бёрджесс пишет: «Никто не ждал от меня проявлений нежности. Меня воспитали эмоционально холодным… Я сожалею об этом, потому что этот эмоциональный холод, помимо прочих недостатков, вредит моим произведениям».
По меньшей мере одному тупому американскому критику это «проницательное» знание о себе Бёрджесса позволило поставить писателя на несколько ступенек ниже на иерархической литературной лестнице. Он не может любить, следовательно, не может писать. Он эмоционально холодный, значит — плохой. Бёрджесс здраво относится к своим рецензентам, и все же, думаю, не осознает до конца глубину невежества среднего американского критика, который всегда готов прославлять и защищать убийственную второсортность, присущую в последней трети столетия нашему гарнизонному государству.
Недавно для муниципального школьного совета был снят телевизионный документальный фильм об одной из наших средних школ. Совет пришел в восторг. Но когда фильм показали публике, школьный совет понял: то, чем они восхищались, а именно удачной попыткой разрушить в молодых людях индивидуальность, телевизионная аудитория (отнюдь не оппозиционная) не принимает. С тех пор как власть, а не секс — подлинный двигатель человеческой жизни, слабые часто предпочитают умереть. Вот почему теперь молодые люди не глотают золотых рыбок[268]. Они кончают с собой.
О тридцатилетнем супружестве Бёрджесса, наверное, мучительнее читать, чем его пережить. Во-первых, ему приходилось терпеть двух обеспеченных братьев Линн, один из которых мог ее обеспечить, чего не мог сделать Бёрджесс. Затем Бёрджесс отправился на «тусовку» под названием Вторая мировая война. В конце концов Линн рассталась с братьями, и гражданский брак Бёрджессов продолжился в новом качестве. После войны Бёрджесс преподавал в Малайе и Брунее. И он, и Линн выпивали по бутылке джина в день. У нее было много любовников, у него — любовниц. У нее был скверный характер, она требовала развода и смирилась только после публикаций его первых романов. К счастью, Бёрджессу нравится быть униженным женщиной, эта тема проходит в его романах, придавая им сексуальную остроту (взять хоть последний роман об Эндерби). Обворожительная и таинственная — как Грейс. Как бы то ни было, он любил жену, по его словам, все тридцать лет.
Религия, секс, искусство — эти три темы, в отличие от Троицы, не являются единством. В результате, несмотря на увлеченность первыми двумя, главная тема все же третья: ведь она непреходяща. Кажется, сам Бёрджесс не совсем понимает, что думать о своих романах. Мечтательно говорит о музыке, о структуре языка, хотя он, прежде всего, прозаик, романист, а иногда кино- и телесценарист. Было время, когда ко мне обращался продюсер с просьбой написать сценарий об Иисусе, или о Борджиа, или даже об Иисусе и Борджиа, и я всех направлял к Бёрджессу, который соглашался. Сейчас он лучший представитель литературного журнализма, как В. С. Притчетт[269] — лучший литературный критик. С присущей ему скромностью Притчетт предпочитает называть себя журналистом, зная, что на вершине критической мысли в настоящее время прочно обосновались академические литературоведы, которые за последние две декады осуществляют контроль более чем за шестьюдесятью процентами английской литературной продукции. Если не можешь их одолеть, лучше сменить курс.
Не хватит места (или место не позволяет, как притворно заметил Генри Джеймс, начав рецензию на какой-то слабый роман серией блестящих фальстартов), чтобы дать исчерпывающее представление о двадцати восьми романах Энтони Бёрджесса. Так что предпочту ориентироваться на то, что он сам пишет в своих мемуарах. Одно ясно: как и у большинства серьезных и ярких писателей, его природный юмор или чувство комического неразрывно связано со словесной игрой. Очарованный «Поминками по Финнегану», он мечтает повенчать высокую литературу с высокой музыкой. Когда Бёрджесс написал свой первый роман о Гибралтаре в военное время, он отдал его редактору в «Хайнеманн». «Тот назвал роман забавным. На самом деле я к этому не стремился, но принял со скромным достоинством открытие, что я комический романист». Послушный долгу, — всерьез? — он написал еще несколько романов «к востоку от Суэца», и каждый получился комическим, хотя действие в них происходило в невеселых экзотических местах, и герои были под стать окружению. Впрочем, он все время писал о болезненных, нескладных отношениях Энтони и Линн в дальних краях, о которых Гораций (но не Грили[270]) так точно сказал: «Небо, не душу меняет бегущий за море»[271]. «Бегство» часто смешно, бегство за море для бриттов смешно вдвойне. Трагедия оказывается комедией.
О своем четвертом романе («Право на ответ») Бёрджесс пишет: «Это был чистой воды вымысел. То, что я сумел все сам придумать, стало для меня решающим доводом: в призвании я не ошибся». Для читателей Бёрджесса мощный поток его творческой активности открылся, когда писателю вынесли смертный приговор. Думая, что умирает, он стал писать, как бешеный.
В 1944 году беременную Линн ограбили и зверски избили прямо на лондонской улице четверо американских солдат. Она потеряла ребенка. Эта реальная история легла в основу романа, который сам Бёрджесс не очень высоко ставит, — возможно потому, что большая часть человечества в восторге от фильма «Заводной апельсин», поставленного другим мастером. Бёрджесс переносит действие в будущее, где четверо советизированных оболтусов говорят на новом жаргоне, частично заимствованном из лондонского кокни, а частично — из русского языка. Результат поразительный, это ни на что не похоже. Когда Бёрджесс отступает от истории своей жизни, его книги становятся удивительно живыми, как будто написанные чернилами на безмолвной бумаге слова могут обрести жизненную форму или хотя бы ее суррогат.
В свете трех страстных увлечений Бёрджесс стремился соединить в романе божественное начало, символизм Берлиоза и Джойса и резонирующие, подобно кимвалу, атавистические лоренцианские кровавые мифы. К счастью, ему это не удалось. Об одном из ранних романов он пишет: «Символизм был побежден реализмом. Это обычно происходит в том случае, когда романист обладает тем, чего не было у Джойса, — неподдельным влечением к изложению истории». Здесь чувствуется сожаление, признание того, что страстное увлечение Уилсона «Поминками по Финнегану» не нашло отражения в романе Бёрджесса. И далее: «Я понимаю, что роман — по существу, комическая и протестантская форма искусства — не дает возможности погрузиться в изображение религиозного чувства вины». Естественно, Бёрджесс говорит об английском романе нашего века. Все мы восхищаемся романом двадцатого века «Доктор Фаустус», который уходит корнями в человеческий кровоток (кстати, зараженный спирохетой), что уже невозможно при нашей жалкой культуре и перенасыщенном языке.
Если в своих мемуарах Бёрджесс одержим сексом, то в романах он прибегает к нему в разумных пределах, а в лучших (он с этим не согласится) — «четверке» Эндерби: «Мистер Эндерби изнутри», «Эндерби снаружи», «Завещание заводного механизма, или Конец Эндерби» и «Темная леди Эндерби» — он использует его приблизительно, как Набоков в «Лолите», когда делает тысячу и одно замечание о литературе и жизни и об их последнем человеческом убежище — американских мотелях. Эфемерные стихотворения на случай в автобиографии сочиняет не сам Бёрджесс, а его детище, Эндерби, один из лучших современных поэтов, заслуживающий антологии и посвященного его творчеству симпозиума без всякого упоминания об Уилсоне/Бёрджессе. Я не знаю другой такой оригинальной выдумки, она превосходит по изобретательности самого создателя. Барон Франкенштейн тут просто отдыхает. Стихи Эндерби производят эффект, сравнимый с тем воздействием, которое высококлассная поэзия оказывает на читателя, наделенного литературными способностями. Они вызывают желание тоже писать стихи, превосходя самого себя.
Бёрджесс, не доверяющий своему космическому чувству и слегка шокированный тем, что его «серьезные» произведения вызывают у других смех, должен знать, что комедия, самое высокое искусство, произрастает из навязчивой идеи. Мелвиллу повезло (католическое воспитание?) создать такой шедевр как «Моби Дик». И мы смеемся — хотя и не в полную силу — над капитаном Ахавом («Пьер»[272] — смешнее). Однако Бёрджесс проявил достаточно мудрости и позволил всем своим маниям — религии, сексу, языку — работать на комедию. Он также смог пустить в дело свою страсть — не манию — к языку и его проявлениям, и потому его живое воображение сделало значительно привлекательнее культурную жизнь конца нашего столетия. Как это ему удается, подразумевается, а порой и говорится прямо на страницах «Маленький Уилсон и Большой Бог» — книги, которую лучше бы назвать «Маленький Уилсон и Большой Бёрджесс», что означало бы: он творит не только по своей, но и по Его воле.
The New York Review of Books, 1987, May 7, p. 3–8
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК