ГЛАВА III Формальная школа. Шкловский. Эйхенбаум. Тынянов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА III

Формальная школа. Шкловский. Эйхенбаум. Тынянов

Ситуация сложилась так, что так называемые академические школы литературоведения оказались в лице их признанных представителей в политической оппозиции к новой власти. Поэтому на общественную и академическую арену вышли новые молодые силы, обозначенные в словоупотреблении того времени как «формальная школа литературоведения», «формалисты», «опоязовцы», по названию ОПОЯЗ, акрониму объединения, куда эти учёные входили (Общество по изучению поэтического языка). Это — Виктор Борисович Шкловский (1893–1984), Борис Михайлович Эйхенбаум (1886–1959), Борис Викторович Томашевский (1890–1957), Юрий Николаевич Тынянов (1894–1943). Это были участники филологического семинара С. А. Венгерова, учившиеся у него в Петроградском университете.

Из Москвы к ним присоединились лингвисты Роман Осипович Якобсон (1896–1982), Григорий Осипович Винокур (1896–1947) и фольклорист Пётр Григорьевич Богатырёв (1893–1971).

Формальная школа литературоведения — это наиболее оригинальный и талантливый ответ русской литературы на пертурбации истории, выразившиеся в войнах и революциях начала XX века. Она же — наиболее оригинальный вклад русской науки в гуманитарное знание. Парадокс истории состоял в том, что именно академическое литературоведение, выросшее из народнической критики, представители которой так единодушно отвергли большевистский переворот 1917 года, стало, по прошествии каких-нибудь двадцати лет, абсолютно адекватным выразителем сталинской партийной линии в литературе, а формальная школа, многие из членов которой охотно приняли большевизм и, во всяком случае, готовы были предстательствовать за революцию, оказалась вытесненной из академического и экзистенциального обихода. Конечно, многое в судьбах формальной школы было определено случайностями биографии и личности её наиболее яркого вождя В. Б. Шкловского, который в какой-то исторический промежуток оказался вовлечённым в сопротивление большевикам активного крыла партии эсеров, боровшегося против них с оружием в руках. К этому стоит добавить некоторые заявления того же Шкловского о том, что политическая идеология не играет никакой роли при анализе художественного произведения, чтобы понять, что как общественное явление формализм с самого начала воспринимался коммунистами как резко враждебное явление.

Более того, понять внутреннюю структуру и динамику формальной школы невозможно, не учитывая того кардинального факта, что, начиная с 1921 года, а именно с публикации статьи Л. Д. Троцкого «Формальная школа поэзии и марксизм», на формальный метод и на формалистов велась концентрированная и непрерывная атака со стороны марксистов, а также различных адептов прошлого народничества, академического литературоведения и даже религиозной философии.

В конце концов, особенно после так называемого диспута о формализме 1924 года ОПОЯЗ был ликвидирован, и формализм был вытеснен из журнальной и газетной литературной критики, формалисты ушли — кто в академическое литературоведение, как Б. В. Томашевский и Б. М. Эйхенбаум, акто, какВ.Б. Шкловский и Ю. Н. Тынянов, в художественную литературу. В. Б. Шкловский в последние два десятилетия своей долгой жизни нашёл в себе новые силы и вернулся в литературоведение того направления, которым он занимался в период ОПОЯЗа. Следует, конечно, отметить и тот факт, что вытеснение формализма сопровождалось всё большей публичной дискредитацией как метода, так самих формалистов и их работ и, в конце концов, и самого слова, которое где-то к 1948 году превратилось в синоним политического ругательства типа «контрреволюционный».

При всём этом следует иметь в виду и то обстоятельство, что, во-первых, никто из видных представителей формальной школы в литературоведении не был репрессирован, чего нельзя сказать об их противниках. Все представители социологической школы (B. C. Переверзев, И. Гроссман-Рощин), не говоря уже о критиках-марксистах раннего призыва (Г. Горбачёв, Г. Лелевич), были арестованы и многие расстреляны. Более того, большинство из формалистов (в годы т. н. «высокого сталинизма» бывших формалистов) не попали под рубрику запрещённых к печати (период гонений, связанных с кампанией против космополитизма, начавшейся в 1948 году, окончился со смертью тирана в 1953). Они смогли так или иначе вернуться к своим занятиям, а в случае В. Б. Шкловского, как мы только что указали выше, можно наблюдать новый, весьма плодотворный период. Наконец, конец пятидесятых годов — это начало расцвета структурного языкознания, вместе с которым пришёл новый интерес и к формализму. Соответственно, идеи и методы формальной школы получают новый импульс, причём одновременно как в Советском Союзе и Восточной Европе, так и на Западе.

Интересно, что подобное развитие не имело места в случае школ и направлений, которые в своё время боролись с формальной школой. Все социологические, в том числе и марксистские направления в изучении литературы в Советском Союзе были преданы анафеме как политически вредные («троцкизм», «бухаринщина» и т. п.), а на Западе они не были известны. Соответственно, западные марксисты, марксоиды, литсоциологи, гендерщицы и гендерники, тьермондисты и проч., и проч., и проч. изобретали свои велосипеды каждый по-своему и по-своему каждый раз топорно и тяп-ляп. После падения коммунизма в Советском Союзе это направление не испытало ни ренессанса, ни даже мини-ренессанса. В сущности, то же следует сказать и о другом направлении, враждебном в своё время формальной школе, — о религиозно-философской критике. Она продолжалась все годы советской власти, но не в Советском Союзе (разве что единичными примерами и в подполье, как, например, работы философа Я. Голосовкера о Достоевском или труды философа А. Ф. Лосева), а в эмиграции. Но большинство этих работ имело явный крен в сторону критики жизни, а не критики литературы, поэтому, опять-таки за редкими исключениями, вроде работ А. Л. Бема о Достоевском, там не создалось непрерывной литературоведческой школы такого плана. Кажется, что возобновлённая религиозно-философская традиция чтения литературы в новой России также занята пока более критикой жизни, чем литературы.

Это, как мне представляется, связано, в том числе, и со спецификой развития и рецепции идей формальной школы. Посмотрим внимательно на то, чем отличались идеи, метод и общий подход русской формальной школы в литературоведении от всего комплекса направлений, ей противостоявших. Начнём при этом с обратного. Что общего во всех этих «антиформалистских» подходах? Общим в них является упор на момент воли, сознательного выбора — будь то в создании литературы, в её рецепции или в её изучении, оценке. Критик-марксист, философски мыслящий религиозный писатель, занимающийся литературой, историк литературы, исследующий её как часть социальнокультурного процесса — все они подходят к литературе, во-первых, извне, с позиций определённого внелитературного ряда, а во-вторых, имея чётко сформулированную систему взглядов касательно наличного состояния литературы в социальном поле, в кругу религиозных ценностей, либо среди других сродственных культурных явлений. Эти направления основаны на том, что все явления, связанные с литературой, являются выражением сознательной воли автора, который, в свою очередь, выражает идеи или ценности своей социальной группы или среды (или, скажем, волю Провидения). Соответственно, любые события в поле литературной эволюции также являются результатом чьих-то сознательных решений, чьего-то волевого выбора.

Формальный подход к изучению литературы никак не отрицает всего этого. Но формалисты избрали некий противоположный угол зрения, а именно позицию, основывающуюся на эмпирически вполне очевидном и универсальном явлении бессознательности процессов, происходящих в ходе функционирования человеческого языка как коммуникативной системы. Формальный подход в литературоведении трактует литературу как «ещё одну» (но очень важную и совершенно уникальную!) систему функционирования языка, в которой момент бессознательного очень важен и фигурирует наряду с вполне объективными аспектами сознательного выбора.

Надо иметь в виду, что, взятый исторически, формальный метод в литературоведении развивался не как связная дедуктивная теория, а, скорее, как поиск неких «резонирующих точек» в поле литературы. Нахождение таковых и установление связей между ними постепенно сделало более прозрачным абрис всей теории, равно как и те модусы поля литературы, где «бессознательное» транспонировалось в «сознательное» и наоборот — иначе говоря, переход чисто «языковых», системных отношений в ценностные суждения, а последних — в бессознательно действующие факторы, часто трансформирующие сами ценности.

Исторически выход на арену формальной школы ознаменовался появлением в печати в 1910-х годах двух статей-манифестов, написанных Виктором Шкловским, «Воскрешение слова» и «Искусство как приём». Шкловский стал последним из формалистов, кто смог, уже в 80-е годы XX столетия, после всех ударов судьбы, перипетий литературы и литературной теории, изложить в своём «Избранном в двух томах» (Москва, изд. «Художественная литература», 1983) то, как он видит свой подход к литературе в контексте других теоретических поисков, как формалистов, так и их оппонентов. В самом общем виде подход В. Б. Шкловского к литературе остался неизменным, несмотря на все вариации сознательно формулируемых им положений — от эпатажного формализма и «антиидейности» ранних статей через функционализм среднего этапа к некоему квазипримирению с марксизмом в эпоху «высокого сталинизма» и возвращению к формалистическому нарративу в конце. Этот подход можно сформулировать следующим образом: литература и литературное произведение определяются вовсе не тем, что усматривает в них автор, равно как и не тем, что усматривает в них «первый взгляд» среднего читателя или критика. Это «не то, что мните вы — литература» (перефразируя стихотворную строку Ф. И. Тютчева о «природе»), лежит в основе всех научных идей формальной школы.

Заметим здесь же, что сходная герменевтическая конструкция присутствовала в то время в основании самых разнообразных и весьма влиятельных научных и паранаучных направлений и школ, начиная от так называемой позитивной социологии (Огюст Конт) и всех её более поздних разветвлений, различных направлений антропологии, марксистских эскапад в экономику, историю и проч., включая также и аналитическую психологию Фрейда и его учеников и даже уже совсем экзотические тео- и антропософию. Для всех них, включая и только что начинающее складываться структурное языкознание, характерно теоретическое и эмпирическое разделение так называемой поверхностной (эмпирической, повседневной, внешней, фетишизируемой и т. д. и т. п.) реальности и реальности глубинной, подлинной, истинной, настоящей, демаскированной и т. п. В языкознании это разделение сыграет важную теоретическую роль при выделении «языка» и «речи» у Ф. де Соссюра, т. н. «этического» и «эмического» уровня единиц в американской дескриптивной лингвистике, поверхностного и глубинного уровня в порождающей теории Н. Хомского. В марксизме оно замешано в разделении т. н. «производительных сил» и «производственных отношений», где последние, в т. н. эксплуататорских обществах, искажают подлинную структуру первых.

В каждой сфере человеческой деятельности, практики, в каждой сфере коммуникации соответствующая теория полагала свою причину этого наблюдаемого разлада, расхождения между видимым и сущим. Все эти причины можно modo grosso расклассифицировать на две группы: одна, видящая источник очевидного неумения расшифровать действительность в большой сложности тех структур, в которые включён человек как общественное существо (сюда я бы включил все социологические и другие функциональные теории человеческого общества и поведения), и другая, усматривающая причину этого в истории и её непрямом, извилистом, скрытом от глаз пути. В принципе, однако, необходимость различения этих двух уровней (поверхностного и глубинного) и объективной причины постоянного их несовпадения лежит в основе любого фундаментального методологического научного подхода. Многие из тех подходов, которые спорили с формальной школой, считали себя вполне научными и даже единственно научными, как, например, марксизм. Вопрос о противопоставлении бессознательного и сознательного. который мы здесь выдвигаем в качестве фундаментального различительного принципа между формальной школой и другими школами литературоведения, получил такое главенство лишь в теории лингвистики. В самых ранних работах пионера формальной школы Виктора Шкловского именно он является отправной точкой всего рассуждения об остранении и проч.

Что же касается различения поверхностного и глубинного уровня, то здесь действительно несходство формальной школы и других школ является совершенно принципиальным. Все остальные литературоведческие школы исходили из явной или неявной предпосылки о том, что литература есть явление идеологическое (следовательно, прямо доступное наблюдению и исследованию), за которым лежит более глубокая действительность, будь то социальная, понимаемая либо в духе марксизма как борьба классов, либо в духе позитивизма как структура социальных взаимодействий, будь то психологическая, понимаемая в духе разных теорий о структуре личности, будь то метафизическая в духе той или иной религиозно-философской теории. Наиболее распространённым было в те годы (двадцатые — начало тридцатых годов XX века) эклектическое литературоведение исторического плана. Оно представляло собою очерк истории определённого периода в развитии литературы или биографии того или иного литератора, построенной по историческому принципу, а все те существенные факторы глубинного плана, о которых мы только что упомянули, привлекались либо как фон, либо как элементы объяснения, мотивации и т. д. и т. п.

В качестве любопытного различительного признака, по которому тогдашнее русское, а затем уже и советское литературоведение отличалось от большинства школ западноевропейских, выступает относительная бедность в русском литературоведении исследований чисто биографического плана. Этот момент может не выступать столь ярко, если мы будем рассматривать русское литературоведение только изнутри себя самого. Тогда, конечно, мы заметим, что во все периоды имели место исследования, так или иначе затрагивавшие биографию поэта или писателя. Но если мы рассмотрим этот материал на фоне литературоведческих работ, которые писались и печатались, например, в Германии, Франции и Англии, то увидим, что в России, во-первых, не появлялись так называемые солидные, то есть академически фундаментальные, но при этом рассчитанные на широкого читателя биографии великих русских поэтов и писателей. Да, Мережковский писал о Гоголе, Толстом и Достоевском, но эти книги совершенно не рассматривали этих творцов как живых людей, участников исторического процесса, чья биография влияла на картину их творчества. Во-вторых, те биографические работы, которые выходили, трактовали биографические подробности в высшей степени осторожно, выборочно, с большой долей какой-то внутренней, а иногда и внешней, цензуры. Это никак нельзя сравнить с теми подробнейшими биографиями Гёте или Шиллера, которые выходили в Германии, или даже с книгами Ромена Роллана о Бетховене. Можно сказать, что на русском языке нет ни одной полной и академически фундированной биографии Пушкина или Лермонтова, Достоевского или Толстого. Те попытки такие биографии создать, которые были предприняты здесь и там (работы Шкловского и Эйхенбаума о Толстом, современные книги И. Волгина о Достоевском и проч.), при всём их академическом или популярном успехе, никак не могут быть признаны ни всеохватывающими, ни по-настоящему фундаментальными в смысле глубины исторического исследования, ни биографически подробными и смелыми.

В русском литературоведении такого исторического плана, равно как и в русской историографии до настоящего дня превалирует точка зрения, согласно которой роль отдельного человека в истории всегда остаётся на заднем плане по сравнению с той ролью, которую играют так называемые объективные процессы, неважно, какие они — материальные или идеальные. А если ясно, что в истории тот или иной деятель (например, Сталин, Ленин или Пётр I, или Иван Грозный) сыграл какую-то непомерно важную роль, то всегда найдутся историки, которые докажут и покажут, что эта роль на самом деле выражает какой-то важный подспудный глубинный исторический процесс.

На данном фоне попытка формальной школы в литературоведении иначе осмыслить проблему поверхностного и глубинного уровней в литературе являлась и является замечательным исключением из этого общего правила. Русский формализм был, в сущности, явлением того же плана, что философия познания марбургской школы Г. Когена и П. Наторпа и феноменология Э. Гуссерля в том смысле, что он, так же как и указанные философские направления, ставил своей целью рассматривать литературу (resp. познание, язык) исключительно с точки зрения её самой (resp. познания, языка). Соответственно, различение поверхностного (resp. сознательного) и глубинного (resp. бессознательного) уровней в литературе должно было проходить исключительно внутри самого литературного произведения, а если речь шла о явлениях более объёмных, более крупных, чем одно произведение, скажем, творчество одного писателя, или даже целое литературное направление, то внутри литературного процесса. Если же ставилась проблема разделения поверхностного и глубинного планов внутри самих строительных блоков, из которых строилось произведение, то здесь фокус должен был быть направлен на литературное употребление языка, на то, как литература модифицирует язык, подчиняет его своим задачам.

Итак, формальная школа в литературоведении в качестве своего краеугольного принципа избрала постулат о необходимости изучения литературы в терминах самой литературы. Основной задачей такого изучения было обнаружение, во-первых, значимых несовпадений поверхностного и глубинного уровней литературы, во-вторых, содержательная интерпретация таких несовпадений в терминах самой литературы и, в-третьих, выведение на основе такого рода интерпретаций чего-то, что можно было бы назвать правилами или законами бессознательного (или, иначе говоря, языкового или структурного) уровня литературы. Необходимо подчеркнуть, что все формалисты настойчиво указывали на то, что их теория никак не является прескриптивной. то есть предписывающей подобные правила (согласно, допустим, некоторой философски заданной эстетике), а дескриптивной, то есть описывающей те реальные «события», которые происходят в литературе. Соответственно, целью формального метода в литературоведении было не систематическое описание всего, что было и есть в некоей отдельной литературе, а, если угодно, распутывание сложной линии (или даже линий), по которым шло развитие литературы, восстановление тех неявных, но важных и самодовлеющих принципов, по которым строилась и строится литература, расшифровка кода творчества писателя и его поэтического языка, кода, вовсе не заданного извне по законам, предписанным обществом, но вырабатываемого каждым писателем и часто для каждого произведения индивидуально. «Расшифровка» этого кода поможет, в конечном счёте, понять, чем хорош данный писатель или данное произведение, в терминах получателя, адресата литературной «коммуникации» или в терминах самой литературной системы, в чём состоит его «литературность», что делает это произведение произведением литературы. Так, согласно постулатам формальной школы, литературность становится основной, фундаментальной проблемой литературоведения.

До сих пор наиболее, с моей точки зрения, ясное и объёмное изложение основных принципов и эволюции формальной школы дано в замечательной статье одного из её основателей Б. М. Эйхенбаума (1886–1959) «Теория «формального метода»» 1924 года, которая впервые была напечатана в 1926 году в переводе на украинский язык и вошла в книгу Б. М. Эйхенбаума «Литература», вышедшую в 1927 году. Именно в этой работе впервые изложены основные принципы формального метода именно как развивающегося, эволюционирующего метода, а не готовой схемы. Эта эволюция зависит, в первую очередь, от эволюции понятия литературность в применении к разным этапам и разным периодам литературного развития. А главное — это отделение принципов определения литературности от смежных и всегда присутствующих моментов, коренящихся в самом материале литературы, который по природе своей берётся из любых областей жизни, практики, умозрения и т. д. и т. п. Вот что писал по этому поводу Б. М. Эйхенбаум, ссылаясь на мнение P. O. Якобсона, другого зиждителя формального метода, чьи лингвистические работы послужили спустя тридцать лет фундаментом структурной школы в литературоведении, ставшей прямой преемницей русского формализма:

«Принцип спецификации и конкретизации литературной науки явился основным для организации формального метода. Все усилия направились на то, чтобы прекратить прежнее положение, при котором, по словам А. Веселовского, литература была «res nullius». Именно это и сделало позицию формалистов столь непримиримой по отношению к другим «методам» и столь неприемлемой для эклектиков. Отрицая эти «другие» методы, формалисты на самом деле отрицали и отрицают не методы, а беспринципное смешение разных наук и разных научных проблем. Основное их утверждение состояло и состоит в том, что предметом литературной науки как таковой должно быть исследование специфических особенностей литературного материала, отличающих его от всякого другого, хотя бы материал этот своими вторичными, косвенными чертами давал повод и право пользоваться им как подсобным и в других науках. С полной определенностью это было сформулировано Р. Якобсоном («Новейшая русская поэзия». Прага, 1921, с. 11): «… предметом науки о литературе является не литература, а литературность, то есть то, что делает данное произведение литературным произведением»»[15].

Теперь, прежде чем обратиться к анализу понятия «литературность» и эволюции этого понятия в постоянно изменяющемся поле литературы, изменяющемся и актуально, здесь и сейчас, и виртуально, то есть post factum как постоянное изменение картины прошлой литературы под влиянием эволюции критериев литературности, попробуем проследить картину эволюции самого формального метода по Эйхенбауму. Эволюция эта шла от переживания и постулирования сначала каких-то общих принципов, долженствующих отделить сферу поэтического (литературного) от сферы практического (обыденного). Принципы эти были локализованы не там, где их полагала долженствовать прежняя, психологически ориентированная эстетика (а именно, в образности), а в том, что эта эстетика традиционно именовала формой. Но уже с самых первых выступлений будущих опоязовцев на первый план выходила не статическая форма в её готовом и заданном виде, а использование формы, переживание формы, смена типов этого переживания (главным образом, его ослабление). Отсюда основоположная идея Виктора Шкловского о воскрешении слова, то есть обновлении переживания, восприятия слова. Собственно осознание формы, осознание её динамики и есть проявление литературности. Позднее Роман Якобсон сформулирует это положение Эйхенбаума уже как часть более общей теории процесса коммуникации, где «переживание формы» станет «упором на план выражения», «ориентацией на сообщение», а «литературность» — «поэтической функцией».

Далее Б. М. Эйхенбаум переходит к теоретическому осмыслению конкретных работ опоязовцев, посвящённых отдельным аспектам поэтики стиха и прозы, в частности, к работам Виктора Шкловского о теории прозы и своим работам о поэтике стиха Ахматовой и прозы Гоголя (имеется в виду ставшая знаменитой статья Эйхенбаума «Как сделана «Шинель» Гоголя»). Здесь он, с одной стороны, выводит на первый план то методологически общее, что было в этих конкретных исследованиях, каждое из которых стало открытием в изучении поэтики того или иного автора, а с другой стороны, принципиально противопоставляет принципы исследования прозы и поэзии. Методологически общий момент — это выделение понятия «приём» в качестве центрального в формальном методе. Именно динамический приём должен заменить собою понятие «формальный элемент».

Существуют приёмы, специально выработанные для поэзии, и приёмы прозаической конструкции. К специально поэтическим приёмам следует причислить те, которые служат для модулирования, формирования всего поэтического произведения сразу как некоего целого, все элементы которого одновременно (симультанно) присутствуют перед внутренним взором (в поле восприятия) творца (читателя/слушателя). К такого рода приёмам принадлежат все виды ритма, фонического инструментования, мелодики, параллелизмы и иные синтаксические фигуры, повторы, семантические фигуры типа формул, загадок (кеннингов), уравнений и проч. Следует подчеркнуть, что когда речь идёт о всякого рода фигурах, то имеются в виду т. н. клишированные фигуры. Сама же потенция к фигуративной речи характеризует человеческую речь вообще. Это то, что впоследствии P. O. Якобсон назовёт «поэтической функцией» коммуникации.

К специально прозаическим приёмам принадлежат те, которые служат для модулирования, формирования прозаической текстовой последовательности (цепи). будь то последовательность (цепь) сюжетная, связанная с последовательным (сукцессивным) изложением, рассказыванием каких-то повествовательных нарративных звеньев, эпизодов, моментов, или последовательность композиционная, состоящая из прозаических частей (глав, композиционных объединений), выполняющих функциональную задачу в оформлении нарратива как единства (например, зачин, кульминация, завершение). Сюда следует отнести все приёмы, связанные с композиционным фиксированием, членением прозаической сукцессии (последовательности), например, обрамление, в том числе итеративное, то есть вторичное и иное множественное обрамление; выделение разных видов сцепления звеньев, например, нанизывание, соположение, истинная или виртуальная (реконструируемая) причинно-следственная связь, разного рода элизии (намеренные пропуски и исключения) нарративных или композиционных отрезков и, наоборот, их намеренное расширение, рас- и оттягивание, нагнетание (в том числе подлинного или виртуального напряжения — suspense), намеренное нарушение нарративной или композиционной последовательности, и т. д. и т. п.

Этот перечень приёмов и их членение на поэтические и прозаические составлен мною уже на основании не только итоговой статьи Б. М. Эйхенбаума, но и учитывая многочисленные работы В. Б. Шкловского, Ю. Н. Тынянова и других «формалистов». Следующий класс «приёмов» я хотел бы выделить также на основании соображений Б. М. Эйхенбаума, но уже, в каком-то смысле, в некотором противоречии с его постулатами. Речь идёт о так называемом «сказе», который «формалисты» считали типично прозаическим приёмом, более того, прозаическим приёмом, который начинает употребляться сравнительно поздно, начиная — grosso modo — с появления предромантической и романтической прозы, типа «Тристрама Шенди» Л. Стерна, рассказов Э.Т.-А. Гофмана и т. п.

Я полагаю, что речь может идти о приёме, общем как для прозы, так и для поэзии. Приёмом в этом случае является вообще выделение авторской речи в противоположность употреблению невыделенной, неподчёркнутой авторской речи. Невыделенность, неподчёркнутость понимается исключительно как следование доминирующему стилистическому регистру для данного жанра или типа литературы.

Фиксация исследовательского внимания на типе авторской речи переводит направление нашего обзора на другой важный аспект литературной динамики — на литературную эволюцию. Динамический аспект понятия «приём» состоял в том, что у автора имеется свобода выбора приёма в процессе творческого построения своего литературного объекта. Свобода эта, как полагали формалисты и, прежде всего, В. Б. Шкловский, была свободой внутренней, связанной с тем, как автор ощущал наличные возможности выбора приёмов, а эти возможности естественным образом сосредоточивались там, где приёмы обеспечивали наибольшую эффективность, наибольшее удовлетворение, наибольшую «отдачу». В. Б. Шкловский полагал, что такая «отдача» достигается там, где приём ощущается как новый (а лучше — неожиданно новый, неожиданно новый и замечательный!) на фоне контекста других элементов или моментов этого произведения или других произведений того же автора, или вообще некоего множества других произведений, которые должны составлять именно фон для данного приёма, resp. произведения. Соответственно, восприятие, рецепция произведения, resp. его анализ или описание всегда должны быть динамическими и учитывать это взаимодействие приёмов которое имеет место, если данное произведение обладает литературностью.

Литературная эволюция понимается Шкловским и Эйхенбаумом как процесс смены одной (устаревшей) системы литературных форм другой, а не, как полагали раньше, в интерпретации «до-формалистов», как смена форм в связи с необходимостью выразить новое содержание. Содержание, в понимании Шкловского и Эйхенбаума, — это «материал», который никогда не входит в литературу как таковой, в «сыром» виде, а лишь после того, как он ею «осваивается», «переваривается» в соответствии с присущей этой литературе формальной системой. Главное же полемическое содержание теории литературной эволюции формальной школы было направлено против того, что эта школа называла «примитивным историзмом», то есть против утверждения о том, что новое историческое содержание, связанное со сменой социальных и культурных элит, с разрушением прежних социально-культурных структур, иерархий и взаимоотношений и созданием и утверждением новых, обязательно требует для своего выражения новых литературных структур, правил и ценностей, которые являются производными от внелитературных исторических изменений.

Что же происходит «на самом деле», в высшей степени трудно определить. Здесь, пожалуй, больше аргументов в пользу тех, кто утверждал, что появление новых социальных условий влечет за собой консерватизм и реакционность в поэтике. С одной стороны, трудно игнорировать то обстоятельство, что смена исторической обстановки, исторических «декораций» находит своё прямое отражение в литературе. Так, в русской литературе XIX века нашли своё место и Отечественная война 1812 года и многочисленные кавказские войны, за ней вскоре последовавшие, равно как и декабрьское восстание 1825 года, и всё более обостряющаяся ситуация вокруг «крестьянского вопроса». С другой стороны, однако, то, как все эти исторические ситуации, конфликты и перемены отразились в литературе и, более того, какие из имевших место исторических коллизий в ней не отразились, свидетельствует, по всей видимости, о том, что причинно-следственная связь между историей и литературой совсем не простая, не однонаправленная и вовсе не автоматическая.

«Формалисты» предложили рассматривать историю литературы как историю литературы sui generis, то есть как историю литературных форм, литературных приёмов, литературных жанров и, соответственно, историю поэтики (или поэтик). Во многом рассмотренные выше работы В. Я. Проппа и О. М. Фрейденберг и являлись попытками к созданию таких «исторических поэтик». Особенно работы последней были проникнуты пафосом связи поэтики устного народного творчества, поэтики древних и античных литератур и поэтики литературы позднейших периодов вплоть до самой современности. Опоязовцы, особенно Шкловский, Эйхенбаум и Тынянов, уделяли большое внимание анализу истории литературных (особенно поэтических) жанров и другому аспекту литературной эволюции — процессу внутри- и межлитературных контактов и влияний, одному из активных локусов, где может начинаться процесс литературного изменения. В ходе этих весьма интересных и плодотворных попыток понять специфику исторического процесса в литературе «формалисты» выработали целый ряд понятий и концептуальных подходов, которые дали возможность почувствовать специфику литературы как исторической экзистенции. Я попробую суммировать здесь эти подходы, как я их представляю себе ныне, в контексте прошедшего времени и тогдашних условий, а также в рамках некоторых современных предпочтений.

Прежде всего надо отметить, что для формалистов картина литературной эволюции, как и вообще литературного развития и литературного существования вовсе не была картиной мирной, картиной толерантного сосуществования. В своей полемике против традиционной академической теории литературы формалисты всегда иронизировали над обычным, как им представлялось, положением о том, что младшие писатели учатся у старших, совершенствуют их художественные методы, а еще более молодые, в свою очередь, учатся у них. Нет, говорили формалисты, история литературы — это не библейская родословная: «Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова и т. д.». Согласно теории литературной эволюции формальной школы, эта эволюция является борьбой, подлинной войной за выживание, в которой писатели стремятся утвердить свой творческий метод, свой творческий престиж, реноме, ранг в официальной или неофициальной табели о рангах в лютой борьбе со своими «братьями по цеху», коллегами, близкими и дальними, а главное — с теми, кто предшествовал им либо прямо, синхронно, либо исторически. Более того, даже если эта война и не ведётся открыто и сами протагонисты о ней и не подозревают (хотя это крайне маловероятно), то она ведётся в душах и умах тех, кому адресованы литературные произведения и через посредство этих произведений. Интересно, что две эти «военные кампании» протекают хотя и во многом независимо друг от друга, пересекаясь лишь время от времени, тем не менее, чем больше проходит времени, чем дальше «сегодняшняя» точка зрения от той, которую разделяли участники, будь то сами антагонисты или наблюдатели, тем более вырисовывается некая окончательная картина противостояния и становится ясным и очевидным подлинный ранг тех, кто пробовал в нём свои силы.

Более или менее очевидно, что русские формалисты сосредоточились на литературной борьбе не без влияния соответствующих теорий о борьбе видов Дарвина и классовой борьбе Маркса, которые были в то время весьма популярны. Надо сказать при этом, что именно этот аспект формального метода остался, скорее, намеченным в общей форме, чем проработанным глубоко. Основные аспекты литературной борьбы и литературной эволюции рассматривались формалистами в плане взаимоотношения и взаимодействия видов и жанров литературы. Здесь формалисты оперировали понятиями, укоренёнными в пространственно-временной модели литературы. Пространственный аспект был связан с тем, что сама литература рассматривалась как некое достаточно абстрактное пространство, координатами которого были литературные концепты и сами литераторы. Это пространство организовано, во-первых, как организовано любое социально-семиотическое пространство, то есть в нём есть значимый и отмеченный в смысловом плане центр и периферия. простирающаяся вплоть до границ литературного пространства. Центр, периферия и границы литературного пространства заняты литературными жанрами, литературными текстами и литераторами в их функции организаторов литературного пространства. Согласно представлениям формальной школы, коренящимся, наверное, в каких-то постулатах позитивной социологии, между «насельниками» литературного пространства происходит постоянная борьба, в которой «жители» границ стремятся попасть внутрь, а те, кто находятся на периферии, стремятся вытеснить из центра тех, кто там в настоящее время находится, и самим занять их место. Право занимать центр обретают те, кому удаётся обосновать его не только чисто «силовой» политикой, но, главным образом, те, кто оказывается в выигрышном положении в ходе литературного процесса. который являет собою временной аспект литературы. Иными словами, те, кто дольше других обретаются в литературном процессе, получают шанс оккупировать центр литературного пространства. Так вырисовываются важные координаты процесса литературной эволюции: разделение его участников на старших и младших. Соответственно, говорят о старшей и младшей линии литературного развития, о старших и младших жанрах, о старшем и младшем литературном поколении и т. п. Разделение на старших и младших не есть лишь функция времени, возраста, поколения. Формалисты включали сюда также важнейшее представление о степени канонизации той или иной литературной линии, того или иного жанра, той или иной традиции. Таким образом, под старшими жанрами подразумевались жанры, прошедшие большую степень канонизации, чем другие, которые числились младшими жанрами.

Литературная эволюция, согласно формалистам, состояла в вытеснении прежде канонических, старших жанров за пределы литературного центра, куда стремятся проникнуть жанры прежде неканонические. Интересные примеры такой смены литературного статуса в истории русской поэзии и прозы можно найти в работах русской формальной школы. Так, например, анализ поэзии начала девятнадцатого века показал, что ранее «домашний» и неканонический жанр дружеских посланий становится в поэзии поэтов пушкинской поры одним из центральных лирических жанров, объединяя вместе признаки лирической, исповедальной и ораторской, даже политической поэзии. В прозе отмечалось, что развитие русского романа, особенно у Достоевского, также шло через включение в структуру романа прежде совершенно неканонических и «низких» повествовательных жанров, таких, как полицейский роман, рассказы о городском социальном «дне» и т. п. Относительно поэзии XX века стоит вспомнить мнение того же Эйхенбаума, что лирика Блока также основывалась на освоении совершенно периферийной и низовой традиции городского и цыганского романса.

Здесь, впрочем, имеет смысл несколько расширить контекст обсуждаемого, и попытаться рассмотреть все эти моменты литературного развития в более объёмной перспективе.

Во-первых, я хочу более пристально взглянуть на сами понятия литературной эволюции и литературной борьбы, и в этой связи подвергнуть анализу представления о литературном процессе, его компонентах, в частности, литературных жанрах и литературной экзистенции.

Во-вторых, я хочу сделать всё это, учитывая то, как отражается в картине литературной эволюции сама сущность литературного времени. Начну именно с этого.

Если включать в размерность литературного времени всё, что исторически предшествовало появлению литературы, а особенно письменной литературы, как самое себя сознающей и описывающей системы, то есть всё, что связано с устным народным творчеством, то надо будет признать, что, несмотря на все сдвиги в ту или иную сторону (то есть развитие представлений о фольклоре как самоэволюционирующей или, наоборот, неменяющейся, системе), литература как таковая развивается быстрее, чем фольклор. Здесь литературное время более динамично, чем в фольклоре. Однако следует одновременно задать себе вопрос: эта смена литературного времени — ведёт ли она к полной отмене всех его более ранних признаков? Придётся признать, что предшествующая письменной литературе большая традиция устного народного творчества не исчезает с возникновением и утверждением последней. Вопрос в том, в каком взаимоотношении находятся эти две линии, две традиции в реальном литературном процессе, и в какой степени каждая из них входит в ещё одну более широкую традицию, куда входит не только литература, но и множество других систем поведения, взаимодействия, производства и проч. Важный вопрос возникает в этой связи о том, насколько зависимы или независимы друг от друга литературная и культурная традиции и как они ведут себя, пересекаясь с соответствующими традициями других народов, то есть имеются ли здесь какие-то фильтры, и если они существуют, то как они структурируются.

Попробуем, по мере возможности, проследить те или иные проблемы, сложности и перспективы, которые тут возникают. Прежде всего надо отметить, что формалисты были абсолютно правы в том, что касается их фундаментального принципа, а именно, что все моменты и проблемы литературы следует рассматривать исключительно внутри и в контексте литературного поля. Иначе говоря, социальные отношения, взаимодействия, противоречия и конфликты внутри того, что можно назвать «полем жизни», «полем повседневного существования», носят один совершенно специфический характер, в то время как матрица подобных отношений в поле литературы совершенно специфична и вовсе не находится с сеткой предыдущего, социального поля в причинно-следственной связи. То же, mutatis mutandis относится и к связям поля литературы с полем культуры и поля культуры с полем социальности.

Ещё раз повторим, что изменения и переломы в поле социальности, включая военные победы, поражения, революции, завоевания, вторжения и т. д. и т. п., вовсе не обязательно влекут за собою изменения в поле литературы. Более того, даже изменения в поле культуры, обычно более медленные и более глубокие, чем изменения в поле социальности, не всегда влекут за собою изменения в поле литературы. Можно ли при этом утверждать, как это делали формалисты, что всё зависит лишь от перемен в так называемом «литературном быте», способе социального общения литераторов друг с другом? Что же такое канонизация и как определяется, кто младший, а кто старший? Ответы на эти вопросы зависят от того, по отношению к какой именно традиции их задают и, прежде всего, идёт ли речь о традиции устного словесного творчества или о традиции (традициях!) письменной литературы. Внутри традиции устного народного творчества вопрос о канонизации не встаёт вообще, равно как и вопрос «старшести» или «младшести» той или иной литературной линии, скажем, поэтической или прозаической, ибо фольклор уже в самой своей экзистенции структурирован функционально, и эти функциональные виды фольклора в целом универсальны (возможны какие-то глобальные географические вариации, отражающие бытование культуры). Их обычно и не очень точно называют жанрами, хотя «жанр» — это более поздняя терминология, присущая письменной литературе.

Функциональные виды фольклора весьма многообразны. Они включают в себя виды, тесно ассоциирующиеся с выполнением того или иного ритуального обряда, как коллективные поминальные и свадебные песни, песни, сопровождающие коллективные ритуальные пляски, шаманские песнопения и многое другое, виды чисто поэтические, связанные с индивидуальным лирическим обиходом (например, так называемые «собственные песни» у сибирских народов, баллады, лирические песни), виды поэтические нарративные, связанные с коллективной историей (эпос, героические песни), виды нарративной прозы, как правило, индивидуальные, но организующиеся на коллективное исполнение и слушание (рецепция) (всевозможные виды сказок, легенд, былички, мемораты и т. п.). Они никак не конкурируют между собою, а в тех случаях, когда культура как-то особенно сильно определяет функцию и прагматику (скажем, в случае наложения ритуальных запретов), можно сказать, что чисто литературный «поэтический», по P. O. Якобсону, аспект литературы страдает. Более того, именно такие произведения выпадают, как правило, из фольклорной традиции, которая, вообще говоря, необычайно устойчива и постоянна, с одной стороны, и абсолютно универсальна во всём, что формалисты определяли как «конструктивная сторона», структура литературных приёмов и т. п., с другой стороны. Локально специфичен лишь сам фольклорный «материал»: реалии, имена, отношения, атрибуты (цвет, качества и проч.). Поэтому фольклорные произведения, во-первых, необычайно адаптивны; они могут с лёгкостью кочевать из культуры в культуру (легче, чем элементы материальной или социально-поведенческой культуры, хотя и эти последние вовсе не приколочены «гвоздями» к своим локусам и носителям), иногда даже в своём первоначальном языковом обличье (если налицо ситуация би- или мультилингвизма), а во-вторых, они сохраняются в литературе и после того, как реальная фольклорная культура исчезает (как правило, под влиянием урбанизации и модернизации).

Вообще, этот пласт литературной традиции всегда демонстрирует довольно большую независимость от актуального социального поля и даже от актуальной культуры. Казалось бы, именно фольклор должен правдиво отражать обычаи и реалии той культуры, в которой он был создан, однако это совсем не так. Во-первых, вышеупомянутая универсальность фольклорных словесных приёмов и знаков делает его «зеркалом» не данной культуры, а данного этапа культуры, данного этапа развития воображения человечества или какой-то большой его части. Во-вторых, и это, наверное, особенно важно, в текстах такой народной словесности находят «отражение» не реальные социальные правила и запреты, а, скорее, размышления и рассуждения по их поводу, причём очень часто не в духе их утверждения, пропаганды и предпочтения, а в плане поиска альтернативы, постановки вопроса, предложения чего-то совсем иного и даже критики.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.