ЭММА ЦУНЦ ** © Перевод М. Былинкина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЭММА ЦУНЦ **

© Перевод М. Былинкина

Тринадцатого января 1922 года Эмма Цунц, вернувшись с ткацкой фабрики «Торбух и Лёвенталь», нашла в конце коридора письмо с бразильским штемпелем, сообщавшее о кончине отца. Сначала она обрадовалась конверту с этой печатью, но затем встревожилась при виде незнакомого почерка. Девять или десять неряшливых строк целиком покрывали страничку. Эмма прочитала, что сеньор Майер случайно принял чрезмерную дозу веронала и скончался третьего числа сего месяца в больнице Баже. Об этом сообщал из Риу-Гранди некто Файн или Фейн, живший с отцом в одном доме и, наверное, не знавший, что пишет дочери умершего.

Эмма уронила листок. Сначала почувствовала тошноту и слабость в ногах, потом — словно свою вину, нереальность происходящего, холод и страх; потом захотела, чтобы уже наступило завтра. Но тут же уверилась, что это напрасное желание, ибо смерть отца была тем единственным, что случилось на свете и что никогда не пройдет. Она подняла письмо и пошла в свою комнату. Спрятала конверт на самое дно шкафа, будто бы знала, какие события последуют дальше. Может быть, они ей уже смутно виделись, или она уже стала той, которой будет потом.

В сгущающейся тьме Эмма оплакивала до позднего вечера самоубийство Мануэля Майера, который в счастливую давнюю пору звался Эммануилом Цунцем. Вспоминала летние дни на ферме рядом с Гуалегуаем, вспоминала (старалась вспомнить) лицо матери, домик в Ланусе, отнятый у них и пошедший с торгов; вспоминала желтые занавески на окнах, вспоминала тюремную машину, позор; вспоминала анонимные письма о «ворюге-кассире», вспоминала (это, впрочем, она и не забывала), как отец в ту, последнюю ночь ей поклялся, что деньги забрал Лёвенталь. Лёвенталь, Аарон Лёвенталь, тогда управляющий, ныне один из хозяев фабрики. С 1916-го Эмма хранила тайну. Она никому не открылась, даже своей лучшей подруге, Эльзе Урштейн. Возможно, избегала обидного недоверия, а может быть, верила в то, что тайна служит связующей нитью между ней и отцом. Лёвенталь не знал, что она знает. И это ничтожное обстоятельство давало Эмме Цунц ощущение власти.

Она не спала всю ночь, и, когда раннее утро высветлило прямоугольник окна, план был готов. Она постаралась, чтобы этот день, казавшийся ей бесконечным, был похож на все остальные. На фабрике поговаривали о забастовке. Эмма высказалась, как всегда, против всяческого насилия. В шесть, после работы, пошла с Эльзой записываться в женский клуб, где были бассейн и гимнастический зал. При оформлении пришлось по буквам повторять свое имя, улыбаться пошлым шуткам, которые вызывала ее фамилия. Вместе с Эльзой и младшей из сестер Кронфус обсуждала, в какой кинотеатр они пойдут в воскресенье вечером. Потом зашел разговор о поклонниках, и молчание Эльзы никому не казалось странным. В апреле ей исполнялось уже девятнадцать лет, но мужчины вселяли в нее почти патологический страх… По возвращении Эмма сварила суп из тапиоки и овощей, рано поужинала, легла и заставила себя уснуть. Так, в обычных трудах и заботах, прошла пятница четырнадцатого — день накануне.

В субботу нетерпение прогнало сон. Не беспокойство, а нетерпение и странное чувство облегчения, что наконец пришел этот день. Не надо больше мудрствовать и представлять себе будущее: через считанные часы она столкнется с безыскусностью фактов. Прочитав в газете «Ла Пренса», что «Нордстьёрнан» из Мальмё вечером бросит якорь у третьего мола, Эмма позвонила по телефону Лёвенталю и дала понять, что хочет кое-что ему сообщить о забастовке и обещала прийти к нему в кабинет с наступлением тьмы. Голос ее дрожал, как у настоящей доносчицы. В то утро более ничего достопамятного не случилось. Эмма работала до двенадцати и во всех подробностях обсудила с Эльзой и Перлой Кронфус программу воскресных увеселений. После обеда легла отдохнуть и, закрыв глаза, мысленно повторила план намеченных действий. Подумала, что финал будет менее ужасным, чем начало, и, без сомнения, позволит вкусить радость победы и правого суда. Вдруг она в тревоге вскочила и бросилась к шкафу. Открыла. В углу под фото Милтона Силлса, там, где она его спрятала позавчера, лежал конверт Файна. Никто не мог видеть письма, она стала читать и порвала листок.

Передать мало-мальски реально все происшествия того вечера — дело трудное, даже, может быть, и немыслимое. Все тяжкие переживания кажутся ирреальными, и это, возможно, смягчает трагизм, но, может быть, и усугубляет его. Легко ли с достоверностью воспроизвести событие, в которое почти не верит даже сам его участник, и как изобразить тот минутный хаос, который сегодня память Эммы не восстанавливает и отвергает? Эмма жила в районе Альмагро на улице Линиерс. Известно, что к вечеру она направилась в порт. На этой гнусной авениде Июля она, вероятно, видела себя стократно умноженной в зеркальных витринах, залитой светом для всеобщего обозрения и раздетой голодными взглядами, но более разумно предположить, что сначала она бродила одна, никем не замеченная, в равнодушной толпе… Зашла в два или три бара, увидела обычные или не совсем обычные ухищрения женщин. И наконец, явилась к мужчинам с «Нордстьёрнана». Отвернулась от одного, совсем юного, боясь, что он внушит ей нежность, и предпочла другого, ниже себя ростом и более грубого — чтобы не притупился ее девичий страх. Мужчина повел ее к какой-то двери, потом через темный подъезд, потом — вверх по скрипучей лестнице, потом по маленькому залу (где был витраж и занавески, как у них дома в Ланусе), потом — коридорчик, потом дверь, которая заперлась. Страшные события не подчиняются времени, ибо их мгновенное прошлое как бы дробится будущим и моменты, их составляющие, словно бы не соблюдают последовательность.

В таком времени вне времени, в оглушающем хаосе жутких и несвязных ощущений подумала ли Эмма Цунц хотя бы один-единственный раз о покойном, которому приносилась жертва? Могу представить, что один раз она все же подумала и что в эту минуту едва не сорвался ее отчаянный план. Она подумала (не могла не подумать), что ее отец проделывал с матерью то же самое, страшное, что сейчас делают с ней. Подумала со слабым удивлением и тотчас впала в спасительный транс. Мужчина, швед или финн, не говорил по-испански; он был для Эммы таким же орудием, каким была для него она, но она служила для наслаждения, а он — для возмездия.

Оставшись одна в комнатушке, Эмма не сразу открыла глаза. На столике были деньги, положенные мужчиной. Эмма встала и порвала их, как недавно порвала письмо. Рвать деньги — кощунство не меньшее, чем выбрасывать хлеб; Эмма тут же раскаялась. Гордыня в такой-то день… Страх заглушался телесными муками и чувством гадливости. Мучение и гадливость лишали сил, но Эмма медленно встала и принялась одеваться. В комнате угасли живые краски вечера, надвигалась полная тьма. Эмме удалось выскользнуть никем не замеченной, на углу она вскочила в автобус, шедший в Восточный район. Села, как заранее задумала, на самое переднее место, чтобы никто не увидел ее лица. Кто знает, может быть, глядя на пошлую уличную суету, она утешалась мыслью, что от происшедшего с нею мир хуже не стал. Она ехала по тусклым и унылым кварталам, смотрела в окно, мгновенно забывая виденное, и вышла в одном из переулков Варнеса. Ее усталость парадоксальным образом оборачивалась силой, ибо позволяла думать лишь о подробностях рискованного дела, но не о его сути и последствиях.

Аарона Лёвенталя окружающие считали порядочным человеком, а его немногие близкие — скрягой. Жил он в помещении над фабрикой, один-одинешенек. Поселившись в пригородном захолустье, боялся воров: на фабричном дворе у него был огромный пес, а в ящике письменного стола — и об этом все знали — револьвер. Он достойно оплакал внезапно умершую в прошлом году супругу — урожденную Гаусс, принесшую ему немалое приданное! — и деньги как были, так и остались его истинной страстью. Но с сожалением он признавался себе, что ему легче копить их, нежели зарабатывать. Он был очень религиозен и верил в свой тайный сговор с богом, который освобождал его от добрых дел в обмен на молитвы и обеты. Лысый, дородный, рыжебородый мужчина в трауре и темном пенсне ждал у окна конфиденциального сообщения работницы Цунц.

Он видел, как она толкнула решетчатую дверь (которая нарочно оставалась незапертой) и вошла в темный двор. Видел, как она отшатнулась от цепной собаки, залаявшей на нее. Губы Эммы подрагивали, будто шептали молитву; в сотый раз, уже с трудом, произносили приговор, который услышит сеньор Лёвенталь перед смертью.

Все случилось не так, как замыслила Эмма Цунц. Со вчерашнего утра ей не раз представлялось, как она, целясь твердой рукой, принудит подлеца под дулом револьвера признаться в своей подлой вине и совершит героический акт, который позволит суду божьему восторжествовать над судом человеческим. (Не из боязни, а из-за того, что она служит орудием возмездия, ей не хотелось нести наказание.) И наконец, выстрелом прямо в грудь поставит точку в судьбе Лёвенталя. Но все случилось не так.

Увидев Лёвенталя, Эмма поняла, что прежде всего должна отомстить за позор, пережитый во имя отца, а уж потом за него самого. Она не могла не убить Лёвенталя после своего тщательно подготовленного бесчестия. Нельзя было тратить время на театральные фокусы. Робко присев на стул, она извинилась перед хозяином, сослалась (как и подобает доносчице) на свой долг и лояльность, назвала имена одних, упомянула других — тут голос ее прервался, будто от страха. И Лёвенталю пришлось удалиться за стаканом воды. Когда же он, не слишком веря в эти истерические штучки, но готовый их простить, вернулся из столовой, Эмма успела вытащить из ящика тяжелый револьвер. И спустила курок, два раза.

Грузное тело рухнуло, будто дым и звук выстрелов его подрубили, стакан с водой разбился, лицо глядело на нее с удивлением и яростью, рот поносил ее и на идиш, и по-испански. Гнусная ругань не иссякала. Эмма выстрелила в третий раз. Во дворе надрывался прикованный пес, кровь вдруг хлынула из сквернословящих губ, запачкала бороду и костюм. Эмма начала свою обвинительную речь («Я отомстила за отца, и меня не смогут судить…»), но умолкла, ибо сеньор Лёвенталь был уже мертв. Она так никогда и не узнала, понял ли он что-нибудь.

Надсадный лай напомнил ей, что успокаиваться рано. Она разбросала подушки на диване, расстегнула рубашку на трупе, схватила забрызганное кровью пенсне и положила на картотеку. Потом бросилась к телефону и стала повторять то, что столько раз повторяла — и этими и другими словами: «Случилось нечто невероятное… Сеньор Лёвенталь велел мне прийти рассказать о забастовке… А сам меня изнасиловал, я его застрелила…»

Случай в самом деле был невероятный, но ни у кого не вызвал и тени сомнения, ибо, по сути, соответствовал действительности. Настоящей была дрожь в голосе Эммы Цунц, настоящей ее непорочность, настоящей ненависть. Настоящим было и насилие, которому она подверглась. Не отвечали действительности лишь обстоятельства, время и одно или два имени собственных.