В Москве
В Москве
В конце сентября 1921 года, после недолгих странствий — Владикавказ, Тифлис, Батум, Киев — Михаил Булгаков приезжает в Москву, навсегда. Почти сразу же находит работу. Теперь он секретарь литературного отдела Главполитпросвета — Лито. Свой первый приход в Лито в «Записках на манжетах» описал так:
«Из-за двери слышались голоса: ду-ду-ду…
Закрыл глаза на секунду и мысленно представил себе. Там. Там вот что: в первой комнате ковер огромный, письменный стол и шкафы с книгами. Торжественно тихо. За столом секретарь, вероятно, одно из имен, знакомых мне по журналам. Дальше двери. Кабинет заведующего. Еще большая глубокая тишина. Шкафы. В кресле, конечно, кто? Лито? В Москве? Да, Горький Максим. На дне. Мать. Больше кому же? Ду-ду-ду… Разговаривают… А вдруг это Брюсов с Белым?..
И я легонько стукнул в дверь. Ду-ду-ду прекратилось, и глухо: Да! Потом опять ду-ду-ду. Я дернул за ручку, и она осталась у меня в руках. Я замер: хорошенькое начало карьеры — сломал! Опять постучал. Да! Да!
— Не могу войти! — крикнул я.
В замочной скважине прозвучал голос:
— Вверните ручку вправо, потом влево, вы нас заперли…
Вправо, влево, дверь мягко подалась и…
…Да я не туда попал! Лито? Плетеный дачный стул. Пустой деревянный стол. Раскрытый шкаф. Маленький столик кверху ножками в углу. И два человека. Один высокий, очень молодой, в пенсне. Бросились в глаза его обмотки. Они были белые. В руках он держал потрескавшийся портфель и мешок. Другой, седоватый старик с живыми, чуть смеющимися глазами, был в папахе, солдатской шинели. На ней не было места без дыры, и карманы висели клочьями. Обмотки серые, и лакированные бальные туфли с бантами.
Потухшим взором я обвел лица, затем стены, ища двери дальше. Но двери не было. Комната с оборванными проводами была глуха… Как-то косноязычно:
— Это… Лито?
— Да.
— Нельзя ли видеть заведующего?
Старик ласково ответил:
— Это я».
Строго говоря, «седоватый старик» был не заведующим, а заместителем заведующего: официально литературным отделом заведовал А. С. Серафимович. Но Серафимович сюда почти не заходил, а вскоре надолго уехал — во Владикавказ, работать над «Железным потоком». В остальном события описаны, по-видимому, вполне точно.[34] Булгаков тут же был назначен секретарем Лито и в кабинете, расположенном выше, незамедлительно утвержден.
«Молодой бушевал вокруг старого и хохотал.
— Назначил? Прекрасно. Мы устроим! Мы все устроим!
Тут он хлопнул меня по плечу:
— Ты не унывай! Все будет.
Я не терплю фамильярности с детства и с детства же был ее жертвой. Но тут я так был раздавлен всеми событиями, что только и мог сказать расслабленно:
— Но столы… стулья… чернила, наконец!
Молодой крикнул в азарте:
— Будет! Молодец! Все будет!
И, повернувшись в сторону старика, подмигнул на меня:
— Деловой парняга! Как он это про столы сразу! Он нам все наладит!
«Назн. секр.» Господи! Лито. В Москве. Максим Горький… На дне. Мать… Шехерезада…»
Эта глава «Записок на манжетах» называется «После Горького я первый человек» и заканчивается так:
«Молодой тряхнул мешком, расстелил на столе газету и высыпал на нее фунтов пять гороху.
— Это вам. Четверть пайка».
О работе Лито и о работе Булгакова в Лито известно мало. Вторая часть «Записок на манжетах», цитируемая здесь, сохранилась, как и вся ранняя автобиографическая проза Булгакова, неполно, фрагментарно, в очень несовершенной журнальной публикации 20-х годов («Россия», 1923, № 5). И все-таки в этих «Записках» есть прелюбопытные вещи. Ну вот хотя бы портрет в главе «Первые ласточки», в которой описано, как в Лито появляются первые посетители:
«Из Сибири приехал необыкновенно мрачный в очках, лет двадцати пяти, сбитый так плотно, что казался медным.
— Идите наверх… (Т. е. оформляться на работу. — Л. Я.).
Но он ответил:
— Никуда я не пойду.
Сел в угол на сломанный, шатающийся стул, вынул четвертушку бумаги и стал что-то писать короткими строчками. По-видимому, бывалый человек».
«Бывалый человек» не назван, но, конечно, это Всеволод Иванов, уже пишущий, уже написавший свои первые произведения о гражданской войне — рассказ «Партизаны» (к тому времени уже опубликованный) и даже повести «Бронепоезд 14–69» и «Цветные ветра», опубликованные чуть позже…
А Булгаков? Что писал Михаил Булгаков? В «Записках на манжетах», рассказывая о первых своих шагах в роли секретаря Лито, шутливо заметил: «Историку литературы не забыть: В конце 21-го года литературой в Республике занимались три человека: старик (драмы; он, конечно, оказался не Эмиль Золя, а незнакомый мне), молодой (помощник старика, тоже незнакомый — стихи) и я (ничего не писал)».
Но Булгаков писал. Жаловался сестре в одном из писем: «…буквально до смерти устаю… Ни о каком писании не думаю. Счастлив только тогда, когда Таська поит меня горячим чаем». И тем не менее работал, — как всегда, много, самоотверженно и яростно.
Задумал историческую драму о Николае и Распутине — о событиях 1916–1917 годов (писал матери в ноябре 1921-го: «Лелею мысль создать грандиозную драму в пяти актах к концу 22-го года. Уже готовы некоторые наброски и планы. Мысль меня увлекает безумно»). Возобновил работу над «Записками земского врача» («Может выйти солидная вещь», — из того же письма матери).
Написал «Необыкновенные приключения доктора» — вероятно, осенью 1921 года, а может быть, зимой 1921-1922-го. Летом 1922 года они опубликованы в журнале «Рупор». Написал (или привел в порядок, если наброски были сделаны раньше) первую — владикавказскую — часть «Записок на манжетах»: в газете «Накануне» большой кусок из «Записок» появился в июне 1922 года. Писал не дошедшие до нас «художественные фельетоны» — о Некрасове и о Пушкине.
И все-таки более всего его мысли и время занимал роман. В ту первую московскую осень Михаил Булгаков писал роман, и назывался этот роман так: «Недуг».
Роман был начат в Киеве в 1918 или 1919 году. В апреле 1921 года, из Владикавказа, Булгаков писал Надежде: «В Киеве у меня остались кой-какие рукописи… а в особенности важный для меня черновик «Недуг».
Однако на протяжении 1920 года Булгаков к этому роману, по-видимому, не возвращался. Любопытно, что Ю. Слезкин, уехавший из Владикавказа в последних числах 1920 года, о романе «Недуг» ничего не знал, для Слезкина, сколько можно судить по его дневниковым воспоминаниям, этот замысел Булгакова возник позже — осенью 1921 года, в Москве.
По-видимому, в 1920 году главной литературной работой Булгакова были «Братья Турбины», на время оттеснившие и, может быть, поглотившие образы и идеи романа.
Но уже в начале 1921 года Булгаков снова обращается к роману. «Пишу роман, единственная за все это время продуманная вещь» (К. П. Булгакову, 1 февраля 1921 года); «Сейчас я пишу большой роман по канве «Недуга» (ему же, 16 февраля 1921-го). И вот уже из Москвы, матери, 17 ноября 1921 года: «Обрабатываю «Недуг». Но времени, времени нет!»
С этими письмами Михаила Булгакова, в которых так часто упоминается «Недуг», тогда еще не опубликованными письмами, Надежда Афанасьевна Земская познакомила меня весной 1968 года. Письма были собраны и сохранены ею, многие из них, как мог заметить читатель, адресованы ей.
Надежде Афанасьевне в ту пору шел восьмой десяток, и груз лет она уже несла с трудом. Когда она неторопливо поднималась, чтобы достать фотографии и бумаги, было видно, что рукам ее не хочется оставлять удобные подлокотники кресла и ногам ее тяжелы считанные шаги от кресла к шкафу. Но ее глаза — живые, быстрые, насмешливые (и насмешливостью, говорят, похожие на глаза брата) — смотрели на меня заинтересованно. Она многое помнила, охотно рассказывала, и рассказ ее был остер, интересен, точен. Хотя рассказывала она явно не все, что помнила, испытующе присматриваясь к собеседнику и как бы спрашивая: а довольно ли вы, молодые исследователи, сделали сами, чтобы вам рассказывать все?
Искусство расспрашивать требует и опыта, и знаний. О многом тогда я не умела спросить, о чем теперь, когда Надежды Афанасьевны нет, уже никогда и ни у кого не спросишь. Но загадочное название «Недуг» меня занимало очень. В архивах писателя произведения с таким названием не было; роман (а роман был, по крайней мере вчерне, написан: обрабатываю «Недуг») не мог исчезнуть бесследно — замыслы Булгакова вообще не исчезали бесследно. Надежда Афанасьевна должна была хоть что-нибудь об этом романе знать!
Она знала. И не делала из этого тайны. Она назвала повесть «Морфий»… И потому ли, что я поняла ее сразу, когда слово, кажется, еще висело в воздухе, или потому, что ужасно сконфузилась (как можно было самой не сопоставить очевидное: «Недуг» — «Морфий»!), глаза Надежды Афанасьевны потеплели, взглянули на меня одобрительно, благосклонно, и возникло наконец то душевное соприкосновение — контакт, без которого все эти встречи, беседы и расспросы ничего не дадут…
В дальнейшем, однако, роман Булгакова «Недуг», частично сохранившийся в виде его повести «Морфий», еще долго оставался неузнанным. М. О. Чудакова выдвинула версию, что «Недуг» исчез полностью, бесследно: «Ни одной страницы того романа, над которым работал Булгаков в 1921 году, не уцелело».[35] Мнение это, дававшее простор для предположений и «реконструкций», было подхвачено другими авторами.[36]
Попробую, однако, подсказанную мне Надеждой Афанасьевной точку зрения пояснить.
Повесть «Морфий» рассказывает о судьбе сельского врача Сергея Полякова, человека интеллигентного, хорошего, порядочного, но безвольного и слабого, попробовавшего наркотик и не нашедшего в себе сил противостоять ему. Клиническая картина постепенного, неотвратимого, стремительного распада личности и гибели человека, ставшего морфинистом, дана с безукоризненной медицинской точностью и по-булгаковски художественно верно и впечатляюще.
При жизни писателя «Морфий» был опубликован только однажды — в декабре 1927 года, в тонком и не слишком популярном ведомственном журнале «Медицинский работник». Том самом, в котором в 1925–1926 годах печатались «Записки юного врача». Повесть сохранилась только в этой публикации, рукописи «Морфия» нет. В журнале датирована: «1927 г. Осень». Возможно, дата принадлежит Булгакову.
Но вчитайтесь внимательно, и вы увидите, что повесть двуслойна — и образно, и композиционно. И не только двуслойна — двустильна. По сути, это два произведения, вложенные одно в другое.
Обрамляющие страницы — рассказ доктора Бомгарда — написаны уверенно, с характерным для зрелого Булгакова интонационным ритмом. Они автобиографичны и являются как бы продолжением «Записок юного врача». Молодой врач, здесь получивший фамилию Бомгард, пробыв полтора года на «глухом, вьюжном участке» (Булгаков, как и герой «Записок юного врача», прослужил там год), переводится наконец в уездный город:
«О, величественная машина большой больницы на налаженном, точно смазанном ходу! Как новый винт по заранее взятой мерке, и я вошел в аппарат и принял детское отделение. И дифтерит и скарлатина поглотили меня, взяли мои дни. Но только дни. Я стал спать по ночам, потому что не слышалось более под моими окнами зловещего ночного стука, который мог поднять меня и увлечь в тьму, на опасность и неизбежность. По вечерам я стал читать (про дифтерит и скарлатину, конечно, в первую голову, а затем почему-то со странным интересом Фенимора Купера) и оценил вполне и лампу над столом, и седые угольки на подносе самовара, и стынущий чай, и сон, после бессонных полутора лет…»
Обрамляющий рассказ доктора Бомгарда, по-видимому, и был написан осенью 1927 года, когда Булгаков, уже автор «Белой гвардии» и «Дней Турбиных», работавший в ту пору над «Бегом», уступая настойчивым просьбам редакции журнала «Медицинский работник», готовил произведение в печать.
Но основная часть повести — дневник погибающего от морфинизма Сергея Полякова — написана совсем иначе и несет на себе отчетливые следы другого, более раннего периода в творчестве Михаила Булгакова.
Стиль этого дневника отрывочен, фрагментарен. Здесь часты прочерки, отточия… Так был написан ранний рассказ Булгакова «Красная корона». Так написаны и другие дошедшие до нас самые ранние сочинения писателя — «Необыкновенные приключения доктора» и «Записки на манжетах» (особенно первая часть «Записок»). Все это тоже было в форме исповеди, записей, дневников…
Можно обратить внимание на некоторую странность для Булгакова самой темы. Дело в том, что Булгакова никогда не интересовала патология сама по себе. В пору подготовки «Морфия» в печать на его рабочем столе лежал незаконченный «Бег», и безумие генерала Хлудова в «Беге» раскрывалось с огромной социально-художественной силой — безумие как расплата за преступления перед Россией, безумие-приговор. Ранний рассказ «Красная корона» имел подзаголовок «Historia morbi» — «История болезни», но и в нем душевная болезнь героя представала не в медико-патологическом, а в историко-социальном аспекте — как воплощение трагической причастности героя к безумию, бессмыслице, кровавому братоубийству «белой» идеи и гражданской войны. Даже в «Записках юного врача», построенных, казалось бы, на сугубо медицинском материале, решались, как помнит читатель, отнюдь не медицинские проблемы. Михаил Булгаков был врач, говорят, прекрасный врач, но в сочинениях своих он был художник, а не врач, и собственно медицинской прозы не писал никогда…
Еще больше поражают некоторые весьма последовательные умолчания в дневнике Сергея Полякова.
Действие дневника датировано: оно разворачивается в 1917–1918 годах. Но о Февральской революции глухая фраза: «Там происходит революция».
В октябрьские дни 1917 года, дни великих революционных событий, герой находится на улицах Москвы. Но в записях его описания этих событий нет. Два-три упоминания о «стрельбе и перевороте», о «бое на улицах Москвы». Самые записи Полякова внезапно прерываются в мае и возобновляются только 14 ноября (по старому стилю) 1917 года, уже после возвращения героя из Москвы. Авторская ремарка: «…в тетради вырезано десятка два страниц». Замечание Полякова: «Ночь течет, черна и молчалива… Далеко, далеко взъерошенная, буйная Москва. Мне ни до чего нет дела, мне ничего не нужно, и меня никуда не тянет».
Это художественно оправдано, это логично для больного Полякова: асоциальность, отчужденность от общества — одно из тяжких проявлений наркомании. Это совершенно нелогично для автора, писателя Михаила Булгакова, с его напряженнейшими размышлениями о судьбах России, о революции и гражданской войне, размышлениями, наполнившими все первое десятилетие его творчества. 1917 год без 1917 года в произведении Михаила Булгакова невозможен.
Но все сразу же стало на место, едва Надежда Афанасьевна соединила эти два названия: «Недуг» — «Морфий». В романе конечно же освещались революционные события 1917 года в Москве (недаром Булгаков ездил в Москву в конце 1917 года.) Эти события были центром, существом замысла. Начинающий писатель пытался показать революционную Москву глазами своего слабого, ошеломленного, растерянного героя. И в этом плане морфинизм Полякова был всего лишь неким образным приспособлением, способом подхода к материалу, приемом для решения какой-то другой, более важной для писателя задачи.
Полякова в повести «Морфий» зовут Сергей Васильевич, но — не могу доказать и не стану предлагать в качестве научной гипотезы — всякий раз, когда в повести Анна К. обращается к нему: «Сергей Васильевич!..», у меня возникает ощущение, что имя заменено, что зовет она его «Алексей Васильевич!..» — и даже, да простится мне это совсем уже смелое предположение (читатель волен принимать его или не принимать), что в той первой, основной редакции — в романе — фамилия его была не Поляков, а Турбин…
Может быть, слабость героя помогала автору оттенить огромность событий, эпохи? И герой, потрясенный событиями, более значительными, чем его судьба, выздоравливал? Или все-таки погибал?
Между оставленным романом «Недуг» (1921) и публикацией повести «Морфий» (1927) прошло шесть лет, наполненных для Булгакова огромным трудом и ростом. За это время были написаны «Белая гвардия», «Дни Турбиных», почти закончен «Бег»… Автору «Бега» не могли не казаться наивными его ранние страницы о гражданской войне.
«…в тетради вырезано десятка два страниц». Эти страницы были вырезаны не героем. Они сняты автором и, вероятно, в количестве значительно большем двадцати.
По отношению к отброшенному роману повесть становилась новым произведением. Писатель вынул из романа то, что, собственно, и делало его романом, — историю. Остальное перекомпоновал, какие-то страницы написал заново. Оставил единственную нить — судьбу доктора Полякова. Оставил повесть об опасных белых кристаллах, повесть-предостережение, написанную, по выражению К. М. Симонова, «с великолепным знанием дела».[37]
Когда Надежды Афанасьевны уже не было на свете (она умерла в 1971 году), всплыло неожиданное подтверждение этой мысли: «Недуг» — «Морфий». Читательское письмо, отклик на журнальную статью, привело меня в старый московский дом на углу Трехпрудного и Малого Козихинского переулков. В начале 20-х годов, в пору дружбы с Булгаковым, здесь жил Юрий Слезкин, и здесь же, у его близких, теперь хранились его дневники (впоследствии они были переданы в Отдел рукописей Библиотеки имени Ленина.) В дневниках упоминалось имя Михаила Булгакова.
Следы своего первого романа Булгаков все-таки сохранил. Сохранил дату событий — 1917 год, — что для судьбы Полякова в этом ее варианте уже никакого значения не имело. И, пожалуй, сохранил — в самом тексте повести «Морфий» — описание рукописи своего романа «Недуг».
Доктор Бомгард описывает дневник покойного Полякова: «Рядом с письмом самоубийцы тетрадь типа общих тетрадей в черной клеенке. Первая половина страниц из нее вырвана. В оставшейся половине краткие записи, в начале карандашом или чернилами, четким мелким почерком, в конце тетради карандашом химическим и карандашом толстым красным, почерком небрежным, почерком прыгающим и со многими сокращенными словами».
Исключая почерк (он, пожалуй, принадлежит герою), перед нами описание тетради Михаила Булгакова. Рукописи романа «Недуг», надо полагать. Булгаков любил эти общие тетради, чаще всего (хотя и не всегда) выпускавшиеся в черной клеенке. Писал в них и прозу свою, и пьесы. Писал то чернилами, то карандашом — «простым» или бледным, чуть лиловатым, «химическим». Пометы на рукописи или выписки на отдельных ее листах часто делал карандашом, красным или синим (выпускались такие толстые красно-синие карандаши, один конец затачивался красным, другой — синим). «Вырванные» листы, «вырезанные» пачками листы — характерная особенность этих тетрадей. Многие такие тетради, более поздние, конечно, сохранились: рукописи «Театрального романа», «Кабалы святош», «Адама и Евы», рукописи романа «Мастер и Маргарита».
Это были поздние дневники. В феврале 1932 года Слезкин записал несколько страниц о Булгакове начала 20-х годов. От дружбы писателей к этому времени уже ничего не оставалось, литературному успеху Булгакова Слезкин тяжело завидовал (что видно из дневниковых этих записей, да и из других архивных бумаг), но в наблюдательности Слезкину не откажешь, и память у него была прекрасная — профессиональная память беллетриста.[38] В недоброжелательных этих записках оказалось несколько строк очень интересной информации. В частности, рассказывая о встречах своих с Булгаковым в Москве осенью 1921 года и зимой 1921—1922-го («Жил тогда Миша бедно, в темноватой, сырой комнате большого дома по Садовой, со своей первой женой Татьяной Николаевной. По стенам висели старые афиши, вырезки из газет, чудаческие надписи»), Ю. Слезкин отметил: «Читал свой роман о каком-то наркомане…»
* * *
В литературном отделе Главполитпросвета Булгаков работал месяца два — октябрь—ноябрь 1921 года.
После лет войны, гражданской войны и разрухи страна голодала. Голодала Москва. Зарплату платили нерегулярно, деньги катастрофически падали. Уже считали миллионами, для краткости их называли «лимонами». В «Записках на манжетах» есть глава «О том, как нужно есть»:
«В понедельник я ел картошку с постным маслом и четверть фунта хлеба. Выпил два стакана чая с сахарином. Во вторник ничего не ел, выпил пять стаканов чая. В среду достал два фунта хлеба взаймы у слесаря. Чай пил, но сахарин кончился. В четверг я великолепно обедал. В два часа пошел к своим знакомым. Горничная в белом фартуке открыла дверь.
Странное ощущение. Как будто бы десять лет назад. В три часа слышу, горничная начинает накрывать в столовой. Сидим, разговариваем (я побрился утром). Ругают большевиков и рассказывают, как они измучились. Я вижу, что они ждут, чтобы я ушел. Я же не ухожу.
Наконец, хозяйка говорит:
— А может быть, вы пообедаете с нами? Или нет?
— Благодарю вас. С удовольствием.
Ели: суп с макаронами и с белым хлебом, на второе котлеты с огурцами, потом рисовую кашу с вареньем и чай с вареньем.
Каюсь в скверном. Когда я уходил, мне представилась картина обыска у них. Приходят. Все роют. Находят золотые монеты в кальсонах в комоде. В кладовке мука и ветчина. Забирают хозяина…
Гадость так думать, а я думал».
В ту осень Булгаков жестоко голодал. Это достоверно.
Начинался нэп.
В конце ноября Лито закрыли. Шло сокращение штатов — «сворачивание учреждений», как писал Булгаков матери. Последней зарплаты не выдали: не было денег. Вместо зарплаты каждый мог получить по ящику спичек.
В другом своем автобиографическом произведении — большом фельетоне-очерке «Трактат о жилище» (1924) — Булгаков пишет: «Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание — найти себе пропитание. И я его находил, правда, скудное, неверное, зыбкое… Я писал торгово-промышленную хронику в газетку, а по ночам сочинял веселые фельетоны, которые мне самому казались не смешнее зубной боли, подавал прошение в Льнотрест, а однажды, ночью, остервенившись от постного масла, картошки, дырявых ботинок, сочинил ослепительный проект световой торговой рекламы. Что проект этот был хороший, показывает уже то, что когда я привез его на просмотр моему приятелю инженеру, тот обнял меня, поцеловал и сказал, что я напрасно не пошел по инженерной части: оказывается, своим умом я дошел как раз до той самой конструкции, которая уже светится на Театральной площади».
Все это было. Фельетоны, которые никто не хотел печатать, попытка поступить в Льнотрест, служба в Научно-техническом комитете (при ВВС), газета «Торгово-промышленный вестник», в которую Булгаков давал хронику.
Писал сестре Надежде в Киев 1 декабря 1921 года: «Я заведую хроникой «Торгово-промышленного вестника», и если сойду с ума, то именно из-за него. Представляешь, что значит пустить частную газету?!.. Я совершенно ошалел. А бумага!! А если мы не достанем объявлений? А хроника!!»
Газета была частная, одно из тех многочисленных частных изданий, которые, как грибы, возникали и лопались в начале нэпа. Она прогорела уже в январе 1922 года, оставив по себе шесть вышедших номеров и строки в «Трактате о жилище»:
«Ишь, домина! Позвольте, да ведь я в нем был. Был, честное слово! И даже припомню, когда именно. В январе 1922 года. И какого черта меня носило сюда? Извольте. Это было, когда я поступил в частную торгово-промышленную газету и просил у редактора аванс. Аванса мне редактор не дал, а сказал: «Идите в Златоуспенский переулок, в шестой этаж, комната номер…» Позвольте, 242? А может, и 180?.. Забыл. Неважно… Одним словом: «Идите и получите объявление в Главхиме…» Или Центрохиме? Забыл. Ну, неважно… «Получите объявление, я вам двадцать пять процентов».
Если бы теперь мне кто-нибудь сказал: «Идите, объявление получите», я бы ответил: «Не пойду». Не желаю ходить за объявлениями. Мне не нравится ходить за объявлениями. Это не моя специальность. А тогда… О, тогда было другое. Я покорно накрылся шапкой, взял эту дурацкую книжку объявлений и пошел, как лунатик. Был совершенно невероятный, какого никогда даже не бывает, мороз. Я влез на шестой этаж, нашел эту комнату № 200, в ней нашел рыжего лысого человека, который, выслушав меня, не дал мне объявления».
Были еще какие-то «фантастические должности», в их числе актерская работа. Уцелело несколько дневниковых записей Булгакова, считанные строки, среди них запись, относящаяся к концу января 1922 года: «Вошел в бродячий коллектив актеров; буду играть на окраинах. Плата 125 за спектакль. Убийственно мало. Конечно, из-за этих спектаклей писать будет некогда. Замкнутый круг». И письмо к Надежде, датированное апрелем того же года: служу «временно конферансье в маленьком театре»…
Потом Булгаков стал работать в «Гудке».
А. Эрлих в уже упоминавшихся мемуарах историю приглашения Булгакова в «Гудок» излагает так: «…Я почти тотчас столкнулся в Столешниковом переулке с Булгаковым. Он шел мне навстречу в длинной, на доху похожей, мехом наружу шубе, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Слишком ли мохнатое, невиданно длинношерстное облачение его или безучастное, какое-то отрешенное выражение лица было тому причиной, но только многие прохожие останавливались и с любопытством смотрели ему вслед. Я окликнул его. Мы не виделись два месяца… «Михаил Афанасьевич, а вам никогда не случалось работать в газете?.. Хотите у нас работать?.. Я постараюсь устроить», — предложил я».[39]
М. Булгаков в своей незаконченной автобиографической повести, известной под названием «Тайному другу» и, как и вся его автобиографическая проза, окрашенной очарованием иронии, пишет: «На одной из моих абсолютно уж фантастических должностей со мной подружился один симпатичный журналист по имени Абрам. Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты, в которой он работал. Я предложил по его наущению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию.
Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я ее переработал, ее куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная, куда девать их, сообщил, что я найден негодным.
Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама…»
Эрлиха звали Арон Исаевич, но изображен здесь, конечно, он. Отмечу, что повесть «Тайному другу» Эрлих не читал, полагаю, даже не знал о ее существовании, и влияние прозы Булгакова на его воспоминания в данном случае исключено…
Важность для Булгакова этого приглашения в «Гудок» переоценить невозможно. Он входил — на ряд лет — в коллектив большой рабочей газеты. Входил сотрудником, а судя по времени, пожалуй, и зачинателем знаменитой «четвертой полосы» «Гудка» — боевого отдела «Рабочая жизнь», со стихийным литературным клубом, существовавшим здесь, в комнате отдела.
М. Штих, один из ветеранов «четвертой полосы», впоследствии рассказывал: «…Наступал час досуга, когда все материалы в номер уже сданы, перья отдыхают, а языки начинают работать в полную силу. В этот час в комнате четвертой полосы собирался весь литературный цвет старого «Гудка».[40] Здесь разгорались жаркие споры по всем вопросам и литературы и жизни. Вспыхивало, как лезвие, беспощадное остроумие Ильфа (Ильф появился в «Гудке» позже Булгакова, теплое отношение друг к другу они сохранили на всю жизнь). В «Гудке» работали В. Катаев, Ю. Олеша, Е. Петров. В комнате четвертой полосы бывали Л. Славин, К. Паустовский, И. Бабель.
Не менее важно, что с этим приходом в «Гудок» Булгаков обретал наконец какое-то прочное место в жизни. Он стал «обработчиком» (как позднее Ильф), потом «бытовым фельетонистом» «Гудка». Параллельно стал давать большие очерки-фельетоны в газету «Накануне». Все его временные занятия отпали одно за другим.
Теперь он мог делать то, что считал самым главным, — писать.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Годы учения в Москве. Юношеская лирика.
Годы учения в Москве. Юношеская лирика. В 1827 году бабушка привезла его из Тархан в Москву для продолжения образования. После отличной домашней подготовки в 1828 году Лермонтов был принят сразу в IV класс Московского университетского Благородного пансиона.
Лев Леонов, журналист ЧЕЛЯБИНСКИЙ ТЕАТР В МОСКВЕ
Лев Леонов, журналист ЧЕЛЯБИНСКИЙ ТЕАТР В МОСКВЕ Челябинский драматический театр имени С. М. Цвиллинга на протяжении всей своей почти 60-летней истории (театр начал работу в 1921 году) является зеркалом, в котором по-своему отражается время.Сразу и органично, как
Зайнаб Биишева В МОСКВЕ-СТОЛИЦЕ
Зайнаб Биишева В МОСКВЕ-СТОЛИЦЕ Вот какая ты красивая, Наша светлая Москва. Для тебя всегда носила я В сердце лучшие слова. Показалась мне не длинною Путь-дорога до тебя. На тебя взглянуть старинную Я приехала, любя. Как твои шумливы улицы, Как улыбки горячи. Как,
Петровский парк в Москве
Петровский парк в Москве Проезжая по Петербургскому тракту, Пушкин много раз видел знаменитый «подъездной» Петровский дворец, возведённый М.Ф. Казаковым для Екатерины II. Вековые дубы окружали замок, который напоминал древнерусские сторожевые городки. Петровскому
Два слова о Москве
Два слова о Москве Кроме самого торжественного вечера, в моих планах были ещё несколько мероприятий, так или иначе связанных с литературой. Это посещение редакции «Нового мира» (где меня, наконец, представили главному редактору – А. В. Василевскому) и встреча с Женей
Ю. В. Доманский. Тверь Винная карта «нового русского»: Спиртное в «Москве» Вл. Сорокина и Ал. Зельдовича
Ю. В. Доманский. Тверь Винная карта «нового русского»: Спиртное в «Москве» Вл. Сорокина и Ал. Зельдовича «Москва» Вл. Сорокина и Ал. Зельдовича уже становилась объектом внимания литературоведов в связи с очевидными отсылками к драматургии Чехова. Указывалось, что Чехов
Несколько штрихов к пребыванию Вяч. Иванова в Москве в январе-феврале 1909 года
Несколько штрихов к пребыванию Вяч. Иванова в Москве в январе-феврале 1909 года Среди многочисленных работ Н. А. Богомолова есть статья «История одного литературного скандала»[424], посвященная некоторым обстоятельствам пребывания Вяч. Иванова в Москве зимой 1909 года,
Михаил Ямпольский ВЫСОКИЙ ПАРОДИЗМ: философия и поэтика романа Дмитрия Александровича Пригова «Живите в Москве»
Михаил Ямпольский ВЫСОКИЙ ПАРОДИЗМ: философия и поэтика романа Дмитрия Александровича Пригова «Живите в Москве» Моя же скромная муза с детства пленилась такими скучными предметами, как гносеология, логика и структурная грамматика. Правда, иногда, дабы смягчить
Глава 7 Высокий пародизм и теория всеобщего сходства (о романе «Живите в Москве»)
Глава 7 Высокий пародизм и теория всеобщего сходства (о романе «Живите в Москве») Моя же скромная муза с детства пленилась такими скучными предметами, как гносеология, логика и структурная грамматика. Правда, иногда, дабы смягчить тягостно унылое впечатление,