Торнтон Уайлдер (1897–1975)
Осмысление творчества Уайлдера как большого художника у нас в России существенно опаздывает. Социологический аспект критики, ее принцип непосредственного отклика на важнейшие жизненные явления, грозные события ХХ в. не позволяли увидеть во всей полноте и значимости сокровенное в произведениях Уайлдера – он был обвинен в отрыве от жизни и был задвинут «в угол», где находился вне историко-литературного процесса. Роль дамоклова меча над писательской судьбой Уайлдера у нас сыграл американский литератор-радикал Майкл Голд, написавший в 1930 г. статью «Уайлдер – пророк жантильного Христа», где риторически вопрошал автора: «Да американец ли мистер Уайлдер – может быть, он швед или грек?» [1; 4].
Действительно, внешне Уайлдер «в стороне»: был на войне, представитель, казалось бы, потерянного поколения – сверстник Хемингуэя, Дос Пассоса, Фицджеральда, Фолкнера, но оставил эту тему собратьям по перу, старательно заполняя свою, избранную им «нишу». Когда в 1975 г. Уайлдер умер, журнал «Таймс» писал: «Он был одним из потерянного поколения, но не был «потерян», и его поколение не простило ему этого».
В XXI в. пришло время посмотреть на творчество Уайлдера без диктата литературной борьбы прежних лет.
Временно?е притяжение у Уайлдера было всегда, только оно носило особый характер, близкий к тому, что реализовал в своих исторических романах Л. Фейхтвангер – чувство слитности истории, преподанное ему еще в привилегированном колледже, стало основой его жизнеощущения. Уайлдер любил цитировать слова наставника: «Всякий шедевр написан нынешним утром». Современность рассматривается как исходная точка авторской интенции, но в художественной системе Уайлдера она непременно сопрягается в сопоставлении, аналогии, контрасте ли общего с разными странами и эпохами. Все включается в универсальную шкалу ценностей.
Вторая важнейшая особенность творчества Т. Уайлдера – сосредоточенность на духовной культуре, чью «мудрость не способны поколебать никакие потрясения истории» (цитируемый им Вергилий). Родители были набожны, старший брат стал профессором богословия, поэтому христианские морально-этические ценности всепроникающи для мироощущения Уайлдера. Пять лет жизни в Китае семьи Уайлдера способствовали усвоению культуры Востока. После окончания Йельского университета Т. Уайлдер для знакомства с нравами и культурой совершил пешее путешествие по Франции и Италии. Увлечение эллинистической мыслью, античностью прочно вошло в его жизнь, равно как и глубокий интерес к западной философской мысли. Рано он выделил в своем внимании экзистенциализм – читал Кьёркегора. Первое произведение с печатью идей экзистенциализма – «Мост короля Людовика Святого» (1921).
Если выделить самое броское, характерное для всех произведений Уайлдера, – это неуемный интерес к безграничному разнообразию людей в единственной неповторимости каждого. Истории о них оформляются обычно в цепочку емких рассказов, содержащих эффект удивления, улыбки, за которыми зоркость авторского видения.
Он одно время преподавал в университете «Сравнительное литературоведение», что свидетельствует о его специфическом, требующем панорамно широкого взгляда на искусство, науку. С большой долей уверенности можно сказать, что владение Уайлдером большим массивом культуры в исторической протяженности побудило его как художника создать «героя на все времена». Из толпы своих персонажей Уайлдер выделяет героя, казалось бы, романтического модуса, но, возвысив, подчеркнув исключительность, он укореняет его в жизни, среди обыкновенных людей, рисуя в сфере прагматической деятельности. Характер изображения заставляет вспомнить концепцию героя-«реалиста», человека «дела» у Б. Шоу (Уайлдер познакомился с ним во время пешего путешествия). Морально-этическая аура «положительно прекрасного человека» исходит из религиозных учений, идеальных устремлений просвещения, христианства, категорий «человечности» философии Востока. Герой безусловно верит в индивидуальное совершенство личности, во всеобъемлющую силу высокой духовности. В мировоззренческой установке автора нигилизм, отчаяние, призрак апокалипсиса являют лишь временное; становление мира и человека продолжается, равно как неистребимы поиски истины, устремленность к гармонии, совершенству.
Перу Уайлдера принадлежит много романов, пьес. Наиболее знамениты «День восьмой» (1967), «Мост Людовика Святого» (1927), «Мартовские иды» (1948), «Теофил Норт» (1973). «День восьмой» и «Теофил Норт» наиболее полно воплощают концепцию человека в мире.
В романах «Мост короля Людовика Святого», «Мартовские иды» Уайлдер, развивая главный аспект своего творчества «человек и мир», обращается к проблемам экзистенциализма. Помимо увлечения Кьёркегором, он знакомится с Сартром, переводит на английский язык его пьесу «Победители». Романы Уайлдера очень интересны как творческое осмысление, часто полемическое, очень важных положений экзистенциализма.
Композиция первого романа двупланова. Повествование представляет францисканского монаха брата Юнипера, на глазах которого 20 июля 1714 г. рухнул мост, по которому проходило пятеро людей. Эта катастрофа вызывает в нем раздумья: «либо наша жизнь случайна и наша смерть случайна, либо и в жизни, и в смерти нашей заложен план». И он приходит к заключению, что это определенный замысел всевышнего – ведь страдания даны человеку в конечном итоге для его же блага.
Авторское повествование рамочно комментирует брата Юнипера в первой и последней частях, опоясывающих три новеллы о жизни погибших. Их характеры выписаны в традиционной реалистической манере, но акцентируется их устремленность, in execto – в движении к новому, пограничная ситуация происходящего – то, что идет от экзистенциализма. И второе – в романе заявлена экзистенциалистская эпистемологическая неуверенность. Первая часть озаглавлена: «возможно – случайность», а пятая «возможно – промысел». В тексте множество заявлений об узости однозначности: «на сто ладов можно толковать одно и то же событие», «искусство биографии сложнее, чем полагают обычно». Уайлдер не выставляет себя всеведущим, как в классике. «Одни говорят, что для богов мы – как мухи, которых бьют мальчишки летним днем; другие говорят, напротив, что перышка воробей не уронит, если бог не заденет его пальцем». В этом романе Уайлдер идет дальше экзистенциалистов, выражая плюралистический взгляд на историю, опережая тем самым постмодернистскую концепцию.
И третье – отчуждение, чувство одиночества индивида как центральные категории экзистенциализма, Уайлдером представлены как ошибочные, легко устранимые волей субъекта. Уайлдер включает их в метафизическое измерение: не раз читанный Данте слышится в словах Марии дель Пилар, объединяющей всех живых и умерших: «Все эти ручейки любви снова вливаются в любовь, которая их породила. Даже память не обязательна для любви. Есть земля живых и земля мертвых, и мост между нами – любовь, единственный смысл, единственное спасение».
В романе «Мартовские иды» Уайлдер уже в предисловии заявляет о своей приверженности к субъективности воображения в творческом акте, а не к изображению реальности по принципу мимезиса. В 1940 г. вышла книга Сартра «Воображаемое. Феноменологическая психология воображения», где автор утверждал, что в основе «человеческой реальности» находится не факт, а феномен, в существовании которого определяющим является не исходящее извне, а из самого себя познание – «мое» познание. На этом первом витке мысли воображению отводится значительная роль: в нем и свобода, и ответственность, и возможность ирреальности. Но ситуация «бытия-в-мире» – необходимое условие для работы воображения: «Свободное сознание, природа которого всегда “сознание чего-то”, тем самым конституируется относительно реальности и каждое мгновение ее превосходит, ибо не может быть иначе, как “бытие-в-мире”» [4; 34].
В соответствии с этими экзистенциалистскими положениями, манифестируя значимость воображения в творческом акте, Уайлдер называет свое произведение «фантазия», указывает на проявленную в нем свободу по отношению к некоторым событиям (в 1945 г. многие из персонажей были давно уже мертвы: Клодий, Катулл, Катон младший, Юлия Марция; Помпею давно сменила Кальпурния; подметные письма против Цезаря подсказаны современностью – историей Лауро де Бозиса); все документы – плод авторского воображения, за исключением стихотворений Катулла и заключительного абзаца из «Жизнеописания двенадцати цезарей» Гая Светония Транквилла.
Но верность реальности, истории (сартровскому «бытию-в-мире») очень значима для Уайлдера. Им изучены все источники. О Цезаре их много, но они часто туманны и искажены политическими пристрастиями, Уайлдер своим видением претендует на большую верность: «Мною сделана попытка предположить, как протекали события, неравномерно отраженные в дошедших до нас свидетельствах» [1; 17].
Автор представлен в имплицитной функции самой структурой текста. Саморефлексия лишь в предисловии, где поясняется, что почти линеарная хронология в силу ретроспективных перебивов позволяет каждую из четырех книг накладывать одну на другую, отражающихся, как в зеркалах; на уровне содержания вторая книга – о природе любви, третья – о религии, четвертая – итоговые философские рассуждения Цезаря. В тексте авторское слово звучит лишь в кратких «скобочных» ремарках – вынужденных пояснениях к той конспирации, к которой прибегали персонажи, или в дополнениях, необходимых для читателя.
Повествование отдано голосам персонажей. Их свыше двадцати. Разноголосица субъективных взглядов сконцентрирована вокруг Цезаря – так реализуется автором принцип плюрализма в восприятии одного и того же явления. Все выступают наблюдателями и участниками событий, предшествующих убийству Цезаря 15 марта 44 г. до н. э. Это частные письма, дневники, донесения, иногда совпадающие в мнениях, но часто неожиданные, противоположные, и есть возможность для читателя сопоставить их взгляд «на другого» с представлением о себе Цезаря. Авторская аксиология выражена сложно: и с учетом всех голосов, ибо автору противоречивая сложность человека и Цезаря прежде всего очень важна, но и с отрицанием сугубо субъективистских высказываний, которые броскими деталями обозначены для читателя. (Не все сказанное о Цезаре «голосами» может восприниматься буквально.) Камертоном «верного слова» в романе служит Луций Мамилий Туррин. Он не имеет своего дискурса, но его трагическая судьба (в бою пленным был четвертован, лишен возможности видеть и слышать, Цезарь с полком его отбил. В затворничестве живет на Капри) не позволяет «ломать комедию» перед ним, быть нечестным – это было бы святотатством. Потому дневники – письма Цезаря к Луцию исповедально честны. Луций разрешил лишь некоторым ему писать – это знак доверия. Его удостоились тетушка Цезаря Юлия Марция, актриса Киферида, Цезарь. Сомнения в правдивости их слов не возникает. Авторская аксиология явственно проступает в лирической тональности последних частей, в сцене убийства Цезаря, где подчеркнуто потрясение Цезаря (И ты, сын мой!) и высокое достоинство в смерти («увидев кинжалы, он накинул на голову тогу и левой рукой распустил ее складки ниже колен, чтобы пристойнее упасть укрытым до пят» – цитата из Светония) [1; 206].
Все персонажи самовыражаются: язык, интонация, линза интересов, повод для высказывания – и моментальный снимок индивидуальности ярко запечатлен. Субъективность дискурса – закон в поэтике Уайлдера и в эстетике экзистенциализма. Но Уайлдеру, как указывалось выше, необходимо выделять в субъективности субъективизм – «взмах далеко в сторону» от сути. Обратимся к тексту: прославленный Цицерон рассуждает о значимости мысли и действия. И поскольку он сам известный мыслитель, но где-то подсознательно соперничает в величии с Цезарем и, по словам Корнелия Непота (великого историка и биографа), «был не прочь приукрасить свой портрет чертами диктатора», то из стремления унизить Цезаря он заявляет: «Цезарь – не философ. Вся его жизнь – это долгое бегство от всякого умствования… Люди его типа так боятся размышлений, что удивляются своей привычке мгновенно и решительно действовать» [1; 59]. Читатель, обратившись к дневникам Цезаря в романе, убеждается в обратном, равно как может взять в руки принадлежащие реальному Цезарю «Записки о галльской войне» и «Записки о гражданских войнах».
Гениальный поэт Катулл участвует в заговоре против Цезаря, в этом он единодушен с друзьями. Но он не позволяет просто в разговоре заниматься руганью в адрес Цезаря, а сам в стихах обрушивает на него яростную ненависть, где рядом с политическими доводами похабщина. Возможно, он видит в диктаторе соперника – у него заслуженное величие поэта, у диктатора – украденное у республики, возможно, он ревнует к нему Клодию Пульхру «задним числом»: после того, как на обеде у Клодии Катулл увидел Цезаря униженным припадком эпилепсии, он перестал писать на него язвительные эпиграммы; увидев у своего смертного одра в парадных регалиях Цезаря (он вырвался с приема у Клеопатры), Катулл выгнал его, но когда тот вернулся в обычной одежде, отнесся лояльно и, умирая, был рад слышать слова Цезаря, прославлявшего Клодию как богиню. Они умиротворили Кая.
Киферида, искусно дающая уроки актерского мастерства, в Цезаре видит прежде всего учителя, при этом плохого. Врач Сосфен, привыкший к почитанию и любви больных, в соперничестве с почитанием Цезаря людьми безапеляционно заявляет: «Цезарь никого не любит и не внушает к себе любви». Сервилия уподобляется разъяренной львице в ненависти к Цезарю: утратив былое лидерство в обществе, она по-прежнему стремится к нему, лелея в планах возвышение сына тираноубийцы. Все эти субъективистские суждения получают исходный импульс глубоко в подсознании, мотивы поведения персонажей коренятся в нем, не будучи декларативно выраженными. Деталь, тональность высказывания, поступок, сопоставления в движении мыслей персонажа выступают как опознавательные знаки подразумеваемого.
Характеры персонажей подаются в неоднозначном развертывании своих возможностей, в «самоделании», где резкие броски себя в свободном выборе, непрерывно открытом в будущее. Это акценты экзистенциализма. Отсюда противоречивая многозначность персонажей, целостность которых складывается мозаикой разнообразия черт и склонностей, которые могут быть представлены в разных ракурсах и оценках. Доминанта характера, цементирующая все в классическом романе, Уайлдером не отменяется, но затушевывается богатой пестротой возможностей человека. Яркий пример – Клодия: трагическая травма подростка, из-за нее безоглядная месть мужчинам. Оценка Цезаря, не признающего людей, упивающихся собственным страданием: гордыня патрицианки мешает ей видеть меру своего падения – ее имя полощет в грязной воде молва, пьеска в балагане. Клодия упрекает Цезаря, что во времена их близости, открывая ей многое, он не сказал главного. Вероятно, по античной этике и морали экзистенциализма, – это стоицизм, «жизнестояние» вопреки всему, борьба за сохранение достоинства. Это прошло мимо нее. Но какой магнетизм обаяния, женской красоты, искренности, какой блистательный и оригинальный ум (речь о поэзии). Ее отношение к Катуллу полно нежности, понимания, чуткости к его страданиям, но все подчинять этой любви она не может: чувство независимости и свобода – основа ее существования. Проклята Катуллом за разрушение возвышенной любви, где «чувства благословлялись самим богом». Читатель видит Клодию, серьезно занимающуюся математикой, астрономией, видит завистливой интриганткой, которая злобно разрушает счастье Цезаря и Клеопатры, брак Цезаря и Помпеи, и она же самоотверженно пробирается к Цезарю, чтобы спасти его, предупредив о заговоре и возможном убийстве.
Цицерон – по суровой оценке Корнелия Непота – «полон кокетства» любующегося собой. Он блистает в Сенате своим красноречием, его максимы заучивают, публикуют отдельной книгой. Его благорасположения добиваются, он званый гость на всех патрицианских раутах. Но есть у него «Ахиллесова пята» – три неудачных брака, неурядицы такого же плана у всех членов семейного клана. Этот субъективный «нюанс» определяет многое в характере его виденья. Для своих философских размышлений он избирает жизненную сферу женщин. В силу этого специфического интереса Цицерона создается впечатление, что они всегда и всюду перед его глазами. Но конкретный облик женщин его не занимает, его мысль сразу взмывает к обобщению, метафизическим высотам, очень часто близким к трафарету. Его трактат о природе женщин выдержан в ироническом духе, даже с некоторой долей цинизма, пренебрежения. Подвизаясь в этой сфере, мысль Цицерона обнажает лишь свою претенциозность.
Но широта видения, страсть к размышлениям, зоркость к тому, мимо чего люди просто проходят, не замечая, делают Цицерона так значимым для профессионального историка Корнелия Непота – ведь он незаменимый живой источник событий прошлого, судеб людей. Он открывает перед историком двадцать лет жизни Цезаря, когда тот был молод, очень беден, но «оставался патрицием из патрициев». Тоже патриций Цицерон с восхищением говорит, как Цезарь, не признавая никакой цены за деньгами до тех пор, пока они не вложены в дело, находил радость в том, чтобы обогащать своих друзей, используя их деньги, не забывая, конечно, и себя. А в пору, когда в Риме большой политический вес имели женщины и браки внезапно рушились или заключались по соображениям политическим, а отравления стали обычным делом, «представляете, каким искусством должен был обладать Цезарь, чтобы переходить из постели одной воинственной Клитемнестры в постель к другой. Как ему это удавалось, так никто и не знает. Но самое замечательное, что все его возлюбленные до сих пор его обожают» [1; 172–173].
Но самое главное: Цицерон в романе предстает единственным, кто видит и понимает глобальную суть происшедшего и происходящего при всем величии фигуры Цезаря. Цицерон рядоположенно ставит великую заслугу Цезаря, прекратившего гражданскую войну, много сделавшего для мирной жизни, и его громадную ошибку – провозглашение себя Императором: «умирающий призвал этого врача, и он вернул ему все жизненные силы, кроме воли, и тут же превратил его в раба. Какое-то время я надеялся, что врач обрадуется выздоровлению больного и даст ему независимость. Но эта надежда рассеялась» [1; 69].
Как мы увидели в романе, Цезарь не считает себя узурпатором свободы, он – не владыка, а слуга Рима, и все его действия направлены на улучшение жизни граждан…, но у Цицерона другой ракурс видения – сильная верховная власть делает ненужными творческие усилия каждого, энергийная сила общества спит, отдав себя апатии. «Под неограниченной властью одного лица, мы либо лишены своего дела, либо теряем к нему всякий вкус. Мы уже не граждане, а рабы» [1; 26]. Цицерон становится в романе носителем одной из самых значимых авторских идей. По характеру своей ментальности, притязаниям на масштабность размышлений Цицерон соответствует этой роли.
Концепция личности как множества ее ипостасей получает в романе обобщающее, «интегральное» выражение в мифе об Аполлоне (эпизод из «Алкестиады» в поэтическом повествовании Катулла): Аполлон был представлен Тирезием Адмету как аноним из пяти пастухов, но четверо из них своими «чудесными» способностями выявляют широко известные различные лики Аполлона. Текст эпизода содержит зеркальное отражение многоликого бога и человека: пятый из пастухов – не бог, но цель его сродни чудесам богов, в которых они сами сомневаются. «Что я могу?… Да то, что делаю сейчас. Мое дело разобраться в природе богов, существуют ли они и как нам их найти?» [1; 86]. Чтобы увидеть многообразие способностей богов, нужно человеку столь же богатое восприятие их. Он так же, как бог, многолик.
Наиболее полно во всей сложности в романе представлен Цезарь. В конце жизни он хотел бы отчитаться перед великой тенью Софокла как юноша и муж, как солдат и правитель, как любовник, отец и сын, как страдалец и весельчак; отчитаться всем, чему он обязан в понимании смысла человеческий жизни. Для человеческого труда, реализации себя, что составляет жизнь человека, примером был взят Софокл (поэтому и отчет перед ним). «Он дал нам ответ на извечный вопрос. Дело не в этом, что боги отказали ему в помощи, хотя они ему и не помогли. Это не в их обычае. Если бы они не были от него скрыты, он так и не напрягал бы свой взор, чтобы их отыскать. Я тоже шел через высокие Альпы, не видя перед собой ни зги, но у меня не было его самообладания. Он всегда умел жить так, словно Альпы были всегда перед ним» [1; 159].
Уайлдер акцентирует в мыслях Цезаря экзистенциальный акцент: жизненный опыт приобретается в противостоянии препятствиям, Альпам, один на один с ними, когда помощи «во тьме нет». Требуется неимоверное самообладание.
Эта изначальная ситуация ставится Цезарем перед каждым человеком. «Человек – что это такое? Что мы о нем знаем? Его боги, свобода, разум, любовь, судьба и смерть – что они означают?» [1; 23]. Цезарю для реализации своих замыслов как правителя «надо ясно знать, каковы жизненные цели рядового человека и каковы его возможности» [1; 23]. Поэтому так удивляются, когда он, оставив в стороне ритуал приема, долго заинтересованно беседует с кем-либо из скромных гостей; или, обернувшись к секретарю, на званом обеде диктует письма – по свидетельству Клодии, он пишет семьдесят писем и прочих бумаг в день. Они каждый день сыплются на Италию как снег. Он вникает в нравы простых людей, их представления о религии, интересы, цели в жизни. В романе это предельно значимый пласт. Причина поражения Цезаря как государственного деятеля носит не только политический характер, на что указывал Цицерон, – она глубже: и в вековом сознании народа, и в природе человека, и в экономическом, и нравственно-психологическом состоянии общества – в том, что рядовой человек считает для себя главным. Противостояние Цезаря, воплощающего уайлдеровскую концепцию труженика Истории, человека Дела – реалиста, и всего массива человеческих интересов, составляет главную романическую линию «Мартовских ид».
Цезарь в соответствии с исторической истиной предстает как государственный деятель, стремящийся несмотря на значительный опыт полководства решать проблемы мирным путем. Даже в прежних войнах пленных он отпускал с миром (беспрецедентное явление!), внутригосударственные конфликтные ситуации привык разрешать хитроумной тактикой добра, превращения врагов в друзей. Гай Юлий Цезарь не имеет в этом плане отношения к тому, что позднее именовалось «цезаризм» как проявление жестокости. В романе изображен широкий размах его реформаторской деятельности в сфере экономической, правовой, государственной. Издан закон против роскоши, наделены землей солдаты, в Риме на площади карта земель, где каждый может обосновать свою жизнь. «Я пытаюсь наладить дело так, чтобы люди во всех концах мира имели пищу. Мои законы и корабли обеспечат взаимообмен избытками урожая в соответствии с народными нуждами» [1; 22]. «Я распространил блага римского законодательства на бесчисленное число мужчин и женщин; несмотря на огромное сопротивление, я распространяю на них также и гражданские права… В будущем месяце из уголовного кодекса будет изъята пытка» [1; 22]. «Я больше сделал для того, чтобы поднять общественное положение и независимость женщин, чем кто-либо из правителей» [1; 133]. Планируются в Риме школы для народа, обуздание наводнений По, Тибра, приносящих бедствие людям.
Мышление Цезаря с глобальным размахом въедливо держит в себе массу, казалось бы, мелочей: проходимость каналов для судов, характер начисления зарплаты по всем инстанциям, ритуал праздников и личную заботу о включении определенного лица в оглашаемый список почетных граждан и т. д. Он широко образован: ему принадлежит изобретение в области военной техники, знает наизусть отрывки из драм, тонкий вкус к поэзии не изменяет ему. «Я усовершенствовал календарь, и счет наших дней подчинен практической системе движения Солнца и Луны». Но главное для Цезаря в романе – его философские размышления о жизни, месте в ней человека и в соответствии с этим исповедальное самораскрытие и итоговая оценка себя как возможностей человеческой судьбы. Здесь мы выходим за пределы специфики исторического романа и погружаемся в мыслительный поток романа интеллектуального, философского, где время начинает звучать как вечное, возвышающееся над «здесь и теперь». «Мартовские иды» скорее философско-исторический роман, где элементы исторические, несущие свою стилистику, находятся в сложном взаимодействии с интеллектуальным массивом романа.
Какие «Альпы» встали перед Цезарем в его государственной деятельности? Об этом весь роман. Уже на первых страницах «Альпы» представляют как вековые установления языческих, религиозных представлений, власть предрассудков, обычаев. На него ежедневно сыплются предсказания авгуров по полету птиц о возможности благоприятной ситуации для решения. Праздник «Таинства Доброй Богини» включает в себя первобытные оргиастические обряды, на которых девушкам непристойно присутствовать.
Отношение Цезаря к религиозной вере на века опережает его время: он убежден, что вера в силу Доброй Богини существует лишь в воображении верующих, но ведь это тоже существование, и не бесполезное. «А если наш разум может создавать таких богов и если от созданных нами богов исходит подобная сила – а ведь она есть не что иное, как сила, заключенная в нас самих, – почему же нам не воспользоваться этой силой непосредственно? Женщины используют лишь малую толику своей силы, ибо не подозревают, что она у них есть» [1; 134].
Размышления о религии органично входят в развертываемую на протяжении всего романа концепцию «божественного» в природе человека, которой Цезарь у Уайлдера опережает Ренессанс.
Религиозные обряды, по представлению Цезаря, должны выполнять важнейшую общественную функцию – как сказал Пиндар об Элевсинских мистериях: «Они хранят мир от распада и хаоса».
«Вчера ночью я сел и набросал эдикт, отменяющий коллегию авгуров; объявил, что отныне не будет неблагоприятных дней. Я подробно излагал своему народу причины, побудившие меня к этому… Что доставляет больше радости, чем прямота? Я писал и мимо моего окна проплывали созвездия. Я распустил коллегию девственных весталок: я отдал замуж дочерей самых знатных семейств, и они народили Риму сыновей и дочерей. Я закрыл двери храмов, всех храмов, кроме святилища Юпитера. Я скинул богов назад, в пучину невежества… где фантазия порождает утешительную ложь» [1; 46], эти проекты Цезарь уничтожил и потому, что загонит суеверие в подполье и придаст верованиям тайный и еще более низменный характер, и потому, что такая кардинальная мера подорвет общественный уклад и народ погрузится в страх и отчаяние «подобно овцам, попавшим в буран», и потому что закралось сомнение в себе, в частности, в праве на то, чем владеет высший разум. Есть ли он? Есть ли тайна? Цезарь уверен, что их нет. Но не убежден. «Как страшен и величественен был бы удел человека, если бы он сам, без всякого руководства и утешения извне, находил бы в самом себе смысл своего существования и правила, по которым он должен жить» [1; 47].
Возможность этого во всеуслышание заявлена экзистенциализмом, в романе Уайлдера она подвергнется проверке, чтобы утвердиться, как аксиома: «человек один в мире, где не слышно никаких голосов, кроме его собственного, в мире, не благоприятствующем ему и не враждебном, а таком, каким человек его сотворил» [1; 47] – мысль, созвучная А. Камю в «Мифе о Сизифе». Но к ней у Уайлдера будут оговорки, снимающие однозначность. Полная свобода невозможна из-за возникающих перед нею «стен». Цезарь почти в отчаянии сетует: «что мне делать с равнодушием, которое охотно рядится в тогу набожности и либо говорит, что гибели Рима не допустят недремлющие боги, либо смирятся с тем, что Рим погибнет по злокозненности богов?» [1; 21–22]. Или с тем предрассудком в народе, что, если Цезаря убьют, но расчленят его тело, похоронив в разных частях Рима, то Рим выстоит (свидетельство Плиния).
Свобода неразрывна с творческой, духовной энергией. А знания, вера в мудрость свыше вселяют «смутное чувство уверенности там, где уверенности быть не должно, и в это же время навязчивый страх, который не порождает поступков и не пробуждает изобретательности и парализует волю. Она снимает с них непременную обязанность мало-помалу самим создавать римское государство» [1; 27].
Свобода предполагает актуализацию всех способностей человека и прежде всего аналитического ума по отношению к сложившейся ситуации. «Я не экспериментирую, – заявляет Цезарь, – я не начинаю дела для того, чтобы чему-то научиться на его результатах… В ту минуту, когда я увидел, что в каждом своем начинании Помпей отчасти полагается на волю случая, я понял, что буду властелином мира» [1; 23]. Свобода выбора означает решение, действие, за которыми длинная цепь последствий. Врач Сосфен в романе дает экзистенциалистское понимание свободы выбора как решения: «некоторые долго раздумывают, другие отказываются принять решение, что само по себе решение, третьи принимают решение очертя голову, что тоже решение отчаяния» [1; 149]. Цезарь бросается решению навстречу. Ему кажется, будто мозг его живет только тогда, когда его работа приводит к важнейшим последствиям. При этом – железная выдержка, он дает возможность «созреть» событию, ибо убежден, что сильнее воспитывает народ само событие, а не решение по поводу его (эпизод с первым публичным покушением на Цезаря, эпизод адюльтера жены, проникновение Клодии Пульхры в место обряда культа Доброй Богини – в обоих случаях Цезарь знал о предстоящем), а в финале события твердое решение, ставшее всемирно известной максимой – «жена Цезаря должна быть выше подозрений» в силу общественного положения. «Уже одно подозрение настолько пагубно, что он разведется с ней завтра же, то есть сегодня» [1; 162].
Свобода выбора, по утверждению Цезаря, совершается в одиночестве, она подобна работе поэта: «только поэт более одинок, чем военачальник, – кто может дать ему совет в беспрерывном процессе отбора, каким является стихосложение? В этом смысле ответственность и есть свобода; чем больше решений ты вынужден сам принять, тем больше ты ощущаешь свободу выбора» [1; 44]. Цезарь не ищет одобрения других, принимая решения, ибо это «сильнейшая опасность чувства ответственности». Истинность решения должна быть выше мнения отдельных лиц – в этом суть ответственности.
Решения Цезаря диктуются не произволом «я»; в основе их та аксиома, которой он следует всегда: это служение надличностному по отношению к себе началу (для него это служение Риму), любое решение должно идти от жизни, ее потребностей, поэтому значимо не отвлеченное мудрствование, а знание жизни «во плоти», в непосредственном ощущении всех ее сложностей: «первый и последний учитель жизни – это сама жизнь, и отдача себя этой жизни безбоязненная и безраздельная» [1; 43]. В этом контексте иронически звучат его суждения о государственных предложениях Кассия, Брута: «они выдвинули кучу предложений, которые могут только подкрепить их мелочное самолюбие… Бурчат: «Свобода, свобода»… Кассий желает, чтобы я заткнул рот энтузиастам, которые изо дня в день публично поносят меня и наши эдикты. (Цезарь издал закон о свободе слова и лишь однажды с мукой нарушил под унизительной мольбой Клодия Пульхра запретить пьесу о их позорном поведении.) Брут желает сохранить чистоту нашей римской крови, ограничив права на гражданство… Ведь это же отказ от своей свободы»… [1; 199].
Цезарь отвергает обвинения «заговорщиков», Цицерона, что он лишил сограждан свободы. Он дал им все политические, гражданские права, предоставил свободу слова, никогда не предпринимал репрессивных мер к запальчивым бунтовщикам. На листовку заговорщиков, где истина о нем искажена, он отвечает своей анонимной, хитроумно объединяя в одной фразе ложь о нем и напоминание о своих заслугах перед Римом.
В тексте есть слова Кифериды из ее письма к Луцию, к которому мы должны отнестись с доверием, но и понять их. Она дважды повторяет по сути одно и то же, в первом случае говоря о браке Цезаря, во втором – о его государственной деятельности: у Цезаря-де две жены, вторая – Рим. «Он плохой муж обеим, но от избытка мужней любви»; «Цезарь тиран как муж и правитель. Но вовсе не в том смысле, как другие тираны, которые скупятся дать свободу другим; просто он, будучи недосягаемо свободен сам, не представляет, как растет и проявляется свобода в других; поэтому он всегда ошибается и дает то слишком мало, то слишком много свободы» [1; 165]. Правота Кифериды в том, что она видит ожидание Цезарем от Помпеи открытости к совершенствованию, пониманию, в том числе и обязанности, которые диктует общественное положение (гл. XI), но он, как свидетельствует более позднее признание, изнемогает в стремлении сдвинуть ее из затверженного – удовольствий, узких жизненных интересов, апатии. Отношения с Помпеей – зеркальное отражение ситуации «Цезарь и общество».
Второе утверждение Кифериды в качестве основания имеет в виду и заслуги Цезаря, и его вынужденные трудности. Заслуги: на землю вернул мир, даны политическая свобода и гражданские права, свобода слова – условия для энергии жизнестроительства (символично одно из последних решений: просторное поле Рима, занятое чем-то незначительным, освобождено для дерзающих творчески его освоить, украсив Рим). Он имеет основания для гордости, когда пишет Клеопатре: «В мире не так уж много правителей, а среди них еще меньше тех, кто хотя бы подозревает, какой ценой решаются судьбы народов» [1; 97–98]. Он горд тем Римом, который существует благодаря его усилиям, и тем, который им задуман. Трудности перед ним сродни громаде Альп: помимо апатии в обществе – нерадивость чиновников, взяточничество, вражда между подчиненными, конфликты между исконными областями, покоренными странами, анархизм в поведении людей и многое другое. Как выдающийся, гениальный правитель, полагая, что в государственной сфере он более всех сведущ, он действует соответственно верно и учит подчиненных и подданных каждодневно издаваемыми эдиктами или перемещая во имя «образования» с одного поста на другой (как Брута, прежде вытащив его из взяточничества). Добрая и свободная воля широко явлена Цезарем, но ущемлена или усечена воля подданных, других. Простил ли Брут знание Цезарем его «греха», равно как и многие другие, которые не могли перенести его превосходства, совладать с собой? (вспомним Сосфена, Цицерона, Катулла). Ответ однозначен: «нет». Не было ли чувство собственной ничтожности после «открытия» Цезаря той каплей, которая в сознании Брута отбросила все отеческие благодеяния к нему Цезаря и побудила встать на путь предательства, убийства? А что, предательство – самый подлый грех, он хорошо знает, идейными соображениями его не смыть (последнее лживое письмо к Цезарю он не смог дописать). Предсмертная фраза Цезаря «и ты, сын мой!» исполнена глубокой горечи – для Цезаря он остается дорогим, близким человеком, для читателя – Брут в ряду честолюбцев с раздутым уязвленным самолюбием. Интерпретация Брута Уайлдером полемична по отношению к Шекспиру в драме «Юлий Цезарь», где благородный Брут – воплощение морали.
Уайлдер наделяет Цезаря глубоким философским умом, который может холодно-отстраненно со своей объективностью включать свои действия в зеркало Всебытия, не однозначно, а диалектически усматривая все сложности, происходящие в нем, не забывая включать и подсознательные импульсы в поведении людей. «Почтение и преданность вызваны благодарностью к вышестоящему за то, что он освобождает их от ответственности за важные решения (это в тексте экзистенциалистское – «свобода тяжела как цепи»); презрение и ненависть порождены злобой к тому, кто ограничивает их свободу. «Каждый день и каждую ночь даже самый кроткий человек становится убийцей тех, кто его подчиняет» [1; 182–183]. Цезарь приводит пример из жизни солдат. Это те, кого он нещадно муштровал, с кем вместе не проиграл ни одной битвы. Они его любили, но на привале на четыре хвалебных песни, где его прославляли как божество, непременно была всегда пятая, звеневшая весельем от предвкушения кончины Цезаря: она пелась громче всех и поносила его за идиотизм, старческое сладострастие и немощь. «Мне было чуть-чуть смешно… Начальник, которого они любили, вдруг слился в их представлении со всеми начальниками, которых они ненавидели… В таком противоречии побуждений одна из движущих сил нашей жизни, и не нам ее одобрять или порицать, ибо как все наши главные побуждения, она приносит одновременно и зло, и добро» [1; 184]. Это в романе Уайлдера экзистенциалистский акцент – невозможность вынести однозначное суждение о политической, социально-общественной деятельности Цезаря.
Наряду с социально-историческими, историко-философскими жанровыми аксессуарами романа в нем просматриваются конститутивные признаки романа «воспитания» с большим массивом нравственно-этических сенсаций, что сближает его в определенной мере с притчей.
Уайлдером и его Alter ego Цезарем средоточие происходящего видится как «любовь, поэзия, судьба». Неожиданно для читателя и обрадованно для критиков идеологической ориентации Цезарь заявил о тщетности своих усилий, сравнив их с работой старосты, который делает все для своей деревни. Его замысел был шире и, безусловно, в нем имеется в виду не экономический аспект: корабли Рима уже бороздят океаны, направляясь с добровольной помощью к странам, где нужда. Из контекста явствует, что дальняя главная цель для Цезаря – формирование новых взаимоотношений между людьми; ставится «экзистенциалистская» проблема «я и другие», осмысляемая при всей близости по-другому во многих аспектах. Цезарь убежден, что при всей первоприродности индивидуального «я» можно уменьшить его эгоцентризм воспитанием благожелательности между людьми. Первый шаг к нему – самовоспитание, во имя первого же знака уважения к «другому». Ровное доброе отношение в общении со всеми у Цезаря многие воспринимают как равнодушие, холодность, а на самом деле это не только воспитанность, закон морали восточного аристократа, но прежде всего добрый знак – призыв для отклика, переключения отношений в благожелательный регистр. Он не позволяет ненависти, злобе проникнуть в строй своих чувств, замутить тем самым восприятие «другого». «Из четырех людей, которых я больше всего уважаю в Риме, трое питают ко мне смертельную вражду. Я имею в виду Марка Юния Брута, Катона и Катулла. Я посетил Катона в день поминовения его великого предка» [1; 44]. Когда повар в доме Цезаря кончил жизнь самоубийством, потому что загорелся очаг и был испорчен обед (отсутствие обеда было встречено Цезарем шуткой), Цезарь собрал всех в доме и долго говорил в мертвой тишине, «что живем мы на земле все вместе и как между людьми понемногу вырастает доверие – между мужем и женой, полководцем и солдатами, хозяином и слугой…» [1; 58].
Цезарь полон веры в то, что взаимное доверие между людьми покончит с враждой, рознью в будущем и будет установлено содружество. Цезарь видит зародыши развития и как человек дела не просто мечтает о лучшем будущем, а первым из правителей дает указание властям «всячески утверждать тождество чужеземных богов с нашими собственными». «Не знаю, доживу ли я до этого, а нет, так мои наследники поймут, как важно объединить различные культы – мужчины и женщины во всем мире будут звать друг друга братьями и сестрами, детьми Юпитера» [1; 135]. Как политик, Цезарь древним религиозным обрядам («смеси восторга и ужаса») противопоставляет «государственную религию» – содружество во всенародных праздниках: днях основания Рима, воинских побед, чествованиях героев и т. д. Он наводнил ими Рим.
Как человек, он верит в силу примера. В этом плане центром притяжения, робкого подражания выступает Луций Мамилий Туррин: благодаря ему Киферида, Цезарь, Юлия Марция обращены к жизни лучшей – доброй и благородной стороной, их поступки несут в себе отблеск света души Луция. Цезарь пишет Кифериде: «Счастлив же я не только потому, что вы наслаждаетесь этой дружбой, но еще и потому, что через вас (и надеюсь, госпожа, что и через меня) этот гений, если можно так выразиться, проявит себя в мире, хотя нам и не дозволено называть его имя» [1; 160]. Читателю явлены примеры этого «отражения»: исполненные благожелательности, чуткости наставления Юлии Марции Клодии; благородная выдержка, сила духа Кифериды, Цезаря, с какой они переносят свои страдания после внезапного обрыва любовных отношений, не проронив ни слова упрека, неуважения к виновникам. Уайлдер щедр на изображение молчаливых поступков доброжелательности. Во всем этом сказывается его полемика с экзистенциалистской трактовой ситуации «я – другие»; фатальная однозначность «ад – это другие» для Уайлдера неприемлема, в его интерпретации взаимного подавления, отчуждения можно избежать. Сартровскую концепцию отчуждающей силы взгляда «другого» Уайлдер учитывает, но она также не фатальна: «как трудно, дорогой Луций не стать таким, каким тебя видят другие. Раба держат в двойном рабстве – его цепи, и взгляды окружающих, твердящие ему: ты раб» [1; 105]. И Цезарь перечисляет ложные представления о его скаредности, жестокости, зависти к чужим талантам, жажде лести, и признается, что чувствует себя 10–20 раз на день опускающимся до этого «и вынужден себя одергивать» – работа по становлению личности, достойной сообщества людей, ведется ежедневно, ежемесячно, всю жизнь.
Большое место в этом становлении, открытии самого себя отводится поэзии, любви. Пяти «голосам» отданы автором мнения о месте поэзии в мире, жизни человека. Все они так или иначе скрещиваются вокруг поэзии реального, исторического лица Гая Валерия Катулла, гордости Рима, силой своего гения равного Лукрецию, превзошедшего во многом греческих мастеров. По мнению Цезаря, Катулл не менее значим, чем верховный государственный деятель. Цезарь испытывает единственную слабость – желание быть увековеченным в стихах Катулла: они представляются ему более долговечными, чем его собственные преобразования.
Читателю предстоит уяснить доводы этого возвышения сопоставлением всех голосов, особенно Катулла, Клодия, Цезаря. Для Цезаря поэзия – язык духа, воплощающего в себе магически прекрасное выражение пережитого автором, который дарит открытое гением в себе другим людям. Цезарь цитирует стихи Катулла:
Кажется мне тот богоравным или —
Коль сказать не грех – божества счастливей,
Кто сидит с тобой, постоянно может
Видеть и слышать
Сладостный твой смех[1].
И комментирует их так: «Он запечатлел свой солнечный полдень в песне; я сейчас тоже переживаю свой полдень, и поэт разжег для меня его сияние» [1; 121–122]. Слово в поэзии воспринимается не отдельной частицей смысла, а его потенцией – узлом, гроздью значений, которые коннотативно богаты и могут быть идентифицированы многими в их восприятии. Функция настоящей поэзии в могуществе воздействия на человека. «Когда стихи сложены державной рукой, тут уж они не мучат, а, клянусь Геркулесом, словно они возвышают. Шаг вдвое шире, и рост вдвое выше» [1; 121].
Цезарь ясно видит, что развитие становления человека находится в прямой зависимости от богатства духа, обретшего свой выразительный, гибкий язык в поэзии, разительно отличающийся от куцего «языка плебса». Поэтому он видит в Катулле главного сподвижника в реализации своего основного замысла – возвышение нового, духовно богатого человека. Испытывая постоянное одиночество (оно лишь на короткое время прервалось с прибытием Клеопатры), Цезарь после бдения у смертного одра Катулла, произносит вдвойне горестное: «А теперь и Катулл мертв».
Клодия с позиции мрачного позитивизма увидела в поэзии лишь «соблазнительную ложь и самую предательскую советчицу», что не на шутку задело Катулла. Но ее ум позволил ей увидеть то, что импонировало Цезарю и было истинным по отношению к поэзии: «Когда поэты порицают жизнь, описывая всю ее очевидную бессмыслицу, читатель все равно ощущает душевный подъем, ибо и в своем осуждении поэты предполагают наличие более благородного и справедливого порядка вещей, мерой которого они нас судят, и которого, по их мнению, можно достичь» [1; 81]. Цезарь не случайно восхищался «прекрасным» обедом с Клодией и Катуллом, ибо разговор касался сокровенного в его замыслах о будущем.
Катулл в своей «Алкестиаде» предстал поэтом, утверждающим себя творцом мира, в котором пытливый человек стремится разобраться во всем происходящем, «пинает» богов, отводя им скромное место с их «чудесами», – они меркнут рядом с творческим созиданием мира поэтом, где реальность и фантазия, сплетаясь в суггестии захватывающего рассказа, красоте прозрачно-ясного языка создают одновременно и эффект достоверности, и иллюзию волшебства. Сделан акцент на созидательной, преображающей и утверждающейся в жизни функции творца. В этом Катулл и Цезарь поданы автором на равных в измерении.
«Алкестиада» Катулла является по сути художественным выражением эстетического манифеста Уайлдера.
Интересно в романе подается соотношение мировосприятий Клодии и Катулла, которые являются предметом их споров. Клодия «упакована» автором в экзистенциалистический негативизм: мир – хаос, раздор, абсурд; значима лишь индивидуальная свобода. Позиция Катулла сложнее: «Я не хочу закрывать глаза на то, что наш мир – обитель мрака и ужаса… Я не могу тонуть с тобой… Я еще могу кинуть оскорбления этому миру, который нас оскорбляет. Я могу оскорбить его, создав прекрасное произведение» [1; 62–63]. Цезарь в самом начале во взгляде на Катулла, верный античным образцам, связывал главное в поэте с его способностью гармонически соединять пережитое внутри с окружающим миром. Уайлдер же наделяет его дисгармоничностью и романтическим бунтом противостояния в созидании красоты искусства. В этом отзвук авторской позиции в его раннем творчестве, равно как и в «Мартовских идах», где эта идея получает универсальное звучание: красота искусства всегда находится на самом высоком пьедестале по сравнению с обычной земной жизнью.
1. Любовь органично входит в онтологическую проблематику романа. Она ярко воплощает картину внезапного преображения человека, самой возможности быстрого изменения. Текст воплощает наработанное культурой, всем массивом психологического романа и прежде всего романтизмом. Любовь предстает как чудо постижения жизни, эманация ее сокровенной сути. Влюбленный Катулл говорит Клодии: «Я никогда, никогда не смогу представить себе любовь, которая предвидит собственную кончину. Любовь – сама по себе – вечность. Любовь в каждом своем мгновении – на все времена. Это единственный проблеск вечности, который нам позволено увидеть» [1; 100]. На онтологическом уровне звучит его утверждение, что «смысл жизни возможно постичь лишь через любовь», ибо она основа жизни, всесильная своим возвышением над обыденным обликом бытия: «Пока бог любви смотрел на тебя моими глазами, годы не могли тронуть твоей красоты. Пока мы говорили с тобой, уши твои не могли слышать злоязычья толпы, полного зависти, презрения и подлости, которыми изобильна наша природа; пока мы любили, ты не знала одиночества» [1; 100].
На экзистенциалистском уровне любовь представлена как щедрая возможность природы человека выявить всю полноту индивидуального «Я»: кто не любил, тот себя не знает. Этот аспект любви великолепно изображен в Цезаре, в том удивлении, с которым он смотрит на себя влюбленного, он ничего подобного о себе не знал. Через чувство любви раскрывает Уайлдер богатство души Цезаря в совершенно неожиданном для правителя ракурсе – нежности, безоглядной доверчивости, полном забвении себя и т. д. «Нет большего опьянения, чем вспоминать слова, которые тебе шептали ночью» [1; 117].
В то же время сфера любви в аспекте «я – другой» обнаруживает неоднозначность, даже непостигаемую сложность в романе. Уайлдер намеренно «недоговаривает», оставляет многое открытым к противоположным вопросам. Почему так драматично складываются отношения Катулла и Клодии после «счастья любви»? Разница экзистенций «Я»? Где источник обожествления Клодии? Сила страсти? Святая слепота к недостаткам? – нет, Катулл «зрячий». То, что открывалось ему в мире благодаря ей? («Только ты могла так рассказать о звездах» и многое другое.) Вероятно, а может, безусловно. В каком соотношении случай и закономерность (измена Клеопатры), чувство, разум, подсознание? (Клодия: «Ты пишешь не мне, а тому выдуманному образу, с которым я отнюдь не желаю состязаться»… «Я знаю нескольких мужчин, которых я могла бы очень любить, будь они даже калеками и слепыми») [1; 94]. Это не исчерпывающие вопросы, их много. За этой сложностью маячит то же, что будет характерно в романе и для жизни – невозможность однозначного суждения, что диктуется эпистемологическим сомнением в гносеологии экзистенциализма.
В сфере любви вопросы рождаются подтекстом и носят преимущественно частный характер. Есть в романе вопросы, которые вынесены непосредственно в текст и носят глобальное онтологическое звучание. Их функция – итоговая по отношению к узловым звеньям романа: что такое человек? Есть ли божественное в его облике? Что такое жизнь? Есть ли высший разум, который правит миром? Какова судьба человека в мироздании? Какова доля случая, закономерного решения – богов? Человека?
Сложный противоречивый облик человека, как уже указывалось раньше, включает венчающий все вопрос: есть ли божественное начало в человеке и в чем оно? Верный религиозной теодицее, ренессансной концепции человека, а главное – гуманистической традиции, Уайлдер видит божественное начало как выражение духовных высот в человеческих устремлениях. Эпоним Уайлдера Цезарь выделяет четыре области в жизни человека, где таится чудесная божественная сила. Первую он называет Эротикой: «Всякая без исключения любовь – это часть единой всеобъемлющей любви и даже мой разум, который задает эти вопросы, – даже он пробуждается, питается и движим только любовью» [1; 48–49]. В любви человек возвышает и возвышается до самых прекрасных чувств и поступков, красоту и благородство которых можно назвать божественными.
2. Истинная поэзия: но настолько сложна, непостижима природа гениальности поэта, его творчества, в котором он, подобно богу, созидает невиданное, что суждение о ней в аспекте поставленного вопроса вопросом же и заканчивается: «что такое великая поэзия – просто высочайшее проявление человеческой мощи или потусторонний голос?»
3. «Тот проблеск какого-то высшего знания и блаженства, сопутствующий моей болезни, от которого я не могу отмахнуться» [1; 49]. Здесь Уайлдер идет от Достоевского, а глубже от древних культов, где припадки эпилепсии воспринимались как «священная болезнь», которая открывает неведомое, даруя невыразимое блаженство, что соответствует и современным представлениям: это сверхчеловеческий дар, позволяющий совершить прорыв за границу общепринятого.
4. «Я не подвержен сомнениям и быстро принимаю решения, вероятно, только благодаря сидящему во мне daimon, чему-то явно постороннему, что является воплощением любви, которую боги питают к Риму, и его-то и обожествляют мои солдаты, ему по утрам возносит молитвы народ» [1; 49]. Здесь инкорпорируется в текст цитация Сократа, – он не говорил никогда о своей мудрости, это-де мудрость благоволивших к нему daimon – многих божеств. На самом деле речь идет о высшем человеческом даре наития, том моментальном подсознательном средоточии всех способностей в одной точке, что вселяет необычайную уверенность в себе. А поскольку все в Цезаре подчинено Риму, он также подсознательно подменяет понятия – и это-де не его обожествляют солдаты и возносит с молитвами народ, а daimon, Рим. А в реальности божественное как сверхчеловеческая стремительность, уверенность в себе и конечная мудрость – это заслуга Цезаря, а не богов. Божественного в человеке много, но он не бог.
В романе иронически изображаются попытки использовать древние представления простых людей о богоизбранности и богоравности правителей – так легче повелевать ими. Этой политической «мудрости» он учил и Клеопатру. Это Цезарь в начале своей государственной деятельности. Затем он резко осудил обожествление, которое потопом невежества, древних представлений хлынуло на Рим: больных укладывают у подножия скульптур Цезаря – там они выздоровеют; Цезаря, проезжающего по провинциям, просят ступить ногой на поля – они станут плодородными и т. д. Он убежден, что все, кто когда-либо жил на земле, были только людьми; их успехи должны рассматриваться как проявление человеческой природы, а не как ее аномалии [1; 146]. Поэтому со стыдом вспоминает то время, когда он даже «нагнетал обожествление для государственных нужд» и «одно это уже доказывает, что я только человек со всеми его слабостями, ибо нет большей слабости, чем пытаться внушить другим, что ты бог» [1; 146]. У Цезаря это не слова, они подкреплены всем его поведением, редким сочетанием простоты и достоинства в богатом протеизме его человеческого общения с людьми. Он пишет: «Чем старше я становлюсь, дорогой Луций, тем больше я радуюсь, что я человек смертный, ошибающийся, но не робкий» [1; 146].
На вопрос, правит ли миром высший разум, закономерность или случай определяют течение жизни, экзистенциалистская философия дала отрицательный ответ, полемизируя со многими вековыми и современными взглядами с их верой в разумность Истории, мироздания. Роман Уайлдера – в центре интеллектуальной дискуссии ХХ в. Авторская позиция включает в себя все «за» и «против» при том, что позитивное, увиденное в одном ракурсе, сметается, уничтожаясь, взятое в другом аспекте. Определяющим становится сомнение. В качестве примера лишь одна теза – богов нет, Бога заменяет Богочеловек: эпоним автора Цезарь полон сомнения, безоговорочного по отношению ко второй части силлогизма – человеку еще далеко до статуса Богочеловека: лишь в будущем, обретя веру в свои силы, ни на кого не надеясь, он станет им (гл. VIII; 47), а пока осторожное утверждение: «Достижения человека куда более примечательны, когда думаешь о том, как он ограничен в своих действиях» [1; 137].
Вселенная движется своим ходом, никто ею не правит. В ней какая-то своя, непознанная человеком неизбежность (до открытия алгоритмов ее еще далеко). Поэтому, по Уайлдеру, на поверхности происходящего видится хаос, торжество случая, а не волеизъявления богов. «Все мы отданы на милость падающей с крыши черепицы. Нам остается представлять себе Юпитера, срывающим с крыши черепицы, которые упадут на голову продавца лимонада или Цезаря. Судьи, приговорившие Сократа к смерти, не были орудиями богов; не были ими и орел с черепахой, убившие Эсхила. Очень возможно, что в последние минуты я получу последнее подтверждение тому, что все в жизни течет так же бессмысленно, как поток, несущий палые листья» [1; 183].
Как уже отмечалось раньше, Уайлдер в процесс смыслообразования (в соответствии с гносеологией экзистенциализма, новых физиков) включает субъективность познающего, его изначальные установки в результат познавательного акта. В романе Цезарь иногда «видел» сартровское «Ничто»: оно представляется не в виде пустоты или покоя – это открывшийся нам лик вселенского зла [1; 194] и ужас, который ты испытываешь при этом, невыразим – и тогда все устремления, действия превращаются в посмешище. Неуверенность в этом: не сон ли это видение?
Во время припадков «священной болезни» у Цезаря другое видение: ему кажется, что он постигает гармонию мира: «Меня наполняет невыразимое счастье и уверенность в своих силах…», но видения дают знания: «В эти последние недели я, однако, не во снах, а наяву видел тщету и крушение всего, во что верил… Но даже в своей безмерной горечи я не могу отвергнуть воспоминаний о былом блаженстве… поэтому дай-ка я откажусь от детской мысли, что одна из моих обязанностей – разгадать, наконец, в чем сущность жизни» [1; 194]. Цезарь отказывается от однозначного ответа: «жизнь наша обладает тем таинственным свойством, что мы не смеем сказать, хороша она или дурна, бессмысленна или упорядочена свыше. Но мы все это о ней говорили, тем самым, доказывая, что все это живет в нас самих… Жизнь не имеет другого смысла, кроме того, какой мы ей придаем» [1; 194–195]. Этот волюнтаризм, по Уайлдеру, возможен на антологическом уровне, допустим постольку, поскольку во вселенной, человеке – бездна не познанного, таинственного.
На уровне же практической, индивидуальной деятельности оценка возможна и необходима: она органично вытекает из экзистенциальной потребности человека видеть итог своей жизни. В романе Цезарь делает это перед смертью, зная о предстоящем убийстве. Все исполнено особой значительности, исповедальной честности, величия мужества.
В конце романа на первый план выдвигается сродни античной трагедии проблема рока, судьбы человека.
Первое, что Цезарь утверждает как человек и государственный правитель: на алтарь жизни, ее улучшения он положил все силы свои и способности, какие у него были (вспомним его гениальность и человечность устремлений и дел). «Поклонники без конца заверяют меня, будто я «добился невозможного» и «изменил порядок вещей», – вспоминает Цезарь у смертного одра Катулла, издеваясь в душе над этими утверждениями. В конце открываются перед нами доводы для иронии Цезаря. «Рим в том виде, в каком я его создал, в том виде, в каком я вынужден (выделено. – В.Я.) был его создать, не слишком привольное место для человека, обладающего даром правителя» [1; 182] (и не только для правителя, как свидетельствует роман). В тексте роковое противостояние лучшего правителя с громадой жизненных обстоятельств, с незавершенностью роста человека (человечество живет сейчас, по Уайлдеру, лишь в восьмой день творения, лишь в начале пути совершенствования). Голиаф вынужден был сделать только то, что смог. Но потерпел поражение в битве с Давидом – жизнью: Давиду в мифе приписывали мессианские функции, которые учитывает Уайлдер. Поэтому в романе звучит неожиданное для реального Цезаря, не признающего убийств в борьбе «за престол», его заявление: «если бы я не был Цезарем, я стал бы убийцей Цезаря» – приговор его суда над своей деятельностью. В поэтике мифов, которые использует Уайлдер, это значит: Король должен быть убит, да здравствует новый король во имя возрождения жизни на новом витке ее развития. Миф используется в функции вершинной точки в аксиологии автора, что сближает «Мартовские иды» с «Новым романом». Категория будущего, занимавшая большое место в замыслах, деятельности Цезаря, становится определяющей в финальных сценах романа, несущих в себе конститутивные приметы жанра утопии. Время будущего раздвинуто предельно широко, идеальность жизнеустройства реализуется в «долженствовании» высшей гуманной нормы, представленной правителями и совершенными возможностями человека. Все это представляется в воображении Цезаря-реалиста. Поэтому утопия Уайлдера привлекает укорененностью в возможностях жизни, а не эффектом увлекательного вымысла.
Цезарь убежден, что может появиться правитель лучше его. Он всматривается в лица заговорщиков – будущих убийц, ища таких же честных, бескорыстных, любящих Рим, а не себя только, и хотя среди убийц он видит только честолюбцев и Брута в их числе, читатель помнит его веру в творческую энергию жизни, в то, что она непременно снова и снова будет стремиться к порождению того, что будет хранить и умножать творческие силы жизни. Времени впереди у жизни много. Уайлдер, увлекавшийся восточными учениями, эту идею бесконечности творения внес в свой роман, как выражение радостного, идущего от самой жизни.
При всем видении ошибок разума, слабостей человека и незнания себя и своих возможностей Уайлдер в проекции их развития в будущем представляет их могущество и расцвет. «Я часто слышал, как люди говорят, будто есть предел, дальше которого нельзя добежать или доплыть, выше которого нельзя возвести башню или глубже вырыть яму, однако я никогда не слышал о каком-нибудь пределе для мудрости. Путь открыт для поэтов лучших, чем Гомер, и правителей лучших, чем Цезарь… Там, где есть непознаваемое, есть надежда» [1; 200].
Последнее желание Цезаря символично: «Я осмеливаюсь просить, чтобы от моей доброй Кальпурнии родилось дитя, которое скажет: в бессмыслицу я вложу смысл, и в пустыне непознаваемого буду познан» [1;195].
Таким образом, Уайлдером создан синтетичный по своим жанровым компонентам историко-философский роман, где все погружено в ауру современности ХХ в. В итоге перед читателем предстает в блеске мастерства, мудрой притчевой значимости авторский высокохудожественный миф (по терминологии Р. Барта).
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК