Песня первая. УЛИЦА ПРОБУЖДЕНИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Песня первая.

УЛИЦА ПРОБУЖДЕНИЯ

Она к мечте выходит от окраины,

Она пряма, ей не к лицу унылость.

Как счастлив тот, кому она подарена,

А мне здесь жить, увы, не приходилось.

Любя зарю, предпочитал закаты я.

Мне не везло, я просыпался поздно.

Ах, улица, не ты ли виновата,

Что на душе не солнечно, а звездно.

Трудно сказать, досадно ли было мне, что я жил на улице Спецдревесины. Все другие в поселке носили звучные имена — Степная, Солнечная, Красная… А та, что выходила окнами на речку и соприкасалась с нашей огородами, называлась улицей Пробуждения. По ней мы шли с удочками на утреннюю зорьку, и, наверное, можно было бы сказать, что и я жил на улице с таким красивым названием, но на конвертах писем, которые мы получали нечасто, стояло — «Улица Спецдревесины». Как ни пытался я разгадать тайну странного и нелепого названия, так ни до чего и не додумался: не считая росших в палисадниках акаций и тополей, деревьев в нашем краю не было. А что вообще может представлять собой спецдревесина, я, по малости лет, не соображал. Жил на нашей улице Ванька Будаев — спец по кизякам. Мама, когда называла его так, вкладывала в слово «спец» одобрение. Но что такое спецдревесина? Хорошее дерево?

Однажды бабушка рассказала: это председатель сельсовета Огурцов самолично придумывал названия каждой новой улице в поселке. Какой смысл в них вносил, никто не узнавал. А мне дядя Митя ответил так:

— Спецдревесина — спецдревесина, а улица Пробуждения — самая восточная в поселке, она первой солнышко встречает. Это чтобы всем нам поменьше спать, пораньше вставать, побольше работать.

Чудной человек дядя Митя Огурцов. Кем он был мне? Никем. Однако вел себя со мной так, будто родственник. Давным-давно, когда я только появился на свет, он подарил мне гитару. Легко представить, как это было: не ко мне он, конечно, явился, а к моей маме. Постоял смущенно подле моей кроватки, ушел, ничего не сказав, но скоро вернулся с подарком:

— Держи, Шура! Вырастет твой сынище — певцом будет, вспомнит обо мне. Я-то игрок неважнецкий, — показал он левую руку, на которой не хватало пальцев. — Война помешала. Ну, а твоему пацану сгодится. Вон голосище-то какой…

Почти пять лет гитара пролежала без движения, пока, наконец, я, роясь в чулане, не обнаружил желтый, покрытый пылью, не известный покуда мне предмет. Я выволок его на крыльцо и стал колотить по струнам.

— Эге, малец! Да ты уже музыкант, — засмеялся подошедший дядя Митя.

— Здалассте, — прошепелявил я.

— Нут-ко, дай я тебя поучу. Классическая вещь. Произведение знаменитого композитора Бетховена! — дядя Митя смешно изогнулся. — Учись, пока я жив! — он зажал единственным пальцем левой руки самую тоненькую струну, дернул ее правой и тут же шлепком ладони по корпусу заглушил жалобный звук:— Уловил, малец? «Смерть клопа» называется.

— Как смельть клопа?

— А вот так! — дядя Митя еще раз хлопнул по лаковой поверхности. — Р-р-аз — и нету клопа.

Когда он ушел, я также схватил струну. Она больно обожгла палец, оставив кровоточащую полоску. И гитара была возвращена в чулан. Бабушка заметила:

— И правильно. Рано тебе еще баловаться этой штуковиной. Эвона, больше тебя. Давай лучше попей молочка да пойдем.

Собирать коровьи лепешки, щепочки, палочки — самое скучное в мире занятие, но с бабушкой спорить бесполезно, к тому же я понимал, что без меня ей одиноко. И вот мы шли по пыльной дороге, подсвеченной с обеих сторон искрами «огоньков» — так у нас назывались ярко-оранжевые цветы. Их маленькие купола тихо покачивались на ветру, сливались в единое пламя, и оно тянулось до самого горизонта, над четкой линией которого виднелась коробочка молочной фермы, куда мы, не торопясь, двигались.

— Санька, не зевай! — бабушка указывала на очередную лепешку. — Што зенки пялишь?

Я поддевал высохший блин деревянной лопаткой и бросал его в мешочек, привязанный к поясу. Рядом кланялась бабка, она охала и кряхтела, потому что недавно простудилась и маялась поясницей.

Коровьи прелести мы собирали по необходимости: не было дров. До тайги двести километров, а техники в колхозе мало. Правда, дядя Митя говорил, что на следующий год дадут пару тракторов и машины, тогда про кизяки можно забыть. А эти лепешки мы складывали в стайке, пока не наступала предсенокосная пора — заготовки топлива.

Я представил, как лошади послушно топчут зеленовато-коричневый круг, посредине его стоит Ванька Будаев в закатанных по колено штанах и покрикивает:

— Шалишь, милай!

Кони вскидывают грязные копыта, скалят зубы, тревожно прядут ушами и вновь продолжают однообразную работу.

— Доле-ее-ей! — командует Ванька.

Бабушка с матерью хватают ведра, зачерпывают из большой железной бочки речную воду и торопливо выливают ее в густеющую постепенно массу.

— Еще-е-е!

Ваньку слушались, и он себе цену знал. Я его тоже уважал и с нетерпением ждал, когда он покончит с делами и сядет обедать. Выпив рюмку и закусив, он пел протяжные песни. «Умер жульман, умер жульман за каменной стеною-ю-ю…»

— Вань, а кто такой жульман?

— Жульман-то? Это человек такой.

— Его, что ли, звать так?

— Э-э, нет! Жульман — это разбойник. Ты, Саньте, лучше не мешай, сядь и запоминай. Мы потом с тобой в клубе споем.

— Споем. Только я не хочу про разбойника…

— А ты слушай сюда…

Ванька пьянел, глаза его зажигались бесовским огнем. Наступал черед частушек…

— Опять зеваешь! — возвращала меня к действительности бабушка. — Уж я тебе задам как-нибудь! Матери нажалуюсь.

С фермы мы возвращались в сумерках. Огоньков в степи не было видно, зато в небе все больше зажигалось звезд. Но смотреть на них нелегко. Я беспомощно тер веки, то и дело спотыкался, но каждый раз меня выручала сухая бабушкина рука. «Спать хочешь? Ну, потерпи малость, еще чуток — и придем».

Кажется, я засыпал по дороге, потому что осознавал себя уже утром, когда в выбеленной комнате становилось ослепительно светло от солнца. Но иногда сквозь дрему пробивались мамины слова:

— Устал, сынок?

Мама целовала меня в щеку, а бабушка говорила ей:

— Ты б на себя взглянула, Шура, али сама не умаялась? Ложилась бы тоже…

— Ну что ты, — отвечала мама, — мне еще постирать надо, вон ведь как рубашку вывозил, сорванец.

В полусне, или мне казалось это, я пытался поразмыслить над непонятным разговором мамы с бабушкой.

— Почему мы все такие несчастливые? Дед мой погиб, муж твой жив, а толку с него, как с козла молока, — вздыхала бабушка.

— Не могут, мама, быть все одинаково счастливыми, ведь разные все. Вот если бы мы одинаковые были, всех и любили бы одинаково. И счастья бы всем поровну досталось. А то, что жив муж, — это хорошо, я бы не хотела, чтобы он погиб на войне.

Я понимал, что речь шла о моем папке, которого почти не помнил. В остальном разобраться было трудно. Что значит несчастливые? Вот завтра побегу с утра на речку, и это будет здорово! У меня есть бабушка, мама, дядя Митя часто приходит. Он почему-то пробуждал во мне предчувствие перемен. Но именно из-за дяди Мити мне не довелось испытать их здесь, не довелось увидеть ни новых машин, ни нового моста через нашу речку, потому что мы уехали на Урал.

Мама долго не соглашалась.

Дядя Митя курил папиросу за папиросой и убеждал:

— Пойми, Шура, ни тебе, ни Саньке здесь лучше не будет. Да ведь люблю я тебя. Ну, как еще уговаривать?

Вдруг он наклонился ко мне и спросил:

— Хочешь, Санька, на Урале жить?

Я сказал, что хочу, и тут заплакала бабушка…

День перед отъездом я провел на улице Пробуждения, на берегу. Вдали, как неуклюжий паучок, скользил по паутинке каната паром — последнее лето соединял он берега поселка. Скоро его заменит мост, но я уже был равнодушен к этому. Тем более мне нравилось важно объяснять ребятам:

— Урал большой. Там горы и много дров — целые леса. А еще там преогромные заводы — больше всей нашей деревни.

— А дядя Митя будет твоим папой?

— Ага.

— А дядя Гриша? Он, что ли, здесь останется?

— Останется, — по-взрослому отвечал я. — Он хороший, только водку пьет. Вообще-то папка добрый… Ну, ладно, робя, мне пора.

Гурьбой добежали до дома, возле которого уже стояла машина. На подножке кабины сидел дядя Митя, он барабанил по корпусу гитары натруженными пальцами здоровой руки.

— Где тебя носит? — встретила меня мать. — Иди, попрощайся с бабушкой.

Я ткнулся в бабкин подол. Бабушка гладила мою голову и слушала маму.

— Устроимся, заберем к себе. Кизяков пока хватит — вон сколько понаделали. Картошка цветет неплохо.

Хриплый сигнал прервал мамины слова. Все заторопились. Дядя Митя помог маме забраться в кабину, меня же подбросил в кузов, куда лихо влез и сам. Все, кто свободен был в этот час, вышли нас проводить. Старая полуторка тронулась, тарахтя и поскрипывая. Я долго-долго смотрел на удаляющиеся дома. Поворот — и последние крыши улицы Пробуждения скрылись из вида. В плечо больно уперся гриф гитары, которую и в машине не выпускал из рук дядя Митя. От тряски тоскливо поскрипывала панцирная сетка кровати, приставленная к переднему борту, а мне казалось, что это звенят неумело гитарные струны.