КОГДА ПОДНЯЛСЯ ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗАНАВЕС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КОГДА ПОДНЯЛСЯ ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗАНАВЕС

Что сказала бы наша пресса в период острого приступа антисталинизма о публицисте, который взялся бы утверждать, будто с начала горбачевской эры атака на Сталина «была чрезмерной», что надо Сталина оставить в покое и захоронить на национальном кладбище рядом с Иваном Грозным, Петром Великим, Екатериной I и Лениным, что Сталин не был «исключительно кровавым лидером» на фоне таких «безжалостных» политиков, как Гитлер и Муссолини, Черчилль и де Голль? Припечатала бы – «сталинист»? Или вступила в полемику, пытаясь объяснить, что есть разница между ГУЛАГом, строенным для соотечественников Сталиным, и «варварскими бомбардировками» гражданского населения Германии и Японии, осуществленными во время войны Англией и США, между безжалостностью Гитлера и безжалостностью Черчилля?

Что сказала бы наша антимилитаритская пресса, осудившая на своих страницах и танки в Чехословакии, и вторжение в Афганистан, о литераторе, который признается, что у него никогда до 1986 года не возникало никаких возражений против советской внешней политики, и возникли они лишь в эпоху перестройки, когда «советские, как послушные студенты» обещали и эвакуировали свои войска из Афганистана, чем ослабили мощь государства? А мощь эта нужна, чтобы сохранить мир, потому что напряженность в мире создает вовсе не советская манера соваться со своей помощью в горячие точки, а угроза с Запада.

Что сказала бы наша демократическая пресса о писателе, который называет демократию «роскошью для богатых стран», советуя бедным, вроде СССР, обращаться к «старому доброму насилию», и обвиняя при этом интеллигенцию в том, что она тянет советское общество не «вперед, к более прогрессивному общественному строю, но назад, к капитализму»?

Бедного Полозкова, бравых полковиков-депутатов Петрушенко и Алксниса, генералов Родионова и Макашова, высказывающихся в том же духе, хоть и менее отважно, дружно осмеяли и осрамили. А Эдуарду Лимонову все вышеперечисленные сентенции, извлеченные из прошлогодних номеров «Собеседника», не мешают быть гостем и автором «Огонька», «Знамени», «Московских новостей», «Известий», «Юности», «Авроры».

Да ведь политические высказывания Лимонова – не более чем эпатаж, возразят мне, пожалуй. Меняет маски, хочет быть на виду. Вы хоть рассказ в «Юности» откройте: «Мне удалось всучить им себя. Под „им“ я подразумевал „мир“, „общество“, „сосаяти“, – что по-русски звучит как сборище тех, которые сосут…есосов».

Удалось, удалось выпустить книгу, привлечь внимание скандальным саморазоблачением. Эксгибиционизм как литературный прием. Автор, кажется, не слишком уважает этих…есосов? Ну так и обществу не стоит снисходить до Лимонова, и если отмахнулись от него репликой в «Литгазете» да сердитой статьей В. Кондратьева в «Известиях», так и будет.

Это б и верно, да вот беда – как раз Лимонова-то принимают у нас вполне всерьез. То один литератор сетует, что Лимонов замечен и оценен «за рубежом – пора бы оценить и соотечественникам», то другой с одобрением пишет о разрушении им всяческих табу. «Пока проза Лимонова не будет опубликована у нас в стране, мы не можем говорить о полной свободе творчества», – написано в «Авроре». Не больше и не меньше. Да публикуйте на здоровье, только не путайте «разрушение табу» с литературой. Если хотите, культура вообще на табу основана. Бесстрашное описание гениталий любимой женщины – реальной, названной полным именем, или гомосексуального полового акта не становится явлением культуры только от того, что оно нарушает моральный запрет. Скорее такой запрет – естественный рефлекс культуры. Но я, простите, невольно ухожу в критику – привычка.

Речь же здесь не о прозе Лимонова – черт с ней – но о политической публицистике.

Первый вопрос: почему в глазах нашей литературной общественности она существует как бы отдельно от прозы?

Стоило, к примеру, Распутину быть заподозренным либеральной прессой в ретроградстве – так даже к классической «Матере» все охладели. Правый же экстремизм Лимонова не мешает даже появлению на страницах «Знамени» его повести в «стиле позднего соцреализма», как аттестует ее автор.

Значит, не принимают всерьез? Не скажите. Не отличающаяся чувством юмора программа «Время» вряд ли бы анонсировала 7 июня с такой помпой интервью с «русским писателем, живущим в Париже», если бы почитала высказывания этого писателя цирковой буффонадой.

А на следующий день «Международная панорама» донесла до многомиллионного зрителя весь лимоновский набор политических рецептов. В трудные времена, мол, выбирают диктатора, как делали в Риме, в стране надо навести порядок, демократия нужна советской буржуазии, а народу – сильная коллективистская власть. От совета образовывать «комитеты национального спасения» и обращаться к армии для наведения порядка Лимонов, правда, на сей раз удержался – не знаю, добровольно ли, или телевидение поостереглось выпускать столь радикальный призыв в эфир.

Невзорова за литовский репортаж вмиг «отлучили от прогресса», даже «600 секунд» немедленно и дружно оплевали – хотя передача не стала менее динамичной, информативной и профессиональной. А ведь Невзоров не призывал к вооруженному мятежу.

И даже наши ястребы-полковники не решились пропагандировать соблазнительно-простой большевистский проект Лимонова: поднять армию против «советской буржуазии», буржуазной демократии и сепаратизма под лозунгом «одна страна, одна родина, один народ – советский». Всякому находящемуся внутри страны отчетливо видно, что осуществление подобных лозунгов означает не конец хаоса, а начало гражданской войны. Запах крови, отрезвляющий горячие радикальные головы, в Москве, Ленинграде и Риге, видимо, ощутимей, чем в Париже.

Вот и попытаемся понять загадку непостижимой терпимости к Лимонову, особенно невероятной на фоне нашей общей нетерпимости. И у меня только один ответ на этот вопрос.

«Литература возвращается домой, – пишет Андрей Дементьев, перечисляя имена писателей-эмигрантов, посетивших „Юность“, среди которых имя Лимонова. – Читайте их произведения – это, наверное, самое главное в познании незнакомых миров, разлученных злой волей с нашим внутренним миром» («Юность», № 2, 1991).

Кому же хочется быть заодно со «злой волей»?

У нас ведь мода нынче такая: умильно смотреть на эмиграцию, без особого разбора почитая каждого уехавшего пострадавшим в «борьбе с тоталитаризмом». Ну а уж если перед нами настоящий борец – тогда мы почтительнейше выслушиваем любое.

Вот, не угодно ли, – совсем другая картина, но, как ни странно, все из той же, из той же оперы.

Знаменитый диссидент, яркий, стойкий, мужественный человек, впервые после своего сенсационного обмена на генсека чилийской компартии возвращается в Москву. Толпа встречающих в Шереметьеве, фотовспышки, микрофоны, лес протянутых рук. Репортер «Огонька» красочно описывает волнующие моменты встречи, прежде чем подобраться к самой сути дела. Вот она: «Обращаюсь к вам с вопросом, которым здесь встречают каждого эмигранта: что делать».

И Владимир Буковский безжалостно отрезает:

– Бастовать! Вы этот паразитизм бросайте™ Должна забастовать страна!..

– И что произойдет в этом случае? – растерянно спрашивает журналист.

– А что произойдет? У них много танков. Когда они обращены на запад, это страшно. Но Россия большая. Я шутки ради подсчитал, что на один танк здесь приходится 327 км2. Вот и представьте себе танк, застрявший где-нибудь в Тюменских болотах. Много он сделает?

Что тут скажешь?

– А почему вы так боитесь гражданской войны? – с нескрываемым оттенком превосходства прервал как-то мои тревожные сетования один парижский русский. – Свобода требует лишений и жертв.

– Вы готовы приносить жертвы здесь, в Париже, – спросила я, – или вернетесь в Москву?

Увы – многие радикальные призывы, несущиеся с эмигрантской стороны, можно объяснить этой восхитительной готовностью перенести наши лишения и жертвы.

Но о Владимире Буковском никак не скажешь, что он не продемонстрировал своей собственной жизнью готовности к жертве: героическое противостояние режиму, тюрьмы, голодовки, лагеря.

Однако ж героизм, подвижничество – все это способы самореализации личности. Человеческая жертва добровольна. И никто не имеет права требовать жертвы от другого. Танк, застрявший в тюменских болотах, смешная картинка, особенно если рассматривать ее на телеэкране, в новостях Би-би-си… А если танк застрял под окном твоего дома?

Знакомая журналистка пытала меня после встречи с Буковским: ну как относиться к этим героическим личностям, когда они несут вздор? «Так у него все это легко, размашисто, просто, – жаловалась она. – Рубит сплеча и совершенно не понимает, что происходит в стране. Теряют они чувство реальности за бугром, что ли… И возразить неудобно.

А почему, собственно, неудобно? Вот так прямо взять и сказать: восхищены, мол, вашим героизмом, что же до нынешних рекомендаций, то они, простите, нелепы.

Вы утверждаете, что если не будет всеобщей забастовки, то к зиме будет голод. Это, может, из Кембриджа кажется, что как только все заводы остановятся, так с неба булки посыплются. Но мы-то – отсюда – прекрасно видим, что это не скачок в «царство свободы», а шаг в сторону разрухи и хаоса, эпидемий и голода. И с помощью всеобщей забастовки не предотвратить гражданскую войну – но ускорить.

Что ж журналистка? Повздыхала, согласилась со мной – и, разумеется, промолчала. Демократическая пресса осветила пребывание Буковского в стране, взметнув в воздух положенное число чепчиков, – хотя множество трезвых умов давно уже поняли: если кого нам и следует бояться, так это «пламенных революционеров», обнаруживающих бесстрашие перед танками.

Занятно, что Лимонов в своем необольшевистском романтизме, призывая организовывать комитеты национального спасения для устранения от власти «новой буржуазии», советует принять способ представительства, который называется «прямой демократией». (Попросту говоря, собирай толпу и хватай властъ.) Но ведь и Буковский, казалось бы, известный правозащитник, тоже призывает не на право опереться. И загадочная близость необольшевистского романтизма и романтизма антикоммунистического, их презрение к реформизму, к праву, к постепенности, их готовность апеллировать к толпе – заставляют задуматься о какой-то странной закономерности.

«Я только боюсь союза неонацистов с ультралевыми. Об этом возможном союзе я писал еще в 1982 году. Ни одна немецкая газета не напечатала», – запомнилась мне фраза Фридриха Горенштейна, попавшаяся на глаза еще в августе прошлого года со страниц «Огонька» (№ 35). Я отметила ее тогда, подумав, что, видимо, есть общие закономерности и одинаковые рифы у стран, выходящих из тоталитаризма. Не зря и мне часто кажется, что «Демократический союз» и «Память» – явления одного порядка.

«Память» мы, впрочем, всенародно заклеймили, после чего либеральная пресса потеряла к ней всякий интерес – выяснилось к тому же, что течение никого не представляет. «Демсоюз» с его тоскливой радикальной фразеологией и истеричными лидерами, с осточертевшей тактикой «партии нового типа», презирающей всякую парламентскую деятельность, «выборы», «законы», мы всерьез не принимаем. Отечественный радикализм как левого, так и правого толка нас раздражает. К посещающим же страну эмигрантам бросаемся, как к оракулам, с простодущным вопросом: «Что делать?» – а получив озадачивающие ответы, отводим в сторону глаза…

Буковский как личность, конечно, уникален. Но взгляды его – типичные взгляды диссидента, положившего жизнь на то, чтобы сказать «нет» режиму, и по инерции требующего от других кричать это «Нет» в то время, как режим давно уже рухнул и задача состоит в том, чтобы расчищать обломки. Пригодны ли подобные советы? Наконец, добросовестны ли они?

Года два назад в «Литературной России» появилась статья И. Шафаревича «Феномен эмиграции». Недавний диссидент предсказывал разрушительные последствия, к которым может привести массовое возвращение эмигрантов в Россию, опираясь на аналогию, слишком хорошо известную по 1917 году, когда тысячи политэмигрантов после падения царского режима устремились на Родину, чтобы принять участие в активной политической деятельности, и, привыкшие к отрицанию, не смогли предложить ничего позитивного, и в результате взорвали страну. Демократическая печать сочла своим долгом возразить, высказавшись за широкое возвращение книг, идей, людей, строя совсем другие прогнозы. Проверить их, увы, нельзя, ибо предсказание провалилось в главном: никто не вернулся. (Если не считать двух-трех знаменитостей, согласившихся получить московские квартиры, не расставаясь, разумеется, с зарубежным гражданством.)

Иные из нас стали испытывать ощущение некоторого конфуза. Как же так? Не мы ли переживали, как праздник, первые встречи политэмигрантов с оставшимися в метрополии? Не мы ли писали в своих статьях, что культура едина, что разделение искусственно, что эмиграция сохранила нестесненную свободу слова и с опережением поставила ряд вопросов, которые мы ставим – теперь? (Это не ирония – увы – самоцитата.)

Наши аплодисменты слушали благосклонно и даже охотно наезжали за ними, а вот от предложений баллотироваться во всякие там новорожденные парламенты и издавать не там, а здесь независимые газеты и журналы отказывались. Получается, что та злополучная эмиграция, катившая в голодную, разоренную войной Россию, была все-таки идейной эмиграцией. Да, беспочвенная, оппозиционная, не умеющая ценить традицию, не знающая нужд народа, она промитинговала и пробалабокала с февраля по октябрь, более того – толкнула страну к октябрю, не понимая, что сама погибнет в зажженном ею огне. Легко судить сегодня… Но как – не склонить голову? А нынешняя?

… В парижской студии радио «Свобода» умная, острая журналистка пытала меня: «Hy почему, как вы думаете, никто из эмигрантов не возвращается? Ваш друг, – она назвала фамилию, – что он тут делает? Ведь они за свободу слова боролись? Ну вот и пусть издают в Москве независимую газету – кто мешает?!»

Дело было до принятия закона о печати, и неподцензурные газеты росли тогда как грибы, еще беззаконные, уже не преследуемые. Действительно, самое время для свободной прессы.

Я, как могла, друзей защищала: дети выросли, чувствуют себя французами, трудно второй раз ломать жизнь, здоровье подорвано. Мне приводили в пример польских и чешских политэмигрантов, у которых тоже дети, тоже лагеря в прошлом, тоже здоровье, тоже насиженные места, но представилась возможность – и побросали уютные парижские квартиры, ринулись заниматься политикой и бороться за свободу слова – у себя дома.

О друзья мои! Забыть ли мне радостную болтовню на парижской кухне (неискоренимый московский обычай), драгоценное ощущение человеческой близости и неодиночества, ночные звонки Москва—Париж, не перестающую изумлять душевную щедрость… Казалось, нас разделяет только расстояние, но разве оно непреодолимо? Вот бьется в трубке знакомый милый голос, вот в кармане билет на самолет: счастливо, встретимся завтра!

Непреодолимым – увы! – окажется другое расстояние, которое будет тем больше углубляться, чем доступней станут визы в советских паспортах, чем обширней сделается толпа «наших» в Париже, полунищих, полуголодных, озабоченных, где переночевать, что урвать…

«Железный занавес!» – говорят, мечтательно, от всей души выдохнул известный издатель, посвятивший жизнь спасению русской культуры, когда один из второстепенных представителей этой самой культуры ринулся к нему на приеме с непристойно фамильярными объятиями. Дальнего-то возлюбить легко, не то что ближнего, это нам еще по Достоевскому известно.

Шутка разошлась широко, слишком широко – не оттого ли, что выдает затаенный комплекс нашей политэмиграции? Имевшая статус политической, она неумолимо становилась экономической по мере того, как в стране созревали условия для нестесненного выказывания и открытой политической деятельности.

Но разве не имеет человек права жить там, где ему больше нравится? Где нет очередей, где просторный дом вместо двух комнат в московской пятиэтажке, где высоко оплачиваются твои математические способности, твой коммерческий талант, твой музыкальный дар, где не страшно за будущее детей? О, имеет, конечно же, имеет, и если голосовать – так я обеими руками за свободу эмиграции.

И речь не о тех, кто воспользовался правом на эмиграцию. Речь о тех, кто не хочет дать даже себе отчет в том, каким правом он пользуется.

О тех, кто привык рассматривать свою деятельность как волеизъявление порабощенного тоталитаризмом народа, и для кого крушение этого самого тоталитаризма оказалось волей-неволей столь неприятным сюрпризом, что его даже не хочется замечать. Отсюда – и удивляющая нас «радикальная слепота», которую мы приписываем некоторому дефекту зрения, порожденному расстоянием.

Перестройка? Обман. Гласность? Никакой гласности нет. Свобода печати? Фикция. Выборы? Фальсификация. И вообще, сценарий перестройки разработан в КГБ…

Да, два-три года назад мы наивно думали, что падет железный занавес – и хлынет обратно эмиграция, и восстановится единство культуры. Какое заблуждение!

Единство культуры было именно тогда. «Архипелаг ГУЛАГ» формировал умы в 1974-м, когда вылавливались фразы сквозь вой глушилок, когда зачитанная до черноты книга давалась тебе на два дня и читали ее ночь напролет, отгоняя сон лошадиными дозами кофе. И «Теленок» обсуждался по горячим следам парижского издания, и полемика вокруг него разделяла на группы интеллигенцию.

Нам еще предстоит написать историю литературы и общественной мысли 70—80-х годов, в которой не будет этого деления на «там» и «здесь», и поместить явление туда, где оно существовало. «Остров Крым» Аксенова вызывал читательский интерес в начале 80-х, когда его фельетонная злободневность не потускнела, как десять лет спустя, и над «Чонкиным» мы смеялись тогда же – причем смех был искренним, не в пример нынешним критическим любезностям, которым не победить ни горького разочарования от последнего романа Войновича с его неудачной прогностикой и натужной пародией, ни тягостного недоумения от серии новейших сказок, старательно варьирующих одну и же мысль: «Мы были первыми. Мы первыми сказали, что земля вертится, Мы первыми сказали, что король гол. А вы теперь это все повторяете, не воздав должное первым».

Да, да, вы были первыми (хотя, если вдуматься, так было много и до вас). Но если вы действительно самые смелые, самые честные, самые лучшие, – что ж вы так упорно желаете не блага оставшимся, а награды себе?

И почему уж так уверены и хотите уверить других, что одна часть общества состояла из трусов, конформистов, рабов или недоумков, а другая, лучшая, устремилась в диссидентство, а потом – в эмиграцию?

Социальная активность – замечательное, но далеко не самое ценное свойство человеческой личности. Людям духовно активным более свойственно эмигрировать внутрь.

Две колоссальные фигуры нашего времени – Солженицын и Сахаров – оказались в состоянии войны с режимом в силу уникального сочетания социальной и духовной активности. Но природа не ставит ни героев, ни гениев на поток. И пусть политическая эмиграция – производная от диссидентства – подумаем же и о том, что не могла интеллигенция огромной страны вся устремиться вон, что в этом защитный рефлекс национальной культуры, наконец.

И вот поднялся Железный занавес – и оказалось, что нас разделяет нечто большее, чем расстояние. Грубо говоря, мы, оставшиеся, хотим успеха всем этим реформам и чтоб злополучный занавес сгинул навек. Они, уехавшие (быть может, даже не всегда отдавая себе в этом отчет), хотят, чтобы реформы провалились к чертовой матери, а занавес соткался вновь. В этом – оправдание, почему они там, а не здесь.

Наша охранительная пресса, привычно осуждая «антипатриотичную» эмиграцию, выработала множество стереотипов, среди которых самые расхожие – «нельзя унести с собой язык, родину, культуру».

Ах, можно, все можно унести! Все, кроме одного – истории. История России будет свершаться в России.

Поднялся Железный занавес, – и оказалось, что мы разделены на участников истории и зрителей. Да, на этой сцене неуютно. Пьеса сумбурна и безвкусна, актеры озлоблены, всяк лезет в режиссеры, и не факт, что драматург не придумает какой-нибудь кровавый финал.

А зрители? Что ж зрители? Есть великодушные и страдающие за нас. Им спасибо. Но слушать ли неодобрительный свист из зала, желающего побыстрее досмотреть пьесу, и чтоб со стрельбой и побольше пиротехнических эффектов? Или понять наконец, что в этом представлении интересы участников и зрителей не совпадают?..

Литературная газета, № 29 от 24.07.1991

Примечание 2007 года

Мне не раз приходилось писать статьи, которые изначально задумывались как полемические, нарочито провокативные, способные дать толчок задуманной дискуссии (такова, например, включенная в сборник статья «Сумерки литературы»). Статья об эмиграции была написана безо всякого расчета на дальнейшее обсуждение, – хотя, конечно, я предполагала, что задетые в ней люди узнают себя и смертельно обидятся. Обиделись и возмутились, однако, очень многие.

Статья обсуждалась в нескольких номерах парижской «Русской мысли», ей были посвящены отдельные передачи Радио «Свобода», причем с каждым разом участники дискуссии все более отдалялись от статьи, давшей первоначальный толчок спорам, и вели их уже между собой.

В то же время в восприятии этой статьи даже эмиграция была далеко не едина: так, Юрий Милославский, вечно оказывающийся в оппозиции к господствующему мнению, неожиданно заявил: «Статьи, подобной нынешней, латынинской, я дожидался давно. Без особых, впрочем, надежд на ее появление», а Владимир Максимов, включившийся в дискуссию уже после того, как в «Русской мысли» и на радио «Свобода» статья была решительно осуждена, с сожалением признал что «вынужден согласиться как с пафосом, так и с доводами этой статьи» («ЛГ», от 16 октября 1991).

Но, разумеется, основной поток отзывов в газету шел не из эмиграции, а из метрополии – он и заставил «Литературку», не планировавшую заранее никакой дискуссии, продолжить тему.

Этому намерению не помешало даже грандиозное событие, должное перебить всякий интерес к обсуждению литературных тем – августовский путч 1991 года. (Кстати, в опубликованных дневниковых записях Раисы Максимовны Горбачевой, относящихся к периоду драматического форосского пленения президентской семьи, есть лестная для меня запись о том, как высокопоставленные пленники читали статью «Когда поднялся железных занавес».)

После поражения путча (предчувствием которого было наполнено лето 1991, что и отразилось в статье, и не только в словах, что танк может появиться перед окнами твоего дома) газета вернулась к обычной жизни и опубликовала обширную подборку откликов.

В ту пору в «Литературной газете» было не принято, чтобы сотрудник газеты сам готовил полосу откликов на свою статью; считалось неэтичным и вмешиваться в этот процесс. Я увидела первую подборку откликов, включающую заметки Э. Лимонова, В. Войновича, Ю. Милославского, М.

Розановой и стихотворение А. Жигулина уже в сверстанной полосе, и была раздосадована тем, что редакция не сочла нужным заранее ознакомить меня с письмом Владимира Войновича, задевавшим не столько насмешливой резкостью тона, сколько попыткой представить мою статью неким полицейским окриком. После долгих споров мне удалось настоять на своем праве написать ответ Войновичу, который и был помещен на той же полосе. Воспроизвожу здесь оба письма.

Мадам!

Если над «Чонкиным» Вы уже отсмеялись, романом «Москва 2042» я вам не угодил, а мои сказки повергают вас в состояние тягостного недоумения, то зачем же Вы так страстно стремитесь к тому, чтобы я жил обязательно с Вами?

У меня нет за душой ничего более ценного, чем то, что Вы перечислили, не считая, конечно, моей социальной активности, от которой Вы (и это понятно) тоже много проку не видите.

Пользуясь случаем, извещаю Вас, что некоторые Ваши тенденции несколько устарели. После возвращения мне советского гражданства я эмигрантом себя более не считаю и постоянно прописан в том же городе, что и Вы. Но подписки о невыезде я никому не давал. Поэтому, явившись с милиционером после восьми часов вечера, Вы можете меня по месту прописки не застать. У меня нет никаких обязательств, которые вынуждали бы меня находиться в постоянной близости с Вами. Я не имею никаких должностей, не получаю нигде зарплаты, никаким доверием не облечен и вообще, как выражался Андрей Платонов, «ничего не член». А что касается долгов перед родиной, народом, Литературным фондом и Вами лично, то тут, как говорит один из героев единственно признанного Вами писателя, «со всеми долгами давно расплатемшись». Засим, сударыня, остаюсь готовым к дальнейшей социальной активности.

В. Войнович

Милостивый государь!

По слухам, наша пресса доставляется в Мюнхен едва ли не на почтовых. Похоже, Вы не успели прочесть мою статью, а Ваши телефонные информаторы ввели Вас в заблуждение.

С чего Вы взяли, что я призываю Вас жить в Москве? Мне решительно все равно, где живет русский писатель: в Париже, Мюнхене или на Луне.

Достоевский вот начал «Идиота» в Женеве, а закончил во Флоренции. Писал же, как известно, о России.

Но г-н Катков, публикуя роман, не вразумлял публику, что, дескать, роман особенно хорош тем, что Достоевский двадцать лет назад стоял на семеновском плацу в одежде смертника. И Достоевский не настаивал.

Вот и я хочу, чтобы наши соотечественники наконец сообразили: котлеты отдельно, а мухи отдельно. Низкий Вам поклон за Вашу «социальную активность».

Но смелый плевок в Брежнева и КГБ – не вексель, которым оплачено наперед все, что Вы ни сделаете.

Пользуясь случаем, хочу заметить также, что, несмотря на московскую прописку, Вы не совсем точно судите, какие тенденции здесь устарели, какие нарождаются. Смею Вас уверить, что тенденция приставлять к идейному оппоненту милиционера, отдающая, простите, некоторой «совковостью», явно устаревает.

Засим, милостивый государь, остаюсь всегда готовой к сочувственным заметкам о Ваших сочинениях, если в них обнаружится что-либо сверх «социальной активности».

А. Латынина

Оба эти письма были помещены «Литературной газетой» под одной рубрикой и снабжены редакционным примечанием: «Публикуя первые отклики на статью А. Латыниной „Когда поднялся железный занавес™“, мы надеемся в ближайших номерах продолжить ее обсуждение. Что же касается обмена репликами между В. Войновичем и А. Латыниной, то, относя их к жанру частной переписки, мы считаем, что „переходить на личности“ во всех случая несогласия непозволительно».

Однако именно подобный «переход на личности» был характерен для литературных полемик конца восьмидесятых годов и дает представление о тогдашнем накале споров.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.