Глава 8 ЕЩЁ ЗАБОТАНЬКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

ЕЩЁ ЗАБОТАНЬКИ

Кажется — сидели в отшельстве и не было никаких событий эти четыре года. А просматриваю беглые записи, иногда сделанные попутно, для памяти, — ох, много! ох, опять наросло. Мы сидели — так охуждатели не сидели.

А ведь зарекался я: уйдя в историю — не соревноваться с современностью. Просветить Запад — что Россия и коммунизм соотносятся так, как больной и его болезнь? — видно, не по силам это мне. После моих статей 1980 в «Форин Эффэрс» особенно видно, какой это неблагодарный путь — толковать Америке. Да что вершителям политики нужно знать — то они отлично понимают, только не вслух.

И ещё, как ни странно, демократии любят лесть едва ли меньше, чем тоталитаризм. Американская демократия — жадно любит лесть, её так приучили. Другое, к чему привыкла американская публика, — непрерывное повторение, как же именно расставлены предметы, неустанное повторение одной и той же простейшей мысли много-много-много раз, — ну разве это работа для писателя? — заново и заново рожать всё ту же аргументацию.

Но как я в Америке ни оболган — всё ещё сохранилось у меня немалое влияние, или любопытство ко мне, и всё льются из разных мест, из разных стран приглашения выступать. И я — здоров, могу ехать куда угодно и выступать в любой форме.

А — не для чего. Не захотят понять. Не то им надо.

Разумны — только самые умеренные усилия: в чём можно — создавать более доброе отношение к коренной России.

Хотел бы молчать, молчать — но нет, не отмолчишься, обстоятельства вытягивают. Вот в апреле 1981 из Украинского института в Гарварде получаю приглашение на «русско-украинскую» конференцию в Торонто. Из письма видно, что предполагается основательное измолачивание двух приглашённых русских: Оболенского из Оксфорда и меня. А надо сказать, что, неожиданно, яростнее всех в Америке отозвались на статьи в «Форин Эффэрс» почему-то — украинские сепаратисты. Даже и понять нельзя, но в чём-то увидели они там угнетение своей национальной мечты и объявили меня — даже сумасшедшим. Я пытался очистить Россию от радикальных и мстительных клевет — и что ж они накинулись? Да вот, они почти откровенно так и выражают, что с освобождением их родины от коммунизма они готовы и потерпеть, а только — утеснить бы москалей с лица земли; им жаждется признание, что весь мир страдает не от коммунизма, а от русских, и даже маоцзедуновский Китай и Тибет — русские колонии. (Ведь именно украинские сепаратисты протащили через Конгресс Соединённых Штатов тот закон 86–90, что не коммунизм всемирный поработитель, а — русские.)

Руки опускаются. Боже, какая ещё одна вопиющая пропасть! И когда же она так разрылась? Тут и Польша вложилась веками, тут и австрийцы подстрастили в начале века, тут наронено и русского братского невнимания, и натравлено спектаклем советской «национальной политики» (в 1938 в Киеве я не увидел ни одной русской вывески, ни даже дубликата надписи по-русски), — и кому, и когда достанется этот жар разгребать? Когда я был в Виннипеге — мы говорили с головкой украинского Конгресса так, кажется, примирённо, ненапряжённо, — а вот? Вздувают до высшей боли и взрыва.

Когда-нибудь, время ждёт? Нет, вот неизбежно отвечать, — и при ответе ограниться, а не отписаться. Ответить открытым письмом[24]. В Институт послал им тотчас, сама конференция в октябре, но решил опубликовать в июле, перед тем, как будут выплясывать очередную «неделю порабощённых [русскими] наций».

И хотя я написал в самых мягких тонах, как я и чувствую этот вопрос, я душой ощущаю и украинскую сторону, люблю их землю, их быт, их речь, их песни; хотя напомнил свою собственную принадлежность к украинцам и поклялся, что ни я, ни мои сыновья никогда не пойдут на русско-украинскую войну, — в украинских эмигрантских газетах и это моё письмо было встречено всё так же ругательно.

О, наплачемся мы ещё с этим «украинским вопросом»!.. (И ещё надо изучать все подробности давней и недавней истории, и на это — тоже время…)

А вот — текут и текут ко мне жалобные письма от наших русских с радиостанции «Свобода», какое там накаляется враждебное к русским засилие, какой это стал чужой для России голос. В составе «Свободы» есть 15 редакций на языках основных наций СССР — и работают они в круге интересов именно этих наций, с их точки зрения. Справедливо. А 16-й, по названию «русской», — отказано в этом: «собственно русских» интересов, потребностей, взглядов — и быть не может, на это наложено табу из Вашингтона. 16-я редакция — «общесоветская», и из её скриптов свои третьеэмигрантские и надзирающие американские инспекторы тщательно вычёркивают все «неподходящие» им события русской истории, её деятелей, мыслителей, или кастрируют их высказывания, — гася и гася русское самосознание.

И вполне объяснимо: совсем далёкие американцы, на свои американские деньги, — почему они должны искать, что важно и полезно для России, а не сеять то, что, в самой ближней наглядности, в интересах Соединённых Штатов? Но и — как же мне не попытаться хоть что-то, уж совсем невыносимое, исправить? Это — надо сделать, это — для России.

К осени 1981 как-то особенно набралось у меня этих русских жалоб и этих разительных примеров цензурирования скриптов — и тут же молодой энергичный консервативный конгрессмен Лебутийе предложил взять у меня телевизионное интервью специально об американском радиовещании на русском языке. Наше интервью не уместилось в отведенные полчаса (отчасти из-за обилия моего материала, отчасти из-за его занозных политических вопросов), телекомпания NBC обещала ему освободить ленту полного часового интервью для передачи по образовательному каналу — а сама для своей передачи порезала её необратимо. И так — телеинтервью почти пропало: смонтировали неудачно, важное выпало, и передавали после часа ночи. Лишь то — однако очень важное — подхватили все газеты, что я предостерегаю Соединённые Штаты от военного союза с Китаем. С полугодовым опозданием английский текст моих ответов напечатал правый еженедельник «Нэйшнл ревью» — из него перепечатывали в Канаде, в Австралии[25].

Я же и в самый день съёмки уже понял, что не помещаюсь, что материал превышает возможности интервью, — и решил избыток дать не в другую публикацию, не в новые дискуссии, но в прямое дело: в тех же днях, в октябре 1981, написал на ту же, русско-американскую, тему письмо Президенту Рейгану с обильной аргументацией и приложением фактов[26]. Написал, что, разумеется, не жду от него ответа — но прошу вникнуть в суть проблемы.

Кажется, в Белом доме мои посланные соображения оказали некоторое влияние, произошли перестановки на «Голосе Америки», на «Свободе». Рейган даже, вот, публично высказался, что радиовещание — главное оружие Америки. Но всё это на ощупь, что-то где-то медленно бюрократически проворачивается, однако уже прошло рейганского президентства полтора года, — а ничто не сдвинулось! У нас на родине и посегодня царит представление об «американской деловитости». А и в помине нет её в аппарате власти. Чем острей вопрос, тем американская демократия медлительней, неуклюжей.

Рейган, видимо, не забывал наших заочных отношений 1976 года. Накануне дня его инаугурации 20 января 1981 года к нам в Кавендиш дозвонились из Вашингтона: в этот день Президент хочет позвонить мне из Белого дома, буду ли я у телефона? Такой звонок был демонстрацией. Аля попросила, чтобы нас предупредили за 15 минут. (В доме, где я работаю, вовсе нет телефона, и обычая у меня телефонного нет, годами не беру трубки — это важное условие ровной работы.) Я набросал, что примерно ему скажу:

«Господин Президент! Вы и без меня сегодня богаты всякими добрыми пожеланиями. Но и я желаю Вам — славного и твёрдого правления. А в частности и особенно желаю — не только как русский, но и как член угрожаемого человечества, — чтобы Вы всегда отчётливо отделяли, где Советский Союз и где Россия; где коммунизм, а где русский народ».

Однако Президент — не позвонил. Да трудно было ему в тех церемониях прерваться. (Или, скорей, решено было, что такая демонстрация — слишком резка для начала.)

А не прошло двух месяцев — стрелял в него молодой негодяй. И как, если не Божьим чудом, объяснить: пуля в сантиметре от сердца — и такое быстрое выздоровление 70-летнего человека? Ещё острей стало наше сочувствие к нему.

Да! — нужен этот президент, в его отчаянной попытке укрепить мир перед амбициями коммунизма.

В первой своей речи после покушения, весной в университете Нотр Дам, он много цитировал мою Гарвардскую речь, — о падении мужества на Западе, и как сдали нервы американской интеллигенции от Вьетнама, какая ошибка искать соглашения с Кубой, о катастрофе гуманистического безрелигиозного сознания, потерявшего Высшее. Это обращение взора к Богу было Рейгану — своё, у сердца.

В следующие месяцы приходили ко мне — не прямые от Рейгана, но через влиятельных вашингтонских лиц — предложения обсудить возможную нашу с ним встречу. Даже и американский посол в Риме послал такой запрос своему знакомому адвокату Гайлеру, защищавшему наш Фонд: при каких условиях принял бы я приглашение нового Президента посетить Белый дом? Я отвечал всем посредникам одинаково, и с совершенной прямотой: если при встрече будет возможность существенного разговора — я готов приехать; если планируется символическая церемония — нет.

После этих-то запросов я и счёл себя вправе послать Рейгану письмо о состоянии радиовещания.

В начале зимы 1981 — 82 через двух сенаторов, Кэмпа и Джексона, стали доходить до нас слухи, что в Белом доме готовится официальное приглашение мне, уже «лежит на столе». В начале зимы! — когда я особенно погружаюсь в невылазность работы, не выезжаю за ворота, ни даже к парикмахеру, жена стрижёт. Говорю Але: «Буду оттягивать до весны». Она: «Да какое ты право имеешь? как ты можешь диктовать Президенту время?»

Однако стал я размышлять. Может ли что реальное сделать Рейган, чтобы круто изменить отношение Соединённых Штатов к исторической России в отличие от СССР? (Да любая американская администрация по-настоящему не свободна, она под сильным влиянием и явных, и неявных кругов.) Он мог лишь высказываться дружелюбно к России — и делал это. В лучшем случае я мог желать от Рейгана только небольшого усвоения русской точки зрения, чтоб это отразилось хотя бы на части радиовещания. Укреплять Рейгана против коммунизма? К счастью, он в этом не нуждался. Рейган и так совершает немало, хотя бы экономику вытягивает. Этой зимой я впервые стал смотреть и телевизионные новости (раньше — только радио), ещё убеждался в человечности Рейгана, душевности, юморе, — и охотно был бы готов ему помочь, если бы он решил, что в том нуждается. Но долог путь обсуждений, а ещё дольше для него путь самих действий. А поехать мне в Вашингтон — неизбежно ещё с кем-то встречаться, в чём-то участвовать, выступать перед прессой, по крайней мере неделю потерять, разрушить работу, — а толк-то вряд ли будет, стоит ли того? В общем, хотел я, чтобы встреча, если неизбежна, — была бы попозже.

И зима, в самом деле, была ко мне милостива. А суета со встречей взорвалась в начале апреля. Сперва — окольные телефонные слухи из Вашингтона: якобы вместо предполагавшейся личной встречи с Президентом (а уж за ней многолюдного ужина) — планируется ланч, где я — в числе десятка приглашённых, кажется, отставных диссидентов.

Мы не поверили, тут что-то не так: я же заранее всем «разведчикам» ясно ответил, что ни для какой церемонии в Вашингтон не поеду, — тем более для символики компанейского ланча. Затем сообщили нам, что Ричард Пайпс, ныне — советник в Белом доме, и на важном месте, — не может разыскать наш телефон (его нет в справочниках), и просит ему позвонить. Странно, телефон наш Белому дому известен. Аля позвонила, это было 7 апреля. Пайпс торопливо объявил, что Солженицына приглашают 11 мая на президентский завтрак с семью-восемью «представителями национальностей», о чём официальное письмо придёт через неделю. Ничего сверх того не объяснял, ничего встречно не спрашивал, — и Аля, разумеется, разговор не длила.

Ну что же, вот и очевидная ясность: не ехать. Придёт обещанное приглашение — и пошлём отказ.

Куда там! На следующий день в «Вашингтон пост» статья — и сразу трезвон повсюду — Президент собирался встречаться с Солженицыным, но его отговорили, будет только завтрак с группой диссидентов.

Вот как? — отговорили?

Это — особенность организации всех высших американских учреждений: в них никакие секреты не задерживаются. Да даже, кажется, нельзя отказать, если приходит представитель прессы: о чём бы ни спросил — на всё нужно отвечать. А к Пайпсу хаживает такой маститый журналист, как наш знакомец Роберт Кайзер. И Пайпс сам рад открыть ему свою проницательность, как он сорвал реакционную встречу Президента с Солженицыным. А Роберт Кайзер рад всё это напечатать, показать свою осведомлённость:

«Некоторые чиновники рейгановской администрации посоветовали Белому дому не устраивать частной встречи с Солженицыным теперь, так как он стал символом крайнего русского национализма, который ненавистен многим советским правозащитникам».

(Так это они и есть — «представители национальностей»? Как будто какие нации их выбирали. Обыкновенные прежде диссиденты, нынче эмигрантские политики.)

Ай да пресса! Кайзер выдавал подлинную причину, как и почему была подменена встреча с Президентом. Конечно, Пайпс испытывал ко мне личную ненависть и проявлял её последовательно, и всюду, — он не мог простить мне критики его извращённой Истории России, принимал её как личное оскорбление (в «Форин Эффэрс» я и правда не слишком галантно уподобил его «волку с виолончелью»). Но и сам Пайпс действовал не как отдельность, а выражал настроения американской «элиты», её густой струи, — и я был лишь физическим символом отвратительной им России — России, которая была растоптана в Семнадцатом году, и кажется навсегда, и не смела возродиться ни в какой, даже духовной, форме, ни даже мысль о ней, исторической, — а в моих книгах возрождалась, и как будто живо. Подменной процедурой президентского завтрака не только меня унижали, это бы на здоровье, — но указывали, каково отведут место и чаемой нами России, будущей. До какого же глубокого падения докатилось русское имя на Западе, если над нами тут устраивают такие балаганные номера?

Однако спасибо за выболт, без вашей бы болтовни вас и за хвост не схватить.

Так, ещё за месяц до встречи, не только было нам ясно, что я не еду, но и складывалось отказное письмо. Аля, взволнованная всем событием намного больше меня, да ещё всевременно будоражимая телефоном, — то и дело приносила мне варианты отказных фраз, многие и вошли в письмо, это мы вместе составили. Задача письма была — представить весь расклад сжато, но в его подлинном не-личном масштабе. И при том — не обидеть Президента, жалко, что его втянули в игру против воли и против его собственного видения. Отделить Рейгана от советников. И чтоб это внятно звучало для соотечественников. И внушительно для Старой Площади.

Первую встречу со мной при Форде сорвала боязнь Белого дома перед Москвой, теперь — подчинённость Белого дома противорусским влияниям. Но формулировка Пайпса-Кайзера давала мне возможность, и даже обязывала, ответить шире, чем на одну эту подмену.

Тем самым — письмо становилось вынужденным, но крупным, и даже вызывающим, шагом.

Как всякая борьба, и эта — заставляет ступать и обнажать бока раньше времени. Но когда-то же приходят и сроки, хотя и медленно текут реки истории.

Следующие недели часто звонил к нам телефон, и всё новые долетали перемены, перехватные вести, предположения, вопросы. Вот уже узнаём, что набирают компанию — как бы специально во вражду и унижение мне, там — и Чалидзе, и оскорблявший меня Марк Азбель, и — Синявский… (писатель! эстет! из Парижа! — и жалко спешит, как только поманили, к вашингтонскому столу). А из Белого дома — удивительно — так и нет обещанного письма (Аля пожимает плечами: «неприлично»).

Но пока нет приглашения — не на что и слать отказ.

Тем временем сенаторы-доброжелатели, расчуяв, что происходит (в канцелярии Белого дома их ещё и обманывали), — потребовали, чтобы к программе была бы добавлена отдельная встреча со мной, перед ланчем, хотя бы самая краткая. (А — зачем мне такое? И вовсе не нужно.) Но и эта вся попытка, с куцей 15-минутной аудиенцией (7 с половиной минут при переводе…), мучительно томилась в Белом доме: очень боялись даже самой короткой отдельной встречи, — и эта добавочная оговорка так и не вырвалась из канцелярских недр, а припорхнула ко мне опоздавшей телеграммой, уже в самый день ланча, 11 мая.

Приглашение же на ланч в конце концов пришло… в виде картонки входного билета, без единого пояснительного слова.

Но каким же путём послать Президенту моё отказное письмо [4]? Хотелось, чтоб он получил и прочёл его — первым, а не из рук своих чиновников. Воспользовались любезным посредничеством Эдварда Б. Вильямса, имеющего доступ в Белый дом, — и он успел и передать письмо, и объяснить Президенту, как низко его разыграл Пайпс. И 7 мая позвонил нам: что Президент «всё понял» и «не обиделся». Вот и слава Богу.

У нас — большое облегчение.

Но не то — в Белом доме.

Если б сами они не дали утечки, что Солженицын ожидается у Президента, — то сейчас тихо замяли бы, и всё. А теперь — должны как-то объяснять мой неприезд? И — в самые короткие дни.

Телефонные судорожные согласования достигли нас. Сперва — Белый дом предлагает свою формулировку для прессы: «Солженицыну не позволило приехать его расписание».

Мы — отклонили.

Вослед — рано-рано утром 10-го, уже накануне ланча, — Вильямс передаёт, от главного президентского советника и друга, настойчиво: передумайте! приезжайте!

Нет, невозможно.

Посреди дня — с новой формулировкой: «Сейчас не смог принять приглашение, но Президент ждёт встречи с Солженицыным позднее».

Согласились.

Но сомнительно, чтобы Пайпс пропустил в прессу такое.

И в самом деле, днём 10-го, уже зная мой отказ, Пайпс вилял в ГосДепе, что Солженицын завтра приедет. А затем решили, вероятно, вовсе не давать официального разъяснения от Белого дома, лишь пустить «утечку».

И по той же схеме — к Кайзеру, а тот — в «Вашингтон пост» — представили такой жалкий выверт: «Солженицын недоволен, что пресса узнала о приглашении в Белый дом раньше него». Маловато, не тянет. Тогда — ещё огрызочек: нашёл неуместным причисление его к диссидентам.

Это — вместо всей содержательности моих доводов.

Тем вынуждали нас — огласить суть дела, то есть полное письмо.

Мы решили: достойно будет напечатать только в скромной вермонтской газете, а дальше — заметят, не заметят, — ничего не предлагать нарасхват прессе и агентствам.

И — что ж? У вермонтской газеты переняли многие крупные американские. (Столичная кайзеровская, в буднем выпуске, текст и тут, конечно, изрезала и исказила, — но независимая редакция воскресного выпуска «Вашингтон пост» поместила письмо полностью.)

Так окончилась эта навязанная нам больше чем на месяц побочная нервотрёпка. А устройщики выиграли не много: Рейган уже не мог отменить ланча, но спустил его на самый нижний регистр — пришёл без главного советника, не произнёс подготовленной речи, и гости не произносили, не было вожделенной телевизионной съёмки, не было пресс-конференции.

Кипели режиссёры и участники, что я не приехал и всё им испортил, — уж как кипели. Вот странно: если они, как уверяют, за «права человека» и против навязывания воли другому, — так вот я и осуществил самое скромное из прав человека: не поехать по приглашению на завтрак. Откуда ж этот гнев и этот коллективный диктат: «ты должен был!» И диссидент Любарский пишет задыхательную отповедь (и снова пропорция неуверенности: в три раза длинней, чем моё письмо Президенту): и «облыгаю страну, давшую приют», и забыл Архипелаг Гулаг (это я-то!), и неблагородно отношусь к соотечественникам, и не имею права определять, что является и не является «русским», — а Любарский будет определять? Уже протянули руки к возжам гоголевской Тройки?

Подпортил им и генерал Григоренко, бывший среди них на том завтраке: написал письмо Президенту, что испытывает глубокое чувство вины, что потрясён «хитрыми и грязными шагами» организаторов, подменивших встречу Президента со мной, и считает мой неприезд правильным.

(Но — подхвачено было Советами: «принимаемый в Белом доме как желанный гость Солженицын», — а поправки, конечно, не будет, и кто, когда разберётся? ложь присыхает на десятки лет. — Я укорил Рейгана американскими генералами, метящими в случае атомной войны уничтожать избирательно русских, — и в тех же именно днях, на парадной первомайской странице «Советской России» — наверху во всю ширь все вожди на мавзолейской трибуне, внизу — подвал какого-то поэта услужающего, Виталия Коротича[27], в жанре травли с подлогом: «г-н Солженицын, выдворенный из Советской страны… публикует фразу, обращённую к нам с вами: „Подождите, гады! Будет на вас Трумэн! Бросят вам атомную бомбу на голову!“» — И откуда ж моим соотечественникам знать, что это — сцена из «Архипелага», часть V, глава 2, — это летом 1950 на пересылке в Омске зэки кричат вертухаям, когда их, «распаренное, испотевшее мясо, месили и впихивали в воронок», и жизнь им «была уже не в жизнь… не жаль было и самим сгореть под одной бомбой с палачами». — И этот яд разливается в Советском Союзе по миллионам мозгов: Солженицын призывает сбросить на нашу страну атомную бомбу! И когда ж ещё через эти новые глыбы лжи перебираться?)

А в общем-то Пайпс своего добился: нашу встречу с Рейганом — расстроил, и ставил себе это в заслугу.

Мы — опять на чужой территории. Мы опять в чужих руках.

В прошлом году исполнилось 5 лет нашей жизни в Штатах — и мы получили право на американское гражданство. У нас ведь и никакого нет, беспаспортные. Но, решили с Алей, — не будем брать. Мы чужбинничаем тут с горя, нам тут только до времени перебыть.

А с другой стороны: если не берёшь, остаёшься ничей, — то, как бы, выходит, хранишь верность Советскому Союзу? ведь гражданства российского у нас и не бывало. И: в наступившей шаткой мировой обстановке жить вовсе без гражданства — беззащитно.

Нет, пока решили всё же не брать.

Предложил французский «Экспресс» печатать у него актуальные статьи — я согласился: во Франции — мой голос заметен. Перепечатывали эти статьи по другим европейским странам — а Штаты и не шелохнулись: они признают только себя центром мира, и только для них и от них должно быть произнесено. Вот опубликованы мои «Танки» — где? во Франции. (И пишут французские критики: это так написано, что уже и видно, хоть не снимай.) Вышел «Круг»-96 — во Франции, даже в Германии, а в Штатах, из-за которых и старался Иннокентий, губил свою жизнь, — нет.

Ощущая себя на чужбине, нельзя отогнать и тревожных мыслей о завещании: при внезапной смерти, а мне 63 года, — кто будет распоряжаться всеми моими оконченными и неоконченными произведениями? кому достанутся мои архивы?

Кажется, спокойно: Але конечно, она на 20 лет моложе меня, и лучше неё никто не разбирается в моём литературном деле. Но вот — только что, в марте, — замечаю у неё подозрительное тёмное пятнышко у виска, и растёт. А у меня от раковых моих времён глаз намётанный: точный цвет меланомы! Да можно сгореть в короткие месяцы! Уговариваю Алю ехать к врачу (про меланому — не говорю), — «да это ерунда!», ни в какую. Всё ж настоял, поехала. Разумеется, тотчас взяли биопсию. Дни ожидания. Доброкачественная, слава Богу. И вырезали.

Но так вот — и живи, надейся. А дети малые? Конечно, случись такое — есть бабушка, есть верные русские друзья. Но сколько ещё у сыновей впереди лет юридической неправоспособности — и что тогда с литературным наследством? — по законам штата Вермонт перейдёт под опеку штатных вермонтских властей… То-то нараспорядятся…

Научит горюна чужая сторона…

Этой весной напомнила мне Би-би-си, что осенью исполняется 20 лет от напечатания «Ивана Денисовича», и предложила полностью записать в моём чтении текст для передачи в Россию. Отлично! Я охотно согласился. И вот сейчас, в первые дни июня, приехал заведующий русской секцией Барри Холланд, записывали мы полный текст и интервью[28].

И в тексте «Ивана Денисовича», произнося его для России, я почувствовал вневременную поддержку — нечто начавшееся ранее меня, и весь изойденный путь, и уходящее далеко вперёд за край моей жизни. Уверенней почувствовал себя звеном неистребимого длительного русского хода.

И о Твардовском сказал в интервью то, что вот только-только сейчас записал в этих главах.

Раскладываю: не пора ли в азиатское путешествие? Это путешествие задумано мною уже года два — как ожидаемый перерыв между Узлами. Из-за того что я впервые за шесть лет куда-то еду — решил и написать это дополнение к «Зёрнышку» сейчас: там ещё буду ли жив, а на всякий случай объясниться. Перед каждым новым шагом хочется подвести черту прежнему.

Сперва это путешествие задумывалось просто как разминка: всё сижу-пишу, сижу-пишу, — и это имея свободу движения по всему земному шару! — да хоть закончив «Март» съездить куда-то. Хотя никакого однообразия в нашей вермонтской жизни я не ощущаю и без стеснения чувств готов жить тут до, надеюсь, возврата в Россию, — всё же перерыв в работе располагает ввести в жизнь и что-то непредвиденное, незнаемое, новую полосу зрения. А куда? — не по Америке и не по Европе, уже ездил. Тут — вечный русский интерес к странам дальней Азии.

Но стал я понимать: это не прогулка будет, нет. В Японии, в Корее и на Тайване меня переводят, читают и знают. И там — не избежать острых вопросов. Южнокорейское Культурное общество усиленно и звало меня к публичным выступлениям. (И вот уж где газетчики не возьмутся перепахивать меня на «фифти-фифти».)

Долго обдумывал: а четыре курильских острова? Промолчать, наверно, не придётся. Стал изучать историю вопроса. Отдать — будет по полной справедливости. Старая Россия никогда на них не претендовала — ни капитан Головнин в начале XIX века, ни адмирал Путятин в середине его. А сейчас японцы только и настаивают всего лишь на этих четырёх островках — и готовы на дружбу. И так можно снять их память о Южном Сахалине. Так и ответить: на этом вы и можете видеть разницу между старой Россией и новым Советским Союзом, острова — это тоже часть коммунистической проблемы. Хорошо бы даже попытаться содействовать атмосфере русско-японской дружбы, сколь это доступно моим силам.

А Тайвань — это будут впечатления чисто китайские, как побывать бы в самом Китае, а уж добавить наслой коммунизма — это мне легко умозрительно. Тайвань — это опорная точка моей страсти, это наш несостоявшийся врангелевский Крым.

Вермонт

Весна 1982