Майклу Канделю Краков, 1 июля 1972 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Майклу Канделю

Краков, 1 июля 1972 года

Дорогой пан,

отвечаю на ваше письмо от 11 числа прошлого месяца. Я крайне заинтересован в переводе «Рукописи, [найденной в ванне]»; вы наверняка заметили, что ваше отношение к этой книге изменилось — и, наверное, менялось также во время самой работы над ней, — что вполне можно понять в психологическом плане; работа без увлечения, без сердца, конечно же, является каторжной. Действительно, почти любая книга, если уж она не совсем «плоская», в результате перевода подвергается перемещению в семантическом спектре. Ведь сколько факторов здесь действует, помимо лингвистических! Свою личность… должен ли переводчик ее пытаться скрыть? Я и в этом не уверен. Думаю, что с этим, как с пудингом: узнать, хороший ли он получился, можно лишь по вкусу. Конечно, Вы правы, говоря, что упорство в работе невозможно довести до какого-то абстрактного «идеализма», о котором даже неизвестно, что он обозначает. Я не мог бы сказать, что писать книги — это приятное занятие (для меня оно скорее никогда таким не является). Есть в этом какое-то беспощадное принуждение, которое приходится навязывать себе самому, причем рационализировать причины этого толком скорее всего не удастся. Я думаю, что «Рукопись» — более благодарный объект перевода, нежели «Кибериада», поскольку его поэтика, на мой взгляд, более «перелагаема», пригодна для трансплантации в сферу другой культуры. Что же касается «славы», то писать для нее или вообще работать — не стоит, хотя бы по той достаточной причине, что это фальшивая предпосылка в праксеологическом смысле: она не может дать хороших результатов. В этом контексте я позволю себе кое-что сказать о Гомбровиче в связи с вашими замечаниями. Его человеческая судьба неотделима от писательской. Наделенный дьявольским умом, он имел его, на мой взгляд, больше, чем воображения, то есть его «генератор замыслов» не является самым сильным его качеством, и видно это хотя бы потому, что практически все, им написанное, уже содержалось, как в скрученном зародыше — в его юношеской книге («Бакакай» или, если использовать довоенное название, «Дневник поры созревания»). Этот дьявольский ум он использовал также, особенно в своих «Дневниках», в качестве рычага и тарана против безжалостного молчания в своей аргентинской яме, куда был низвержен силой случая, там он создал свой собственный image, но проиграл именно как биологический человек, хотя и выиграл как писатель, поскольку процессы узнавания и распознавания на художественной бирже невозможно ускорить сверх некоторой меры никаким тактическим способом. Этот его своеобразный героизм, его умственная твердость при одновременной чувствительности, удивляют меня в нем более всего: ведь на самом деле у него была ужасная жизнь, но он не лгал и в то же время умел так скрывать свои слабости, что «Дневники» их не показывают, хотя и кажутся иногда исполненными «самой искренностью». Я не все его книги люблю, но некоторые — величайшего формата. В таких всегда должна быть, я верю в это, некоторая доля отчаяния, ощущения тщетности: он был мне необычайно близок, когда, делая вид, что он не совсем серьезен, атаковал и «подгрызал» Т. Манна, который своей необоримой и алмазно неисцарапанной олимпийскостью всегда меня раздражал, хотя я всегда высоко ценил его творчество. Так что живой человек просвечивает для меня во всем, что написал Гомбрович, и есть в этом именно какая-то особенная подлинность, присутствующая даже в его приемчиках, в его обезьянничанье, в скандалах, которые он устраивал. Впрочем, как и любой, кому есть что сказать, он был слишком многомерным для того, чтобы пытаться предпринять нелишенные смысла попытки установить, кто был лучше, кто хуже Гомбровича, если мы выйдем за пределы категорий посредственности, академизма, дутой олимпийскости, да и «культурного творчества». А кроме того, элементы комизма, которые Гомбрович умел создавать, всегда заставляли меня задуматься в композиционном отношении, — я пытался научиться этому, если такое выражение вообще что-нибудь означает. Между юмористами, даже из так называемых «великих», и писателями, которые из комизма делали бомбу, способную взорвать мир, зияет пропасть. Гомбрович наверняка не является «юмористом»…

Нет, Белойн[294] действительно взят из «жизни», хотя, конечно, не «живьем»; способности, которыми обладает эта фигура, мне, скорее, чужды (установление хороших контактов с людьми, которые мне неинтересны, для меня попросту невозможно; я не использую никакой тактики, не умею быть изысканно галантным, внимательным, льстящим, даже если бы очень захотел, и т. д.). А кроме того, страхи, которые мне свойственны, имеют, скорее, «бытийную», онтичную натуру, нежели психологическую, психоаналитическую, или попросту нервную. С гастрономическими делами «Рукопись» может оказаться в затруднительном положении, если доживет до каких-нибудь следующих поколений, поскольку меню подверглось некоторым изменениям в ходе перевода — чай превратился в кофе, а это о-го-го, как существенно, и все эти простые славянские блюда должны уступить пище из кафетериев… Я знаю от миссис Реди, что вы теперь перед «Гласом Господа» будете переводить «Кибериаду». Что ж, очень хорошо! Тот староанглийский, который вы цитировали (Т. Мэлори), я лишь чуточку могу надкусить, потому что плохо знаю язык. А еще и в историческом развитии! Славянские языки, и польский тоже, изменялись медленнее, чем англосаксонская группа. Это тоже имеет некоторое значение. Поэтому каждый у нас может читать Пасека, но я не знаю, любой ли англичанин может столь же свободно читать источники XVII века?

Что касается названия, то должен признаться, что в вопросе ЗВУЧАНИЯ «The Cyberiad» я некомпетентен: я того ослабления, в английском, о котором вы говорите, не могу ухватить. «Кибериада» в тексте explicite названа всего лишь раз, как какая-то женщина в стихотворении, которое сочинила машина Трурля (Электрувер[295]) (думаю, с этим стихотворением вы еще намучаетесь!), и наверняка это ассоциировалось у меня с Иродиадой и с «Илиадой» заодно[296]. Так что «Кибериада» связывается с явной античностью — по-польски «Кибернавты» звучало бы для меня плохо. А так ли в английском, я не знаю. Единственным несущественным аргументом в пользу сохранения «Кибериады» в названии может быть лишь то, что она уже переведена на несколько языков, например, на русский, французский (чудовищно), немецкий, и там это название сохранено. Но, конечно, это не тот аргумент, который может решительно предопределить суть дела. Для меня самого по каким-то непонятным самому причинам «Cybernauts» представляется более возвышенным названием, чем «Cyberiad». Но я не могу выжать из себя — почему так.

Нигилизм? В моих книгах? Что-то в этом роде может быть, возможно, тут Вы как-то таинственно правы. Я назвал бы это — тщетность… заботящаяся о декоре, который ей с виду противоречит. Совсем невинно говорить ужасные вещи, как бы развлекаясь и делая бесхитростные на вид «призывы»… Что касается Эйнштейна, то он несомненно был моим юношеским идеалом. А мысль о том, что даже такие фигуры следует, быть может, «проветрить», блеснула у меня, когда я читал «Колыбель для кошки» Воннегута, которая начиналась именно так, словно пасквиль на такого гения, но потом он (В[оннегут]) совсем сбился с этого пути и все испортил, хотя, кто знает, может быть, у него и не было такого намерения, и оно только мне привиделось. Что же касается формата и качества персонажей, вводимых мною, то я ничего не знаю об этом, потому что я ведь не подгоняю ни персонажей к фабуле, ни фабулы к замыслам, а только пишу, как умею (звучит это идиотично, наверное, но одновременно подчеркивает мое самонезнание). Конечно, Космос — это что-то чудовищное, и потому, что он есть везде, в столе, в экскрементах, в зубах, в костях живого человека, а не только в каких-то там звездах и прочих туманностях. И покушения моих персонажей на Космос должны плохо кончиться, таков порядок вещей, — и мне не кажется, что здесь можно ЧЕСТНО выдумать что-то другое (другой выход). Именно потому меня так явно раздражает эта имбецильная развязность, с которой SFictioneers похлопывают по плечу этот Космос… и делают из него песочную бабку. Между состраданием и чувством тщетности нет большой пропасти, думаю. Разве что самого себя жалеть не годится, потому что это паскудно дешево и всегда кончается каким-нибудь типом вранья. А впрочем, не знаю, могу ли я еще сказать на эту тему что-то осмысленное.

«Teksty» вы должны вскоре получить, так как Блоньский, которого я об этом попросил, передал ваш адрес в ИЛИ[297] тем, кто рассылает экземпляры.

Благодарю за фотографии и прилагаю взаимно свою. Такой маленький ребенок еще не занимает у вас слишком много времени, но это придет! Заверяю вас в этом, исходя из собственного опыта…

Сердечно ваш

Станислав Лем

Данный текст является ознакомительным фрагментом.