Глава IV. Литературное содружество Хартфорда. «Закаленные». «Позолоченный век»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV. Литературное содружество Хартфорда. «Закаленные». «Позолоченный век»

Марк Твен поселился в Хартфорде в 1871 году. Здесь вскоре были написаны книга путешествий «Закаленные» и роман «Позолоченный век».

Прожив в этом городе семнадцать лет, Твен превратил его в новый литературный центр. Вместе с тем литературное окружение, которое нашел он здесь, оказало заметное воздействие на формирование его собственного таланта.

Основательницей хартфордской литературной колонии «Укромный уголок», где поселился Марк Твен, была Гарриет Бичер-Стоу, приехавшая сюда из Цинцинати в начале 60-х годов. Соседями Марка Твена были: Чарльз Дадли Уорнер — литератор, юрист, служивший на железных дорогах Запада; Изабелла Гукер — известная поборница женского равноправия; Джозеф Гопкинс Твичел — образованный пастор, историк, литератор.

Бичер-Стоу, прославленная «маленькая женщина большой войны» (так якобы Линкольн назвал писательницу, знакомясь с ней), старший литератор в хартфордском содружестве, пользовалась у окружающих любовью и уважением. Жива была ее довоенная литературная слава. Для Марка Твена наследие прошлого никогда не было музейной реликвией, а всегда живым звеном между исторической традицией и борьбой в настоящем. Бичер-Стоу середины века была для него выразительницей национальной общественной активности, литературным деятелем, способствовавшим росту передовых идей своего времени. Именно в ее лице Марк Твен видел тот тип писателя, который был его идеалом: непосредственный и активный участник общественно-политической жизни, чутко реагирующий на явления окружающего.

Бичер-Стоу стояла у истоков реалистической американской литературы. Ее романы «Хижина дяди Тома» и «Дред» дали социальное направление последующей демократической американской литературе. Полемика, разгоревшаяся между Бичер-Стоу и ее политическими врагами, способствовала резкому обозначению лагерей прогрессивной и реакционной литературы; зарождению политической публицистики, развитию литературной критики, перерастающей в политический спор.

Все это определяло отношение Марка Твена к Биер-Стоу. Он был горд дружбой со «знаменитой женщиной», как он называл свою соседку, и рад каждому ее приходу в «дом Клеменсов», который охотно посещали все обитатели литературной колонии в Хартфорде.

Бичер-Стоу принадлежало первенство в создании такого жанра книг, как повести о стране («Люди Олдтауна», «Олдтаунские рассказы у домашнего очага»), в которых она, по ее словам, обрисовала «дух и тело Новой Англии» начала XIX века. Серия книг Марка Твена («Приключения Тома Сойера», «Приключения Гекльберри Финна», «Жизнь на Миссисипи») ведет свое происхождение от этой литературной традиции, расширяя и углубляя ее русло. Рассказывая «старые истории», Бичер-Стоу сохраняла манеру устной их передачи, что также весьма импонировало Марку Твену.

Самым близким другом Марка Твена был Твичел — оратор, спортсмен, весельчак, неутомимый путешественник, умный собеседник, литератор, партнер во время бесчисленных турне Твена по Америке и Европе. Твичелу первому Твен прочел свой раблезианский рассказ «1601», от которого родственники Твена открещивались Даже после смерти писателя, утверждая, что этот эротический рассказ «не может принадлежать деликатному Твену».

Твичел был своеобразным историком нравов Новой Англии; написал несколько книг об эпохе английской колонизации и о периоде создания Соединенных Штатов («Джон Уинтроп», «Любовные письма пуритан»).

В «Джоне Уинтропе» Твичел воспел «дух свободы» прошлого века, периода создания Декларации независимости, утверждая, что дух этот «бессмертен в народе»; выдвинул теорию преемственности политики Линкольна с революционными традициями XVIII века (Джон Уинтроп — предшественник Линкольна). Вот это-то свободолюбие Твичела, который свои идеи защищал с оружием в руках, добровольно уйдя в армию северян во время Гражданской войны, всю жизнь связывало его и Марка Твена трогательной и прочной дружбой.[141]

Хартфорд того времени, по словам Бичер-Стоу, был «сытым, богатым и уютным»[142]. Война сделала город одним из промышленных и торговых центров страны. Здесь было до пятисот больших и малых фабрик, вырабатывающих шелковый текстиль, инструменты, изделия из кожи; большое количество страховых компаний, действовавших во всей стране, входивших в финансовую систему банкирского дома Морганов; свыше двадцати издательских фирм, обслуживавших все штаты, среди них крупнейшее издательство — Американская издательская компания, печатавшая десятки лет книги Марка Твена, Брет Гарта, Бичер-Стоу, Олдрича, Гарриса и других писателей. Президент этой компании Элиша Блисс беззастенчиво грабил писателей. В бумагах Марка Твена сохранилось негодующее письмо Брет Гарта, из которого видно, что, выпустив в свет роман Брет Гарта «Габриэль Конрой», Американская издательская компания присвоила себе всю прибыль от продажи книги. Грабительские тенденции Элиша Блисса были столь циничными, что в 1876 году между ним и Марком Твеном возникла судебная тяжба.

Марк Твен принимал деятельное участие в жизни города. Его интересовал и рост населения города (в 60-х годах в Хартфорде было тридцать тысяч человек), и условия труда на фабриках, и открытие новых школ, библиотек.

Дом Твена превратился в литературный клуб, куда охотно съезжались писатели Бостона, Нью-Йорка, Канады, Запада США, Европы (Гоуэлс, Гаррис, Олдрич, Осгуд, Кейбл, Келлер, Брет Гарт, Киплинг, Фрэтчет), постоянно бывали соседи — Бичер-Стоу, Уорнер, Твичел. Марк Твен привлекал друзей юмором, умом, актерским мастерством. Писатели, побывавшие в Хартфорде, находили литературные круги Бостона, Конкорда, Кембриджа «бледными и бесцветными». В кругу молодых литераторов шли жаркие споры о задачах литературы, о литературной теории, о переводах, о том, как передавать народные юмористические рассказы, о «будущем романе», о «великом американском романе». Горячо толковали о принципах построения романа. За образец брались романы Тургенева, обсуждались романы Джордж Эллиот, подвергались критике романы Генри Джеймса. Иногда эти споры получали отражение на страницах хартфордских газет, бостонских журналов.

Твен много читал. Свое знакомство с классиками европейской литературы Твен начал еще в школе. В эти годы, по словам своей матери Джейн Клеменс, он читал много исторических книг. В бытность свою наборщиком семнадцатилетний Сэм Клеменс писал своей сестре Памеле из Сент-Луиса, что он проводит вечера в библиотеке печатников, насчитывающей четыре тысячи томов, усиленно занимается французским языком и старательно списывает диалоги Вольтера. В восемнадцать лет он читает Диккенса, Теккерея, В. Скотта, Дизраэли, Эдгара По. С книгой Твен-лоцман, Твен-горняк не расставался. С лоцманом Илером он вел бесконечные споры о Шекспире, а когда, охотясь за миллионами, он отправился с братом Орионом и двумя приятелями в новый горняцкий лагерь Гумбольдт на разведку, то среди провизии и горняцких инструментов были: книжка гимнов, четырнадцать колод карт и томик романа Диккенса «Домби и сын».

Тем не менее в двадцать восемь лет, будучи уже журналистом с именем, Марк Твен считал, что у него больше тщеславия («самый тщеславный осел во всей территории штата», — писал он о себе матери), чем культуры. Однако его юмореска 1865 года «Знаток литературы» свидетельствует о метких и остроумных наблюдениях в области мировой поэзии. Твен знает Гомера, Данте, Шекспира, Мильтона, Байрона, Шелли, Бернса, Мура, Томсона, Чосера, Спенсера, Драйдена, Юнга, современных американских и английских поэтов.

Поэзия шекспировских трагедий была знакома Твену с детства, когда он видел знаменитые трагедии со сцены, вслед за актерами заучивал прославленные монологи, привыкал вводить в свою речь шекспировские фразы, восклицания, которыми позже уснащал речь своих литературных персонажей. Ставши писателем, он называл Шекспира «учителем несравненным», восхищался мудростью Шекспира в «Короле Лире», «Отелло», «Ромео и Джульетте».

Когда Марк Твен впервые в 1889 году увидел линию движущегося шрифта наборной машины, он — наборщик в прошлом — был в восторге. «Первое имя, которое я набрал на этой клавиатуре, было Вильям Шекспир», — пометил он в «Записной книжке»[143].

Упорная работа над собой, чтения, общение со сведущими людьми обогащали Марка Твена. Образ мышления был у него рационалистический, и это сказывалось на его вкусах. Он любил повторять, что тяготеет к фактам. Как-то он записал: «Я люблю историю, биографии, путешествия, курьезные факты, необычайные события и науку». Твен знал греко-римскую мифологию, увлекался Плутархом и Светонием (уже в глубокой старости он не расставался с «Жизнью двенадцати цезарей»), любил заниматься всякими астрономическими подсчетами; очень гордился тем, что сам высчитал расстояние от Земли до Солнца (следы этого увлечения видны в «Визите капитана Стормфилда»); читал «Воспоминания» Сен-Симона; наслаждался великолепным «Дневником» Пипса. В Пипсе он нашел любителя книг, музыки и острого слова, в дневнике этого юмориста-циника- откровенную до крайности картину политической коррупции и аморализма высших классов Англии времен Карла II. Его привлекали письма Томаса Гуда, теория Дарвина, встречей с которым он гордился, книги Маколея, геология и трансатлантические перелеты. Это разнообразное чтение и разнообразные интересы всегда находили отражение в тематике его рассказов, романов, книг путешествий.

«Трудиться — единственное человеческое счастье», — утверждал Марк Твен[144]. Он всегда был целиком поглощен замыслом очередного произведения. В 1871 году Американская издательская компания предложила Твену контракт на книгу путешествий по Дальнему Западу — для Элиша Блисса это был ходкий «товар». Твен с жаром принялся за работу. «Ни о чем другом и думать не могу, только о книге», — признавался он своему редактору. Писатель начал воскрешать былые приключения, пейзажи Калифорнии и Невады, просил брата Ориона, Джо Гудмена, чтобы они «порылись в своей памяти», дали бы ему названия станций, имена, припомнили лица и события.

Домашняя обстановка не располагала к работе. Родился и вскоре умер сын Твена, заболела жена, за которой нужно было ухаживать день и ночь, умер ее отец. Твена одолевали различные заботы. И тем не менее он написал книгу менее чем за год.

Она появилась в 1872 году под заголовком: «Roughing it»[145]. Книга была принята хорошо, и ее успех достиг успеха «Простаков». По словам Гоуэлса, «Закаленные» «продавались наравне с библией».

Материалом для книги были впечатления от путешествий по Калифорнии, Неваде и Сандвичевым островам. В биографии писателя это было время гораздо более раннее, нежели путешествие в Европу.

Описания Сандвичевых островов и быта Калифорнии и Невады были присоединены к «Закаленным» под названием «Простаки дома». Если воспоминания о Дальнем Западе впервые оформлялись как литературный материал для «Закаленных», то впечатления от путешествия на Сандвичевы острова уже фигурировали в печати раньше. В 1866 году Марк Твен-репортер отправился на Гавайские (Сандвичевы) острова по поручению газеты «Юнион», издававшейся в Сакраменто. Для молодого журналиста эта поездка была первым путешествием по морю, и все вокруг живо интересовало его, начиная с корабля «Аякс», который вез его, и кончая историей королевской династии островов. В его задачу входило описание сахарных плантаций островов (развитие сахарной промышленности очень интересовало дельцов континента), описание природы, вулканов, нравов и обычаев населения. Двадцать пять «писем», посланных Твеном с Сандвичевых островов, составили через шесть лет материал пятнадцати глав «Простаков дома». Включены также были юморески, очерки, которые Твен писал в Неваде (в Карсон-Сити) для «Энтерпрайз» — еще в 1863 году[146].

Все это сделало книгу пестрой, неоднородной. Ранний материал дисгармонировал с более поздними суждениями и мнениями Марка Твена, — за восемь-девять лет многое изменилось в его мироощущении и взглядах.

Книга представляет собою очерки жизни США и островов Тихого океана. Твен описывает специфические нравы Запада, серебряную горячку, общественную жизнь Сан-Франциско, газетные нравы, типы старых моряков, лоцманов, дает портреты рудокопов, историю Сандвичевых островов, портреты туземцев, изображает туземный королевский двор, оценивает цивилизацию туземной знати, деятельность миссионеров и т. д. Все это подается живо, остроумно, с оптимизмом и задором, с обилием анекдотов и целым каскадом шуток.

Живость, непосредственность, эмоциональность характеризует очерки Твена о Сандвичевых островах.

Дома из кораллов и раковин, женщины в шляпах, обвитых гирляндами ярко-красных живых цветов, дети, «одетые только солнечным светом», крутые зеленые горы, глубокие холодные долины, гладь океана, изумрудная у берегов, окаймленных белой пеной, солнце, благоухание, безмятежность, ленивое блаженство, обилие фруктов, гавайские девушки-наездницы и их ярко-красные одежды, сладострастные танцы «гула-гула», гирлянды душистых цветов, обвивающие темные прекрасные тела, — все это глубоко поразило Твена, и он сумел воспроизвести эту экзотику перед взором читателя.

В описание нравов и обычаев Гонолулу, похорон «ее королевского величества Виктории Камамалу Каагуману» вкраплены и более важные для американских дельцов сведения: о плантациях сахара (Гавайские острова в характеристике Твена являются «сахарным миром»), о кофе, о бананах, об условиях труда, о дешевизне рабочих рук, о том, что свободные рабочие руки можно использовать для Калифорнии.

Но сам Твен был далек от деловитости. Эта нецивилизованная страна так пленила молодую душу журналиста своими дикими красотами, что мысль о возвращении в «цивилизованный» мир казалась ему невыносимой. В «Записной книжке» мы находим страницу, звучащую трагически:

«Тринадцатое августа. Сан-Франциско. Снова дома. Нет, не дома, а снова в тюрьме, и все мысли о свободе исчезли. Город кажется таким переполненным и таким скучным с его трудом, заботами и деловыми тревогами! Господи, помоги мне, но я хочу на море снова»[147].

После солнечных островов и соленых брызг моря отупляющая сумятица города рождала столь мрачные настроения у молодого Твена, что он пытался однажды застрелиться, но, по его собственным словам, не нашел в себе смелости спустить курок. Трудно решить — стоит ли этому верить как факту или отнести это признание к обычным твеновским преувеличениям и издевкам над слабостью человеческой натуры.

Но контраст между жизнью Гавайских островов, еще не порабощенных США, и «американской тюрьмой» мог действительно потрясти Твена. В свои «счастливые гавайские четыре месяца» он прикоснулся к основной, глубоко конфликтной проблематике своего творчества и своей жизни — рабство и свобода.

«Прекрасная Гавайя», «сады Эдема» промелькнули «чудесным видением» и подчеркнули тяготы жизни Твена. На Гавайских островах молодой начинающий журналист познакомился с представителем высшего буржуазного общества А. Берлингеймом — послом США в Китае, который дал ему совет: «Вы имеете большие способности, и я верю в вашу гениальность, — сказал А. Берлингейм молодому Твену. — Ищите друзей среди людей высокого ума и характера. Делайте более тонким свой вкус и улучшайте свои произведения. Никогда не оставайтесь с нижестоящим, всегда пробивайтесь вверх»[148].

Это откровенно циничное «пробивайтесь вверх» и означало для Твена «тюрьму» — бешеную капиталистическую конкуренцию, изнуряющую повседневную борьбу и бесчисленные разочарования, — все то, что действительно и вошло в жизнь Твена — писателя-профессионала.

Описывая Гавайские острова, Марк Твен все время фиксирует антиамериканские настроения коренного населения Гавайи. Это находит отражение в его «Записной книжке» 1886 года, где он точно определяет отношение гавайцев к американцам: «Первые поселившиеся белые были проклятием для них»[149].

Марк Твен дает свое (отличающееся от общепринятых в буржуазной литературе) объяснение смерти Кука, английского путешественника, которого съели туземцы Гавайских островов в 1788 году.

«Повсюду на островах жители принимали его радушно и приветливо, и его корабли в изобилии снабжались всякого рода припасами. Он же платил за эту любезность оскорблениями и дурным обращением».

И дальше: «Нельзя порицать туземцев за убийство Кука. Они относились к нему хорошо, он же обижал их. Он и его люди подвергли в разное время телесным наказаниям многих туземцев и убили троих из них прежде, чем они ответили тем же».

Оценивая современное состояние Гавайи, Твен имеет в виду «экономическое и моральное положение масс», неодобрительно отзывается о деятельности американских чиновников и миссионеров в Гавайе, говорит об эксплуатации местного населения белыми. В «Записной книжке» того времени у него имеется нарочито дерзкая фраза: «Нет туземных воров… Множество миссионеров и много шума для спасения этих 60 тысяч человек, — столько, что можно было бы обратить в христианство сам ад»[150]. И намек на то, что миссионеры вполне заменили туземных воров.

И все же имеется некоторый оттенок высокомерия в описаниях быта гавайцев американским журналистом: Твен высмеивает историю и мифологию «канаков» (гавайцев), глубокого интереса к народу не проявляет, воспринимает все с внешней стороны. В его манере чувствуется превосходство белого над туземцами и легкая издевка над ними.

Пройдет тридцать лет. В книге «По экватору» (1897) Твен выразит свое, коренным образом изменившееся, отношение к народам колониальных стран. Белых он будет называть «негодяями», «убийцами»; мужеством, красотой, талантами туземцев будет восхищаться. Но для этого Твену понадобится огромный общественно-политический опыт, который накопит человечество к концу XIX века.

«Драчливая Невада» занимает в книге главное место. В Неваде все агрессивно. Даже тарантулы. «Они хватали солому и вонзали в нее свои челюсти, точно члены конгресса», — язвительно повествует юморист.

Твен создает художественную историю штата. В предисловии он пишет, что книга посвящена «началу, усилению и полному расцвету серебряной лихорадки в Неваде — в некоторых отношениях очень любопытному времени, единственному в своем роде, которое вряд ли когда-либо повторится».

Ухватить покрепче «счастливый случай», внезапно разбогатеть — эта идея владела в начале 60-х годов десятками тысяч людей. Твен приехал в Неваду до того, как стало известно об открытии серебряных залежей в штате, стал свидетелем безумств окружающих людей.

«Я был бы нечто большее или меньшее, чем человеческое существо, если бы не обезумел, как все остальные, — признается Твен. — Телеги, полные плотных серебряных слитков величиною со свинцовые чушки, каждый день приезжали с рудников и придавали реальность безумным россказням. Я не выдержал и потерял рассудок…»

Твен описывает обогащение извозчиков, рудокопов, владельцев ранчо, телеграфистов, узнающих тайны раньше адресатов, бесчисленных спекулянтов акциями и земельными участками; рисует мир произвола еще несформировавшегося общества. «Соление» рудников (когда бедную руду выдавали за богатую), мошенничества с акциями, насилия и убийства на каждом шагу — таковы нравы Невады.

Беспощадная и жестокая конкуренция огрубляла естественные человеческие чувства и прививала ложные представления: убийство считалось необходимым для «общественного» признания; в Неваде приобретал уважение тот, кто убил человека.

Почетом были окружены десперадо — «герои револьвера», у каждого из которых было «собственное частное кладбище» для убитых. Твен рисует целую галерею невадских десперадо: Рябой Джон, Шестипалый Пит, Джонни-Эльдорадо. Знаменитому в Неваде Следу Твен посвящает несколько десятков страниц, не скрывая своего изумления перед его отчаянной отвагой.

Описывая случаи бесчисленных кровавых расправ, беззаконий и самосудов, Твен все время употребляет в ироническом смысле выражения: «благодатные времена», «добрые старые времена», подчеркивая свой антиромантический подход к действительности. Твен рассказывает о судьях Невады того времени. Они не осуждают за убийство, иначе к суду нужно было бы привлечь весь город; сами присяжные на суде — убийцы.

Твен подчеркивает, что он, невадский журналист, был в то же время такой же, как и все. Описывая свой первый день газетчика, он комически представляет собственное отчаяние по поводу недостатка материала для двух газетных полос. А затем с «ликующей радостью» сообщает, что его «спасло» подвернувшееся убийство. Это обычный твеновский прием — наделять себя недостатками описываемой среды.

Писатель воспроизводит реальные отношения людей между собою в «драчливой Неваде», где человеческая жизнь ничего не стоила. Поиски золотоносных «карманов» (скопления золота в небольших золотоносных гнездах) красочно и драматически описаны Твеном. Люди в погоне за ними часто сходят с ума, творят чудовищные преступления.

Нравы Невады 60-х гг., запечатленные Твеном, хорошо объясняют особенности американского юмора — обилие острот по поводу трупов, смерти, убийств. Без изучения нравов Запада наличие подобной тематики может показаться бредовой выдумкой писателя.

Твен понимает, что делало в Неваде и Калифорнии людей жестокими. Там погибал цвет населения в жарких схватках за обладание богатством.

«Ни детей, ни женщин, ни седых и сгорбленных стариков, а только подвижные, прямые, здоровенные молодые великаны с блестящими глазами… А где они теперь? Рассеялись по всему свету, или преждевременно состарились и одряхлели, или погибли под пулями и ножами в уличных схватках… пропали все или почти все — жертвы на алтаре золотого тельца… грустно думать об этом», — пишет Твен.

Вместе с тем он показывает, что даже такая жизнь не в состоянии убить в душе человека добрые чувства. Великан рудокоп, встретив двухлетнего ребенка и восхищенный этой встречей, предлагает родителям на сто пятьдесят долларов золотого песку за возможность поцеловать ребенка. Женщину, едущую в фургоне, рудокопы встречают троекратным «ура», смотрят на нее с обожанием, собирают и дарят ей на две с половиною тысячи долларов золотого песку. В людях живы чувства патриотизма: Твен описывает энтузиазм населения десятков местечек и городов, соревнующихся между собою в щедрости по сбору денег в фонд раненых солдат и матросов Гражданской войны (история с мешком «санитарной муки», проданной — десятки раз — на сумму в четверть миллиона долларов).

Твен всюду ищет лучшего в человеке и находит его. Романтику Дальнего Запада он видит в подвигах людей, обслуживающих этот край. Конные почтальоны, например, скачут девятьсот миль через весь материк в любое время — в жару и холод, ночью и днем, делая на подставных лошадях по двести пятьдесят миль в сутки; доставляют письма от океана до океана (железной дороги еще нет). Твен тщательно описывает одежду почтальона — тонкую плотную фуфайку, узкие жокейские панталоны, отсутствие оружия, отсутствие седла, почтовой сумки — все для облегчения веса; лишь маленькие плоские карманчики, пришитые под ляжками, набиты множеством писем, написанных на тончайшей бумаге. Одного из этих героев Дальнего Запада путешественники встречают бурей восторга, она длится секунду: всадник промелькнул как метеор.

Все это создает в книге неповторимый колорит «любопытного времени», которое уже стало достоянием истории США; Твен воскрешает его в живых образах, ярких картинах и описаниях.

Следует сказать, что Твен ведет в книге литературную полемику с писателями и журналистами Новой Англии, которые утверждали, что люди, отправившиеся на Запад, — отбросы общества; они настолько безнравственны, что им нельзя уже оставаться дома; Запад — это резервуар для людской накипи, женщины там ведьмы или «погибшие», мужчины — отпетые негодяи.

Книга Марка Твена правдива и реалистична по сравнению с этими россказнями. Твен нарисовал картины тяжелого, изнурительного труда (описание примитивнейшего устройства кварцевой толчеи старателей), показал множество лишений и страданий, выпавших на долю людей. Но ничего «дьявольски-фантастического» в этой жизни нет. В массе своей люди сохраняют все же человеческий облик. Все лучшее в их натуре, придавленное грубой жизнью и капиталистической конкуренцией, при малейшей возможности проявляется с удесятеренной силой. Экспансивность людей доходит до крайних пределов, когда есть возможность совершить акт милосердия: не успел член санитарного комитета обратиться к горожанам с предложением собрать пожертвования для раненых воинов, как горняки буквально завалили деньгами телегу, на которой он стоял, произнося речь. Суровая жизнь Запада не до конца убила в людях чувства товарищества, благородства, человечности и воспитала в них выносливость, терпение, сметку, находчивость, отвагу, храбрость.

Что касается «подонков общества», то Твен их находит в другом месте.

«Полисмены и политиканы… самые низкие сводники и подонки общества… в Америке», — заявляет он со страниц книги.

«Правительство моей родины презирает честную простоту, — с горечью констатирует писатель, — зато бездонное артистическое мошенничество оно очень любит».

И он раскрывает одно из «артистических» мошенничеств Дальнего Запада — ввоз дешевой рабочей силы из Китая. Занявшись подсчетами и цифрами, Твен доказывает, что горнозаводские компании в Калифорнии и Неваде платят тремстам китайцам в среднем 1500 долларов в месяц, а тремстам белым рабочим — 30 000 долларов. Есть тысячи людей, которые надеются, — говорит он, — «стать скоро капиталистами», если труд кули здесь закрепится. Китайцы «спокойны, смирны, сговорчивы, не знают пьянства, работают день-деньской не покладая рук». «Белые же… обращаются с ними не хуже, чем с собаками», — с горечью пишет Твен.

Может быть, потому, что «Закаленные» наполнены восприятиями, эмоциями, суждением десятилетней давности, в книге много диссонансов. Дав правильное освещение положению китайских рабочих в США, Твен плохо отзывается об индейцах. О племени гошутов он говорит без тени сочувствия к их судьбе:

«Гошуты — молчаливые люди, крадущиеся с видом предателей… бесстыдные попрошайки». Он отмечает, что гошуты «голодны, вечно голодны», что на почтовую карету напала «толпа скелетов»; и в то же время с пренебрежением белого по отношению к дикарю говорит, что гошуты неимоверно грязны, едят падаль, цикад, кузнечиков, что сами они произошли от крысы и т. д. С каким-то холодным, несвойственным ему удивлением он рассказывает о нищете и лишениях этих несчастных. У них нет деревень, и единственной кровлей индейской семьи является «лоскут, наброшенный на кустарник, чтобы задержать часть снега. А между тем гошуты живут в одной из самых ужасных пустынь, с самой лютой зимой». Твен не задумывается над тем, кто довел гошутов до положения диких, вечно голодных зверей. Он регистрирует факты, объективистски описывает их, не сопоставляя и не делая выводов.

В «Закаленных» много наблюдений, но мало обобщений, более поверхностное восприятие мира, чем, например, в рассказах 1870–1871 годов.

Твен часто гордится точными деталями, воспроизведенными им с натуралистической добросовестностью[151], например описанием деталей жизни горняков, передачей особенной окраски их речи. Позже он будет сравнивать это свое качество с манерой Брет Гарта, не в пользу последнего: Брет Гарт знал арго шахтеров понаслышке. В своем очерке «Умер ли Шекспир?» (1909) Твен напишет:

«Мне пришлось быть рудокопом на серебряно-кварцевых копях. Это очень тяжелая жизнь; поэтому я знаю все, что касается этой профессии… Я отлично знаю жаргон рудокопов и потому, как только Брет Гарт вводит в рассказ эту профессию, стоит первому из его героев открыть рот, как я уже слышу по первой фразе, что Гарт научился ей не на практике, а понаслышке… Кварцевому жаргону можно научиться лишь с киркой и заступом в руке. Я работал на золотых россыпях и знаю все тайны и жаргон этого ремесла; и когда Гарт вводит его в свои рассказы, я сразу узнаю, что ни сам он, ни хоть одно из его действующих лиц никогда не занималось этой профессией».

Действительно, по сравнению с описаниями Твена Калифорния у Брет Гарта выглядит театральной. Шахтеры Брет Гарта экзотичны, их образы рассчитаны на читателей, не имеющих ни малейшего представления о жизни Дальнего Запада. У Брет Гарта много излишнего сентиментализма, бутафорности и наигранной трагичности в изображении того, что в жизни было проще, грубее и страшнее. «Он принимает железный колчедан мелодрамы и фарса за золотоносный кварц человеческой природы», — пишет о Брет Гарте американский литературовед Джон Мейси и добавляет: «Впервые могучий голос реализма в западной части Америки принадлежал Марку Твену в «Закаленных»[152]. Того же мнения и М. Д. Берлитц, который в своей «Истории английской литературы» пишет: «Закаленные» — первое реалистическое описание Западной Америки и одна из лучших работ автора»[153]. Однако эти суждения буржуазных литературоведов нельзя принимать безоговорочно; они появились спустя полстолетия после выхода в свет книги Марка Твена; в 70-х годах в «Закаленных» видели лишь «гротескное преувеличение и грубоватую иронию» (отзыв У. Д. Тоуэлса).

Несомненно, автор «Закаленных» не свободен от некоторых буржуазных предрассудков. И тем не менее — много реалистической достоверности в этой книге. Твен создал потрясающие картины, описав путь первых эмигрантов в Калифорнию и Неваду по Великой Американской пустыне. Дорога, усеянная разбитыми фургонами, костями волов и лошадей, ржавыми цепями, могильными холмами, — свидетельство страшных человеческих страданий в этой «самой проклятой стране под солнцем». «Под этим определением я охотно подпишусь», — заявляет юный Твен в письме к матери осенью 1861 года.

Твеновское описание Невады и Калифорнии вошло как классическое в книги американских историков левой ориентации[154].

В значительной своей части «Закаленные» состоят из рассказов о проделках, анекдотов, пародий, шахтерских преданий, приключений путешественников, курьезов, юмористических контрастов, материализованных метафор типа шуток Дэвида Крокета, шаржированных зарисовок. Книга неотделима от народного юмора.

По эмоциональной окраске «Закаленные» близки к «Простакам». Твен с юношеским энтузиазмом и восхищается и негодует. Необычайное, неповторимое в жизни этой страны его привлекает в первую очередь. Он считает, что наилучшим оформлением такого материала является излюбленный в народном юморе анекдот. Из географии Калифорнии Твен выбирает только курьезы, контрасты погоды, исключительные явления природы. Землетрясение — серия анекдотов, гроза — хвастливый рассказ, пустыня — трагическая история. Твен описывает Дальний Запад как страну, где курьезы и казусы ежеминутно встречаются на пути. Это страна жестокая, хаотическая, но какая-то бесшабашно-веселая. По крайней мере так ее воспринимает молодой Твен.

Видимо, в то время и у самого автора было безоблачное (несмотря на приисковые неудачи), неомраченное мироощущение, и его книга поэтому преисполнена юного, беззаботного юмора.

Пассажиру почтовой кареты, зазевавшемуся на погрузку серебряных слитков, роняют на ногу серебряную болванку. Потерпевший вопит благим матом и между всхлипываниями молит: «Виски, виски, виски, ради бога!» В него вливают полпинты, предлагают снять сапог с раздавленной ноги, но он отклоняет помощь и просит еще виски, чтобы утишить приступы боли. Ему дают две бутылки виски, и он тянет их весь день, развалившись в дилижансе и хихикая над соболезнующей ему толпой: нога-то у него пробковая.

Юмор, рожденный контрастом (смерть — веселое приключение, смерть — повод для смеха)[155], много раз используется в книге. Марк Твен целиком в этих случаях сохраняет дерзкий, непочтительный тон народной юморески. Некий Робинс решил надуть назойливого гробовщика, дожидавшегося его смерти. Он покупает у гробовщика гроб за десять долларов с таким условием: если гроб ему после смерти не понравится — гробовщик платит двадцать пять долларов. «Затем Робинс умер. Но на похоронах сбросил крышку гроба, встал в саване и заявил пастору, чтобы тот прекратил представление, потому что он не намерен оставаться в таком гробу». Двадцать пять долларов по суду были взысканы в пользу Робинса.

Сногсшибательной шуткой звучит рассказ о смерти Уилера.

«Он попал в механизм на ковровой фабрике и в какие-нибудь четверть минуты был измолот в мелкие крошки; вдова купила кусок ковра, в который были вотканы его останки, и народ стекался за сотню миль на его похороны. Кусок был длиною в четырнадцать ярдов. Она не хотела его свертывать и решила так и похоронить во всю длину. Церковь была невелика, так что конец гроба высовывался в окно. Они не зарыли его, а поставили стоймя в виде памятника, опустив одним концом в могилу. И прибили на нем доску с надписью…» (пьяный рассказчик начинает засыпать) «… дай бог память — здесь покоится четырнадцать ярдов тройного коко-овра, содержащего все, что было смертного в Уильям-Уильям-се Уи-Уи…», — рассказчик окончательно засыпает.

В рассказе чувствуется легкий шарж на церковную лексику; но внимание автора привлекает не возможность пародирования, а то, что сам рассказ — дерзкий юмористический анекдот на обычную для жизни Невады тему смерти. Тема, которая требовала почтительности, серьезности и уважения, здесь обработана в бесшабашно веселом тоне. В композиции рассказа чувствуется рассчитанное нарастание комических нелепостей, резко дисгармонирующих с обычными представлениями о смерти. Что может быть невероятнее известия о такой кончине — человек воткан в ковер! Начало, так сказать, нелепо трагическое. Следующая фраза уже примешивает элементы неуловимого комизма: «Вдова купила кусок ковра, в который были вотканы его останки». Ковер из тела мужа! Да еще «купила». Ни одна вдова в мире не обладала таким ковром. Недоумение и изумление охватывает читателя (вернее, слушателя). У него расширяются глаза, он поражен, но еще не знает, что ему делать: ужасаться или разразиться хохотом. Композиция рассказа в такой стадии, как будто на чашке весов поровну положено трагического и комического и они находятся в равновесии. Последующие фразы нарушают это равновесие: каждая из них добавляет новую дозу комизма, и вся конструкция анекдота увенчивается нелепейшей могильной надписью.

В этом анекдоте Твен вспоминает начало своей литературной славы. Рассказ о смерти Уилера так же, как и «Прыгающая лягушка», рассчитан на устное звучание — в этом их «изюминка». Марк Твен придавал большое значение устному оформлению литературного анекдота: звучанию, мимике и такой композиции, когда комические нелепости следуют в нарастающем порядке.

Замечательным образцом устного юмора в рассматриваемой книге является «История барана». Юмор его заключается в том, что рассказчик никак не может добраться до темы рассказа: барана-то во всей истории и нет. Но именно поэтому слушатели задыхаются от смеха. В «Истории барана» юмор так же простодушен, как простодушны рассказчик и слушатели.

«Я исправляю диалектный материал тем-, что произношу вслух, говорю», — писал Твен. Он был превосходным чтецом, природным рассказчиком; обладал чистым, гибким, музыкальным голосом. Слушатели наслаждались его рассказами, не замечая времени[156].

На сцене он всегда импровизировал, объясняя это своей непрочной памятью. Речь его была непосредственной и увлекательной. Преподнося слушателям свои неистовые юмористические абсурды, он сохранял серьезное, слегка печальное лицо[157] («как задняя сторона надгробного памятника»), когда отпускал особенно забавную шутку; утверждал, что это у него наследственное: его мать, остроумная женщина, тоже с таким видом говорила смешные вещи. В действительности же это была народная юмористическая маска, которой сам Твен восхищался у Артимеса Уорда, у артиста Рили[158].

Близость Марка Твена к народному юмору подтверждается богатством и разнообразием народных юмористических средств в книге. «Закаленные» в этом отношении наиболее типичное произведение из всего написанного Твеном.

Без «проделок» не обходится ни одна народная юмореска; Твен к ним прибегает охотно и часто с их помощью обрисовывает нравы, характеры людей. В реальной жизни «проделка» иногда разрасталась до геркулесовых столбов, захватывала не одного-двух, не десяток людей, а целый город. И все участники свято хранили тайну юмористического заговора и молча наблюдали разыгрываемую шутку, создавая, таким образом, одураченной «жертве» полную иллюзию естественности. Твен рассказывает, как в городе Карсоне (Невада) все горожане были участниками шутки над государственным прокурором генералом Бекомбом, ограниченным и самодовольным чиновником. Шутки ради «пострадавший» Гайдт плакал перед генералом неподдельными слезами; шутки ради судья Руп открыл форменное судебное заседание, «появился на троне посреди своих шерифов, свидетелей и зрителей», прослушал страстную и пафосную речь генерала, сопровождаемую рукоплесканиями присутствующих, изрек глубокомысленно нелепый приговор; на потеху всему Карсону позволил себя упрашивать изменить его, заставил генерала Бекомба два с половиной часа ждать, пока он, судья Руп, думал над возможным изменением; наконец «его лицо осветилось счастьем», и он… предложил еще более нелепую поправку. Два месяца понадобилось генералу, чтобы в его сознание проникла мысль, что над ним подшутили.

Жители Карсона в этой проделке играют лишь роль статистов-зрителей, но два-три лица мастерски обрисованы Твеном. Это типы людей Западной Америки середины XIX века. «Потерпевший» Гайдт разыграл свою роль с таким неподдельным волнением, возмущением и слезами, что мог «обмануть самого господа бога»; судья Руп провел все сцены затянувшейся шутки с такой серьезной торжественностью («при малейшем звуке судья замечал: «Порядок в суде!» — и шерифы мгновенно поддерживали его»), что иллюзия была полной, и несравненным было наслаждение ею; генерал Бекомб — одураченный простак среди двух тысяч шутников, невольный актер среди довольных зрителей — был столь красноречив, столь самодоволен («весь его организм приятно содрогнулся, когда прозвучали слова: «Дорогу государственному прокурору Соединенных Штатов!»), столь уверен в себе и в успехе дела, что трудно представить более целостный, законченный комический образ. Здесь полностью подтверждается теоретический принцип Твена: «Не бывает иного юмора, кроме того, который возникает из реальной ситуации»[159].

Преувеличение как основная черта юмора молодого Марка Твена многообразно представлена в «Закаленных» в виде охотничьих рассказов о хвастунах, в виде авторских гипербол, гротесков и гиперболических «наглядных» иллюстраций. К последним относится шутка Твена во время лекций о Сандвичевых островах: лектор пообещал своей аудитории показать, как каннибалы потребляют пищу, — если только какая-либо женщина «одолжит» ему своего ребенка. А. Хендерсон в книге «Марк Твен» определяет эту манеру писателя как прием «широкой юмористической бестактности»[160].

Хендерсон приводит образец такой же «юмористической бестактности» в американском фольклоре Запада США. Некоему Хиггинсу, простецкому парню, возчику камня, однажды было поручено перевезти тело судьи Бегли: судья упал со ступенек здания суда и свернул себе шею. Хиггинс должен был, привезя тело судьи домой, предварительно подготовить к печальному известию жену судьи, то есть изложить ей эту новость возможно мягче. Подъехав к дому судьи, Хиггинс закричал, зовя женщину к двери. Когда та вышла, он тактично справился: «Не здесь ли живет вдова Бегли? Женщина негодующе ответила: «Нет». Хиггинс мягко пожурил ее за каприз и снова осведомился: «Не живет ли здесь судья Бегли?» И когда женщина ответила утвердительно, он воскликнул, что готов биться об заклад, что это не так. Затем деликатно спросил: «Может быть, судья дома?» И, будучи уверен, что не получит утвердительного ответа, с торжеством воскликнул: «Я так и знал! Потому что…» — и Хиггинс вывернул из телеги на землю тело судьи.

Насколько распространен подобный юмористический прием в литературе различных национальностей, указывает то обстоятельство, что у А. П. Чехова имеется аналогичная ситуация в рассказе «Дипломат».

Традиционный на Западе Америки тип хвастуна представлен в книге старым бродягой Арканзасом. Он до того надоедал всем в гостинице, до того привязывался к каждому, ожидая ссоры и драк, до того вопил, хвастал, угрожал, палил из револьвера, что вывел хозяйку гостиницы из терпения, и она, защищая своего кроткого мужа, бросилась на наглеца, вооруженная… ножницами. Хвастун отступил. С тех пор он стал тише воды ниже травы. Сцена построена по традиционному плану «спора хвастунов», в которых комический эффект заключен в разоблачении хвастуна, оказавшегося трусом. К тому же типу рассказов относится и «охотничий» рассказ Бемиса, в котором буйвол, преследуя человека, влез на дерево, а человек, защищаясь, повесил буйвола на петле из ремешка и расстрелял повешенного.

Гипербола определяет не только сюжеты бесчисленных рассказов, составляющих книгу, но и конструкцию отдельных образов и фраз.

Нужно подчеркнуть скудость природы Дальнего Запада. Твен находит такой образ: животные там столь неприхотливы, что «едят шишки, уголь-антрацит, медные проволоки, свинцовые трубы, старые бутылки — все, что попадает им, а потом отходят с таким благодарным видом, точно им на обед подали устриц». Или: мормоны столь благочестивы, что даже виски у них «из огня и серы» — чертово питье по крепости; мормонская библия столь душеспасительна, что это настоящий «печатный хлороформ», и автор с удовольствием пародирует текст мормонской библии; мормоны столь семейственны, что каждый из них имеет не одну, а семьдесят две жены и сто десять детей. Твен на протяжении нескольких страниц забавляется созданной гротескной ситуацией: что должен чувствовать папаша, когда все 110 ребятишек засвистят в подаренные им 110 оловянных свистков; что будет, если муж подарит брошку только жене № 6; нужно ли строить 72 кровати или только одну в семь футов шириной; выдержит ли черепица на крыше дома храпение 72 жен и т. д. А в заключение приводит совет старого мормона автору:

«Друг мой, примите совет старика и не обременяйте себя большой семьей. Помните: не делайте этого! В маленькой семье, только в маленькой, вы найдете комфорт и душевное спокойствие… Поверьте мне, жен 10–12 совершенно достаточно; никогда не переходите за это число».

Здесь применяется гипербола редко встречающегося построения: вначале дается крайнее преувеличение, а затем относительное преуменьшение, которое вызывает тем больший юмористический эффект, что по сравнению с нормой моногамного брака «10–12» жен остается юмористическим преувеличением.

Гипербола Твена как бы подсказана условиями самой жизни, имеет «местный колорит»: калифорнийские рудокопы, не видевшие несколько лет женщины, стоят в очереди, чтобы взглянуть в дыру шалаша на живую женщину. Автор, конечно, тоже среди любопытных, — он выстаивает несколько часов и обнаруживает, что женщине в шалаше 165 лет. Комический эффект рождается из столкновения двух преувеличений: страстного любопытства рудокопов и возраста женщины.

Любовь жителей Дальнего Запада к анекдоту Марк Твен вышучивает в такой гиперболе: один старый-престарый анекдот автор повторяет в книге пять раз, вкладывая его в уста разных лиц. Один из слушателей этой истории, истощенный повторением, умирает на руках у автора, а автор, выслушав анекдот 482 раза, остается жив. Больше того, он коллекционирует анекдот. «Я собрал его на всех языках, на всем множестве языков, которое башня вавилонская подарила земле, я приправлял его виски, водкой, пивом, одеколоном, созодонтом, табаком, луком, кузнечиками… я никогда не обонял анекдота, который имел бы столько различных запахов. Баярд Тэйлор писал об этом заплесневелом анекдоте, Ричардсон напечатал его, а также Джонс, Смит, Джонсон, Рос Броун и все другие корреспондирующие существа… Я слыхал, что он встречается в талмуде. Я видел его в печати на девяти различных иностранных языках, мне говорили, что инквизиция в Риме употребляла его, и теперь слышу, что его положат на музыку».

Это образец, твеновского юмористического искусства, один из тех гротесков, которые их создателю приносили славу «от океана до океана».

Лишь Твен с его стремлением к свежести, оригинальности, новизне в литературном стиле, с его ненавистью к штампу, трафаретности, плоской невыразительности и языковой скудости мог создать эту пародию. Но и к себе самому он беспощаден.

Так, свои многочисленные профессии автор делает объектом юмористических нападок. Лоцман, горняк, журналист — Твен всегда «герой» юмористических историй. Это создает между ним и читателем какую-то особую интимность двух заговорщиков (мы-то, брат читатель, знаем с тобой человеческую натуру!). Одна из таких «историй» — образец критики собственной журналистской манеры.

Однажды в Сирии, рассказывает Твен, «верблюд взял на себя заботу о моем пальто»: начал жевать его вместе с газетными корреспонденциями, которыми были набиты карманы. Автор преподносит это так: «Он дошел до солидной мудрости в этих документах, довольно тяжелых для его желудка, и наконец проглотил шутку, от которой затрясся так, что все зубы у него расшатались; презрев опасность, полный надежды и мужества, он продолжал трудиться, пока не начал натыкаться на такие сообщения, которые даже верблюд не мог проглотить безнаказанно. Он начал закрывать и открывать рот, глаза вылезли из орбит, ноги разъехались. Через четверть минуты он упал окоченелый, как верстак плотника, и умер в неописуемой агонии. Я подошел, вынул рукопись изо рта и увидел, что высокочувствительное создание подавилось одним из самых мягких и безобидных сообщений, которые я когда-либо писал для доверчивой публики».