III

«На дне» — первая пьеса, задуманная Горьким. Наиболее ранние упоминания о ней относятся к началу 1900 года, а приступил он к работе над ней (под названием «Без солнца») в конце того же года. «Плету потихоньку четырехэтажный драматический чулок со стихами, но не в стихах», — писал он К. С. Станиславскому в декабре 1900 г. из Н. Новгорода. В другом письме тому же адресату: «О пьесе — не спрашивайте. Пока я её не напишу до точки, её все равно что нет. Мне очень хочется написать хорошо, хочется написать с радостью. Вам всем — Вашему театру — мало дано радости. Мне хочется солнышка пустить на сцену, веселого солнышка, русского эдакого, — не очень яркого, но любящего всё, всё обнимающего. Эх, кабы удалось!» (28, 147—148).

Затем упоминания о пьесе возобновляются почти через год, после окончания «Мещан». «Вчера у меня был Горький, — сообщал А. П. Чехов О. Л. Книппер 30 ноября 1901 года. — Он здоров, собирается написать еще одну пьесу». Речь шла о «На дне». К лету 1902 года пьеса была готова. В июле её получил и прочитал Чехов. Он писал автору:

«Она нова и несомненно хороша. Второй акт очень. хорош, это самый лучший, сильный, и я, когда читал его, особенно конец, то чуть не подпрыгивал от удовольствия».

Но Чехову не очень понравился четвертый акт.

«Вы увели самых интересных действующих лиц (кроме Актёра) и глядите теперь, как бы чего-нибудь не вышло из этого. Этот акт может показаться скучным и ненужным, особенно если с уходом более сильных и интересных актеров останутся одни только средние. Смерть Актёра ужасна: вы точно в ухо даете зрителю, ни с того, ни с сего, не подготовив его».

Несколько разочаровал финальный акт и К. С. Станиславского. Разочарование было главным образом обусловлено сатинскими речами о человеке, о том, что «это звучит гордо» и т. и. Ник. Эфрос предполагал, что тут сказалось «только личное впечатление и суждение Станиславского, которому весь образ Сатина показался — (если не ошибаюсь, и по сей день кажется) и неотчетливым, и надуманным, сочиненным, театральным, вроде Дон Сезара де Базана, а слова о Наполеоне, Магомете и т. п. — невразумительными, путающими основную мысль произведения»182.

Горький и сам жаловался Пятницкому, когда работал над пьесой:

«Скоро кончу пьесу. Выходит довольно плохо. Самое трудное —4-й акт, черт бы его драл!» (28, 253).

Когда же Горький получил письмо Чехова с отзывом о пьесе, то в августе 1902 года писал Чехову из Арзамаса:

«За четвертый акт — не боюсь. И — ничего не боюсь, вот как! В отчаянность пришел» (28, 268).

Первая же постановка пьесы в Московском Художественном театре не подтвердила опасений Чехова и Станиславского насчет финального акта. Не вставала эта проблема и позднее, но вот относительно принципиальной трактовки этого акта разногласия продолжаются до сих пор.

Еще Амфитеатров выражал неудовольствие последней репликой Сатина, считал, что это неожиданное «турецкое зверство» Сатина портит «песню» самому Горькому и не соответствует настроению минуты и характеру героя.

К. С. Станиславский тоже не склонен был в заключительной части пьесы сгущать краски. Он в своем режиссерском экземпляре пьесы предложил следующую интерпретацию концовки:

«Сатин (негромко). Эх… испортил песню… дур-рак!»

«Не говорит ли Сатин последнее слово «дур-рак!» — с известным сожалением? Теперь, когда он немного понял жизнь?

Он встает, чтобы идти первый, захватывает с собой верхнее платье. Думаю, что он идет туда не для того, чтобы в качестве шулера добыть кусок веревки повешенного, а с иной целью — ему стало жалко несчастного».

Охарактеризовав поведение других действующих лиц, Станиславский заключительный момент пьесы представлял себе таким образом:

«Пауза. Сцена пуста. Вдали только собака завывает, да, может быть, опять кричит проснувшийся ребенок, или ударили к утрени, и в комнате начинает распространяться свет нового дня»183.

У прославленного режиссера были основания для такой оптимистической концовки. К слову, по его же свидетельству, в первом варианте пьесы последний акт заканчивался также жизнерадостно: «…весна, солнце, обитатели ночлежного дома роют землю. Истомленные люди вышли на праздник природы и точно ожили. Даже как будто под влиянием природы полюбили друг друга»184.

Финальный акт волновал К. С. Станиславского и позднее. В одной из записей, сделанных после революции, читаем: «Сегодня играли „Дно“, и понял, что 4 акт — на сосредоточенности (впечатление от Луки). Прежде к 4 акту было привито наигрывание пирушки. Только сегодня понял все (от ослабления мышц — и чувства у себя дома)»185.

В разработке заключительного акта театры в основном следовали Станиславскому. Однако в критике, особенно послереволюционной, укрепился взгляд, согласно которому IV акт — самый мрачный в пьесе. «Печальный пейзаж являет собою этот четвертый акт…» — писал в свое время Ю. Юзовский и в подтверждение своих слов ссылался на равнодушие, которое якобы охватило ночлежников. «Погибает Пепел, погибает Наташа, а о них говорят так, словно их никогда не было, — очень равнодушно. Повесился Актёр, и Сатин как бы от имени всей ночлежки восклицает: «Испортил песню… дур-рак»186. Этот взгляд разделяли и Балухатый, и Бялик, и другие горьковеды. События последнего акта рассматривались как результат деятельности Луки. В нем, утверждалось в критике, «происходит то, ради чего написана пьеса: происходит разоблачение философии утешительства».

Попытку по-новому взглянуть на финал пьесы предпринял Г. Гачев. В статье «Что есть истина?..» он писал: «Четвертое действие пьесы — это уже не вяло и ворчливо идущие „разговоры в царстве мертвых“ (как в первом действии), но разговоры, происходящие, „когда мы, мертвые, пробуждаемся“. Все полны какого-то свежего задора, силы, молодости, любви, понимания и в то же время ненависти и презрения друг к другу и непонимания друг друга. Словом, это уже индивидуальные страсти, и они, забушевав, вздыбили людей на прямое столкновение их сущностей и правд»187.

Однако эта попытка была подвергнута резкой и безапелляционной критике:

«До сих пор считалось, что никаких изменений к лучшему в ночлежке не произошло, что настроения безнадежности и отчаяния даже еще больше сгустились, — недаром пьеса кончается самоубийством Актёра, человека, которым Лука занимался больше, чем кем бы то ни было, и который поверил Луке больше, чем все остальные. Любопытно, что критики, хвалившие когда-то автора „На дне“ за якобы положительное отношение к Луке, одновременно упрекали его в непоследовательности: зачем он сделал таким мрачным финал пьесы, бросив этим тень на старца? Г. Гачев не видит в пьесе никакой непоследовательности; ибо не видит в пьесе ничего мрачного и, главное, ничего такого, что бросало бы тень на Луку. Для Г. Гачева финал пьесы — апофеоз Луки»188.

Таково отношение современной критики к ключевому акту пьесы.

Где же — опросим и мы — истина? Чтобы, не говорим — решить, а хотя бы приблизиться к ответу на этот вопрос, попытаемся сначала определить место этого действия в структуре пьесы.