В. Г. Тан. В чулане К вопросу о национализме [187]
В. Г. Тан. В чулане
К вопросу о национализме[187]
I
В. Жаботинский, очевидно, сумел заинтересовать читателей. С прошлого понедельника я получаю уже пятое письмо: «Когда и как вы ответите на статью В. Жаботинского?»
Я должен признаться, что взялся за перо не без особого естественного чувства. Мне больно разговаривать с В. Жаботинским, и я боюсь, что у нас не найдется общих слов для объяснения.
И напрасно он говорит мне комплименты (довольно кислые, впрочем) по поводу того, что я написал черным по белому: мы евреи. Слова эти написались сами собою. Ибо писатели бывают разные и различные чувства. Один боится травли и убегает в сторону. Другой боится только одного: быть вместе с выжлятниками[188]…
И когда «Новое время», и «Русское знамя», и «Колокол», и «Вече» с утра до вечера бросают грязью и кричат «жиды!», так естественно вспомнить: «я тоже жид» — и встать туда, на сторону гонимых…
Но вместе с В. Жаботинским я не встану. Туда, куда он зовет, я не могу и не хочу идти. Ибо он построил новый чулан и зовет нас туда из нашего светлого зала. Видит Бог, что в так называемом зале темно и сыро, и дверь на замке, и скорее это не зал, а тюремная камера. Но В. Жаботинский хочет построить в этой камере еще особый карцер.
Карцеров и чуланов и без того достаточно — и решеток, и перегородок. Иные из них мы пытались разрушить и не разрушили. Но строить новые мы не будем.
Как нам разговаривать с В. Жаботинским? Он говорит: «ваши хозяева в Москве чужие люди». А для меня это не чужие, это мои собственные, родные, кровные.
На прошлой неделе мы справляли юбилей Гаршина.[189] Разве это чужое? От нашего светлого зала Гаршин сошел с ума и разбил себе голову об камни.
Но этот мертвый Гаршин — это мой Гаршин, мой собственный, мой Успенский, мой Белинский, и Герцен, и Толстой, и все сорок тысяч мучеников, вплоть до вчерашнего дня 1908 года.
Я не могу отказаться от этого великого наследства, ибо потерять его значит потерять душу. И хотя у В. Жаботинского в чулане есть Бялик и Перец, и Иегуда Бен-Галеви, и другие покойники, я жалею его за то, что он так одинок и так беден, так нищ духовно и так траурно узок. Он закутал свою голову молитвенным саваном, и глаза его закрыты. Он обернулся к разрушенной стене и молится прошлому…
«Руками и зубами я буду служить еврейскому делу, — пишет В. Жаботинский, — честью и местью, правдой и неправдой».
Храбрые слова, хотя бы Меньшикову впору[190]. Но разве еврейское дело нуждается в такой защите?
Против кого собирается В. Жаботинский действовать местью и неправдой? «Против богатого соседа»?.. — Где эти богатые соседи, я их не вижу. Я вижу только бедных соседей. И это не соседи, это мои родные братья. И хозяева у нас есть, в Москве и в Петербурге. У всех нас одни и те же хозяева.
II
Я знаю, что были еврейские погромы, и боюсь, что еще будут. Но били не одних евреев; в Томске, Твери и Вологде били и жгли живьем коренных русских.
Нас, которых вы величаете «еврейская прислуга чужих людей», нас бьют и судят два раза, во-первых, за то, что мы евреи, во-вторых, за то, что мы русские интеллигенты. Но смерть для всех одна и никого не милует. После Герценштейна и Иоллоса убили Караваева.[191] Мы не хотим помнить, кто из них был еврей и кто русский. Или, если угодно, мы будем помнить, что еврей Герценштейн погиб в связи с русским земельным вопросом.
Но даже перед этой тройною могилой я должен признаться открыто: к одесским босякам и волынским союзникам, которых те, кому надо, науськивают из чайных, — у меня все-таки нет мстительного чувства.
Можно ли ненавидеть стадо свиней из евангельской притчи? Что из того, что они упали с утеса прямо нам на голову? Это не они виноваты, но бесы, которые в них вселились.
И ведь, в конце концов, это не свиньи, а люди.
По отношению к ним, несмотря на волны ненависти, кипящие кругом, мне хочется повторить слова Иисуса Христа, который ведь тоже родился среди евреев: «Прости их, Господи. Не ведают бо, что творят».
Вас, г. Жаботинский, я не стал бы призывать к прощению. Я сказал бы вам другое.
Вы нас называете беглецами. Мы могли бы вам вернуть комплимент. Ибо вы думаете о бегстве «по пути к Сиону». Вы, конечно, можете уйти и увести тысячи. Но миллионы не уйдут. Они не могут и не хотят уйти, несмотря на погромы. Прочтите вашего Шолом Аша. Еврейство как дерево, но корни его вросли в русскую почву.
Вы можете унести свое оскорбленное национальное самолюбие в Сирию или в Африку, но вы не унесете с собою тело еврейского народа. Оно слишком тяжело для вашей ноши.
И потому я сказал бы вам и другим «офицерам еврейского народа»: оставайтесь лучше здесь и вместе с нами старайтесь о том, чтобы погромы прекратились. Это очень трудная и очень сложная работа. Мы будем делать свою часть, а вы делайте свою.
Оберегайте свое гнездо и защищайте свой порог, учите соседей считать вас равными себе. Но не вливайте в общую чашу отравы сверхсметного яду. И без того проклинают слишком много, и отравляют душу и тело, и убивают направо и налево.
III
«В русской литературе уютно, она ходит по мрамору», — спасибо за такую уютность по 126 и 129 статьям.
В. Жаботинский ограничил свое чтение газетными статьями. Пусть бы он почитал еще журнал «Былое». В летописях этого журнала все народы России, русские, евреи, поляки, грузины осуществили равноправие.
— Мы знаем вам цену, — пишет В. Жаботинский.
— Очень хорошо. Я не стану преувеличивать эту цену. Ибо в эпоху великой смуты у мачехи-истории мы ничего не сумели получить, ни себе, ни детям, ничего, кроме Третьей Думы и режима Пуришкевича[192]; хотели встать с колен и упали ничком. И над нами стоит Энгельгардт[193] и шипит: «вы, фефелы!»
Только ленивый нас не ругает, даже Леонид Галич[194].
Кто прежде вместе уповал и рядом молился, теперь проходит мимо и пинает нас ногами. В. Жаботинский один из таких прохожих. Он идет по дороге сквозь Вильно, Варшаву и русскую Москву, мимо нас, в турецкий Сион.
Горе побежденным! Они всем должны, у всех в ответе.
В. Жаботинский — исторический кредитор. Он пришел с длинным счетом именно к нам, «к передовой печати». Та, правая сторона, «лежит вне поля его зрения». Он в Вене сидит, и ему не видно.
Мы живем здесь близко, и мы видим.
Что же можем мы дать ему в уплату долга? У нас ничего нет, у нас пустые руки. Одно только осталось у нас, чего никто не отнимет, — общая усыпальница. Больше ста лет мы наполняем ее своими мертвыми костями, а ей все мало. Мы строим башню из тел, вавилонскую башню. В стенах ее смешались разные кости, русские, еврейские и много безымянных. Ибо иные из братьев отреклись, умирая — от всего личного и даже от собственного имени, и мы не знаем, кто был Хаим и кто Михаил.
Кости наших духовных предков — это великое сокровище. Каждому желающему мы предлагаем долю.
IV
Больше этого я ничего не могу сказать В. Жаботинскому. Но я хочу сказать о нем еще несколько слов и даже не о нем одном, а вообще о националистах. Ибо их есть много, и старых, и новых, Жаботинский и Дмовский[195], и армянские дашнакцеканы[196], и бакинские татары. Каждый из них тянет в свой переулок и кричит: «Черемисия для черемисов»[197].
Великая смута последних лет сорвала покровы с наготы нашей и обнажила раны. Им нет числа. И все рты раскрылись, и вопиют об обидах, и возглашают лозунги, и требуют места на солнце.
Вера, племя — это самые простые, естественные, элементарные лозунги. Они просыпаются сами собою в каждой мельчайшей частице народов, населяющих Россию. Больше ста лет эти народы были как беззубые младенцы, увязанные в пеленках из солдатского сукна. Теперь младенцы стали расти, и у них режутся зубы.
Но я боюсь, что это железные зубы взаимного гнева. Зубастые дети уже расправляют челюсти и собираются грызться на македонский манер.
Религия, национальность. Это призывы законные, стихийно-неизбежные, но тот и другой уже приводили народы к массовому безумию и заводили их в кровавый тупик.
Три века тому назад, когда началась Реформация, религия была на первом плане. Тогда французские протестанты с легким сердцем призывали английскую помощь, и английские католики, жертвуя жизнью, помогали французам высаживаться на Девонширском берегу. Угнетение еретиков было общим правилом. Но угнетенные, если могли, платили той же монетой.
Всем памятны ужасы Варфоломеевской ночи и истребление кальвинистов. Но Кальвин начал с того, что сжег Сервета на костре.[198] И пуритане Кромвеля лишили ирландских католиков огня и воды.[199]
V
Французская революция выдвинула вперед национальный принцип. С тех пор во имя объединения Германии и Италии, освобождения Польши и Греции лилась благородная кровь и приносились бесчисленные жертвы. Но вместе с тем каждое угнетенное племя пуще всего лелеет свою нетерпимость и мечтает о том, чтоб в свою очередь стать угнетателем.
Старый Кошут[200] был героем Венгрии, но дети его провозгласили: Венгрия для венгров, не для румын и не для славян.
Защита Миссолунги против турок — самая доблестная страница новогреческой истории. Но греческие притязания от Марицы до Фанара — это сплошной кровавый бред. Великая Греция, Великая Сербия, Великая Болгария, Великая Албания, целый клубок змей сплелся в изгибах македонских долин, и не знаешь даже, откуда приступиться и как начать.
Австрия более полвека путалась в том же змеином узле и только теперь понемногу переходит к простому равенству всеобщей подачи голосов. Во всей Западной Европе национальность — это лозунг вчерашний и уже убывающий. Он вдохновляет только задние ряды и пожилые души.
Но мы, русские, живем навыворот и движемся затылком вперед. Мы начали с «всеобщего, равного, тайного, прямого», а теперь переходим на австрийское положение…
Я знаю, что это неизбежно. От В. Жаботинского нельзя уйти. Он прет из почвы и растет, как трава. В этом историческая Немезида российского государства. Сорок лет тому назад Леванда и Богров[201] стремились к обрусению. Им ответили на это укреплением черты оседлости.
Во время турецкой войны карские армяне переделывали свои имена из «анца» на «ов». Но в ту пору русские стражники еще не научились помогать башибузукам и курдам в ловле беглецов из Вана и Битлиса. Как аукнулось, так и откликнулось. Кто сеет ветер, пожнет бурю.
VI
Я знаю все это и знаю другое, худшее. Есть еще один национализм, самый крупный из всех, истинно русский. Он еще не создался, он впереди, он будет. Его элементы еще не сплавились вместе. Мелкие племена и здесь забежали вперед. Анреп и Гучков, Меньшиков и Чепышев[202], и «Союз русского народа», все это пока существует порознь. Если Меньшиков основывает лигу потомков Святополка Окаянного[203] — значит, для русского национализма еще время не наступило. Чтоб сплавить его воедино и двинуть вперед, нужен свой Жаботинский, такой русский патриот, который не мечтает о казенных бутербродах и служит своему идолу, как настоящему Богу.
Когда в Петербурге и Москве и Киеве вместо доктора Дубровина[204] вырастет доктор Люгер[205] и вместо Меньшикова — Крамарж[206], и Жаботинскому из Вильны придется спорить уже не с наемным гастролером вроде Гурлянда[207], а с собственным российским двойником, столь же скупым и столь же неуступчивым, тогда у нас начнется Цислейтания и Транслейтания, и Россия обратится в Австрию огромного размера.
Я знаю, что это неминуемо, но я не в восторге от этого. Я еще скажу. В угоду В. Жаботинскому и его соседям мы не станем изменять наши старые девизы. Мы возгласим их еще громче и поднимем знамя еще выше. Наше знамя общее для всей России. Та же свобода для всех, и братство для всех, и любовь для всех. И нет в нашем призыве неправды и мести и «преувеличенной ненависти». Или если есть, то она направлена совсем в иную сторону.
Нам с В. Жаботинским совсем не по дороге. Мы не мечтаем о том, чтоб превратить Россию в ряд темных чуланов. Мы желали и желаем, чтобы Россия стала общим храмом, где всем будет светло и всем просторно.