< «ХУДОЖНИК НЕИЗВЕСТЕН» В. КАВЕРИНА >

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

< «ХУДОЖНИК НЕИЗВЕСТЕН» В. КАВЕРИНА >

Это одна из тех пяти-шести, самое большое – десяти советских книг, которые за год, действительно, стоило прочесть. Повторю то, что мне уже не раз приходилось говорить: кто хочет знать, что в советской литературе делается, должен, разумеется, читать все приходящие к нам из Москвы книги, или, по крайней мере, все журналы… Однако труд этот, необходимый для того, чтобы быть «в курсе дела», по существу, оказывается в огромной своей части напрасным (притом, это именно труд, а никак не удовольствие). Книги выходят сейчас в России лживые, пустые или донельзя наивные. Конечно, кое-что в них, или, вернее, сквозь них, светится, — кое о чем догадываешься, перелистывая их. Но даже информацию они дают сбивчивую и жалкую. Того, на что способна подлинная литература, — глубокой и творческой переработки случайного, сырого жизненного материала и его обобщения — в них нет и помину. И лишь очень редко попадаются книги, которые оправдывают поиски и вознаграждают за потраченное время.

Именно потому что они все-таки попадаются, у нас есть основание утверждать, что литература в России жива. Десять книг в год. Если вдуматься, — это вовсе не так мало. В лучшие времена у нас выходило за год книг «настоящих», — т. е. таких, о которых можно было сказать, что их стоит прочесть, не многим больше. Если сейчас, даже в самое последнее время, при беспримерно-бдительном жестоком правительственном надзоре, еще появляются книги, где есть смысл, талант и авторская ответственность за каждое слово, это доказывает силу сопротивления литературы, неистощимость ее жизненной энергии. Литература подавлена, но не убита. И под грудами бездарных или безграмотных «ударнических» упражнений, под ворохами резолюций, постановлений и лозунгов, она еще дышит. Нет-нет, да и послышится рядом с казенными барабанами и трещотками ее голос.

В. Каверин, автор повести «Художник неизвестен», — писатель еще молодой, но уже довольно из­вестный и опытный. Это — один из младших «Серапионовых братьев». В первое время, когда «серапионы» гремели и выступали, — печатно или устно, почти всегда совместно, — Каверин был как бы на вторых ролях. Казалось, это беллетрист поверхностный, увлеченный формалистикой, способный только на ухищрения и более или менее остроумные словесные фокусы. О Никитине, например, писателе старательном, но мало оригинальном и не особенно даровитом, спорили без конца. Много было толков о Зощенко, о Всеволоде Иванове, которые, по крайней мере, внимания оба заслуживали. Каверин же оставался в тени. Лишь в последние годы он стал выдвигаться, лишь в последнее время стало наконец ясно, что в его душе и сознании есть кроме формализма и кое-что другое. О повести «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове » у нас не так давно шла речь. После нее Каверин издал две книги: «Пролог» – нечто вроде записок обследователя «совхозов» и рассказы «Черновик человека». Обе были встречены советской критикой недоброжелательно, однако, без ярости. «Художник» же вызвал ярость… «Литературная газета» в особой редакционной статье выделила месяц тому назад три произведения, которым следует дать «беспощадный отпор» как «буржуазным вылазкам»: эти три произведения — «Охранная грамота» Пастернака, «Сумасшедший корабль» Форш и «Художник неизвестен» Каверина. Отпор уже и дается… Надо сказать, однако, что к Пастернаку в России сохраняется «пиетет», и тронуть его почти никто не решается. Пастернака побаиваются, имя его окружено ореолом какой-то необычайности, и Пастернаку сходит с рук то, что другим не прощается. Недавно сам поэт об этом говорил с недоумением:

— Я не понимаю, что здесь делается. Других освистывают, а когда я выступаю с такими же заявлениями, мне аплодируют… (Прения по докладу Асеева «О поэзии», 13 декабря пр. г.)

Поэтому об «Охранной грамоте» пишут сравни­тельно уклончиво. Конечно, «буржуазно», конечно, «индивидуалистично», но… тут каждый критик находит свое «но», для смягчения обстоятельств в преступлениях Пастернака. С Ольгой Форш и, тем более, с Кавериным не стесняются. Ближайший товарищ Каверина, Никитина, писала на днях, что «Каверину надо в лоб указать его ошибки». А перепуганная редакция журнала «Звезда», напечатавшая каверинского «Художника» до того, как он вышел отдельной книгой, объявляет даже, что в ближайшее время она в порядке самокритики даст объяснение, как, почему и отчего с нею такой грех случился.

Не знаю, каковы будут объяснения «Звезды» Похоже на то, что редакция понадеялась на внешнюю, фабульную сложность повести Каверина. «Не поймут!» — как бы решила она, думая о цензуре. Там, «в сферах», вероятно, и на самом деле не все поняли, но обостренным ухом почувствовали непол­ную благонамеренность и забили тревогу.

При первом чтении «Художник неизвестен» ка­жется вещью крайне причудливой и неясной. Ум, дарование и умение автора чувствуются сразу, но раздражает «литературщина» в повести: умышленная путаница в изложении, щеголяние недоговоренностью, остатки фокусничанья вообще… Но повесть заинтересовывает, и ее перечитываешь. Тогда обнаруживается стройность замысла, и все в «Художнике» становится внутренне-оправданным, — все до малейших деталей. Это не только интересная и местами даже глубокая книга, это редкая литературная удача, т. е. произведение, где, по Чехову, «каждое ружье стреляет». Приемы автора могут не нравиться, но они достигают цели, они убедительны, так как подчинены единой логике всей вещи… Может быть, найдутся читатели, которым все это покажется очевидным сразу… Не знаю. Я рассказываю только о своих впечатлениях и откровенно признаюсь, что мне ценность и прелесть «Художника» открылась вполне лишь при вторичном чтении.

Два человека живут, действуют и размышляют в повести: Архимедов и Шпекторов… С первой же главы «Художника» начинается их диалог, тянущийся, с отступлениями и вариантами, через всю вещь, — тот напряженный, страстный, единственный диалог, который ведет, в сущности, вся советская литература, у разных авторов, поскольку они находятся на известном идейном уровне. «Как будем жить?» – будто спрашивается в этом бесконечно-длящемся, единственном разговоре. Коммунизм, личность, общество, свобода, творчество, труд… как все это примирить? Архимедов — мечтатель, сумасброд, «идеалист». Шпекторов — практик. Архимедов думает о морали. Мораль отстала от техники. «Личное достоинство должно быть существенным компонентом социализма».

У Шпекторова заботы иные.

— Мораль? У меня нет времени, чтобы задуматься над этим словом. Я занят. Я строю социализм. Но если бы мне пришлось выбирать между моралью и штанами, я выбрал бы штаны.

У Архимедова есть семья: жена, ребенок… Ребенок, впрочем, может быть, и не его, но Архимедов об этом и не догадывается. Жена Архимедова, Эсфирь, любит Шпекторова, но уйти от мужа не хочет, жалея его и чувствуя вину перед ним. Ребенок назван Фердинандом — в честь Лассаля, которого Архимедов чтит, как своего учителя. В тот же вечер, когда начинается диалог о морали, полусумасшедший Архимедов уносит ребенка из дома… «Потому что это единственное, что еще можно исправить». Он уносит своего сына от «лицемерия, бесчестия, подлости и скуки». Ночь. На Невском, под Думой, со спящим ребенком на руках, чудак разговаривает сам с собою, обращаясь к памятнику Лассаля:

— Распорядитель людей, погибший от случайной пули, ветер дует тебе в глаза во время наших наводнений. Осенью на тебя падает дождь. Зимой на твоем лице проступает иней. Ты видишь скольжение и смену людей, и история ночует рядом с твоим пьедесталом. Скажи мне, кто из нас прав? За кого ты голосуешь, учитель?

Лассаль молчит. (Любопытная мелочь. Один из главных упреков советской критики Каверину: отчего герой его ищет ответа на свои сомнения у Лассаля, а не у Маркса? В памятниках Марксу недостатка, ведь, нет.) Но жизнь, по-видимому, голосует за Шпекторова. Шпекторов побеждает. Архимедов уходит в свои мечты или свой бред. Эсфирь, жена его, кончает самоубийством, выбросившись из окна. Архимедов тщетно ищет «морали» в окружающем его бездушном, лицемерном мире.

Есть у Архимедова область, в которой никто и ничто не угнетает его, — искусство. Он — художник, тайный, непризнанный. Здесь, в искусстве, царит свобода, здесь человек не подчиняется «ни законам, ни запрещениям». В повести Каверина говорится об искусстве и природе его очень много. Многое из сказанного интересно. Но остается, все-таки, впечатление, что «выход в искусство» был для автора выходом вынужденным, ибо только здесь, в этой сравнительно нейтральной сфере он мог предоставить своему Архимедову, а заодно и себе, свободу. Вольнолюбивые порывы Архимедова суживаются в своем значении из-за того, что он обращает их к живописи, а не к жизни, но иначе в советской книге быть не может. Это слишком понятно, чтобы требовать какие-либо объяснения. Понятно и то, что Архимедов представлен человеком, у которого «не все дома». Автор не мог бы поручить лицу здравомыслящему и положительному сказать все то, что он сказать хочет.

Эсфирь выбросилась из окна. Мысль о том, чтобы «перестроить мир», Архимедову не удалась. Веселый и трезвый Шпекторов растолковывает ему:

— Есть один только выбор — выиграть или проиграть… Или запишись на бирже труда, ты ведь когда-то служил в аптеке. Пользуйся выходными днями, учись рисовать. Может быть, придет время, когда мы позовем тебя раскрашивать наши знамена.

Кстати, Шпекторов отбирает у Архимедова сына. Ребенку будет лучше у него. Лучше «и со стороны семейно-бытовых условий, и в отношении социальной среды». Архимедов покорно на все и со всем соглашается. Последняя глава занимает полстранички. Эпиграф из Хлебникова:

— Это сквозь живопись прошла буря. «Она лежит, сломав руки, полная теней… Час сумеречный. Снег синий, голубой, белый».

Описывается картина. Изображена на полотне мертвая Эсфирь, конечно.

«Это могло удаться лишь тому, кто со своей свободой гениального дарования перешагнул через осторожность и нечестность современной живописи, которая так отдалилась от людей… Нужно было разбиться насмерть, чтобы написать эту вещь.

Цвета такие-то. Фигуры такие-то. Картон. Мас­ло: 80x120. Художник неизвестен».

Нужно было разбиться насмерть, чтобы написать эту вещь. Разбилась Эсфирь. Но фраза-то ведь относится к Архимедову. Значит, как-то победу он, все-таки, одержал! Значит, победа Шпекторова не так уже полна и прочна! Значит… впрочем, всего не скажешь. Каверин коснулся старой, великой темы о «мнимом неудачнике», темы, которая всю жизнь волновала и мучила Ибсена, например, – до его «Эпилога» включительно. Неудивительно, что эта тревожная тема в ее современном «оформлении», с отзвуками на современность вообще, пришлась в России не ко двору.

Пересказ не может дать понятия о вещи. Пересказ всегда схематичен, ибо разлагает живое создание на фабулу, замысел, стиль и другие элементы. «Художник неизвестен» хорош тем, что в нем все слито и сплетено, в нем нет отдельно слова и отдельно идеи, а одно стало другим, как бывает у подлинных писателей.

Два слова в заключение. В советской печати скажут, может быть, что «Художник неизвестен» нам нравится из-за своей «буржуазности», и будут, пожалуй, этим Каверина попрекать. Какой вздор! Кто этому поверит! Хвалить a priori то, что в Москве бранят, у нас нет ни желания, ни основания. Книге Каверина мы радуемся, как всякой русской книге, – если она умна, жива и талантлива. А бывает это не так часто.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.