I
Театральные постановки, если они даже гениальны, живут недолго. Первая постановка «Мещан» продержалась на сцене Московского Художественного театра всего лишь сезон, и то неполный. Зато спектакль «На дне», поставленный тем же театром вслед за «Мещанами», кажется, побил все мировые рекорды сценического долголетия. Более семидесяти лет он продержался на одной сцене, в одной интерпретации, с одними декорациями и мизансценами, и почти всегда с неизменным успехом.
«Необычный, небывалый успех», «баснословный успех», «грандиозный успех», «небывалый в истории русской сцены успех», — писали газеты по поводу премьеры «На дне», состоявшейся 18 декабря 1902 года в Москве, в Художественном театре. Сам Горький в письме к Пятницкому сообщал, что «успех „Дна“ приподнял всех на высоту полной потери разума» (28, 279).
Но, удивительная вещь, едва ли можно назвать другое произведение в отечественной драматургии, которое бы оказалось столь трудным для полного, говоря словами Белинского, истинного постижения, а следовательно, полного и истинного наслаждения им. Недаром А. М. Горький в том же письме не без грусти заметил: «…ни публика, ни рецензята — пьесу не раскусили».
«Я теперь соображаю, — рассуждал он, — кто виноват? Талант Москвина — Луки или же неумение автора?» Этот вопрос преследовал Горького всю жизнь да так и не был окончательно решен ни самим автором, ни театром, ни критикой.
Три четверти века вокруг пьесы ведутся ожесточенные споры и не затихают до сих пор. Недаром один из драматургов недавно заметил: «На дне» живет уже долгий век и до сих пор возбуждает споры, какие не всегда услышишь после премьеры современного автора». В полемику втянулись, как мы видели, не только профессиональные литераторы, режиссеры, артисты, но и учителя и даже ученики. Все хотят докопаться до сути произведения, постигнуть его истинный смысл и значение для наших дней.
В этих спорах важную роль играет театр, так как серьезная сценическая интерпретация представляет собою одну из действенных форм постижения глубинного содержания драматического произведения-. В судьбе анализируемой пьесы исключительное значение имеет Московский Художественный театр. О постановке «На дне» в МХАТе существует большая литература, в том числе театральное наследие К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко, давших пьесе Горького долгую и счастливую сценическую жизнь. О спектакле оставили великолепные воспоминания И. М. Москвин, В. И. Качалов, В. В. Лужский, А. Л. Вишневский, М. Ф. Андреева, О. Л. Книппер — знаменитые исполнители ролей Луки, Барона, Бубнова, Татарина, Наташи, Насти… В начале двадцатых годов вышел отдельной книгой содержательный очерк Николая Эфроса «На дне». Пьеса М. Горького в постановке Московского Художественного театра». Не оставляет без внимания этот спектакль и нынешняя критика.
Из всех спорных проблем, связанных с «На дне», самыми острыми были и продолжают оставаться трактовка образа Луки и выявление общей идеи пьесы. Наши критики смотрят на Луку как на фигуру безусловно отрицательную, носителя крайне вредной философии утешительства, а главную задачу пьесы видят в разоблачении этой философии. По их мнению, как уже отмечалось, тяжелая атмосфера ночлежки, символизирующая проклятое прошлое, от сцены к сцене сгущается и достигает своего предела в четвертом, заключительном, акте.
Как же истолковывает образ Луки Художественный театр? Сценическая история пьесы «На дне» еще не написана. Но будущий автор этой истории, наверное, согласится с нами, что первая театральная интерпретация пьесы принадлежит самому Горькому. Дело в том, что постановке этого произведения Станиславским и Немировичем-Данченко предшествовали авторские чтения в Москве и Нижнем Новгороде.
A. M. Горький неоднократно читал пьесу «На дне» или отрывки из нее артистам Художественного театра,, друзьям, знакомым, литераторам, журналистам, врачам, юристам, ученым, художникам и рабочим. Его слушали Леонид Андреев, Шаляпин, Чириков, Скиталец, Телешов, Щепкина-Куперник и многие другие. 23 ноября 1902 года он сообщил Е. П. Пешковой, что будет читать «На дне» в фойе Художественного театра. Чтение состоялось 1 декабря. 25—26 декабря автор читал пьесу в Н. Новгороде на квартире А. М. Кекишевой, где под предлогом празднования рождества собралось человек тридцать сормовских рабочих.
Чтение производило глубокое впечатление на слушателей, о чем сохранилось много свидетельств, в том числе О. Л. Книппер, М. Ф. Андреевой, В. И. Качалова, В. В. Лужского, В. И. Немировича-Данченко, Н. Д. Телешова, А. Л. Вишневского.
Первое чтение состоялось 6 сентября 1902 года в маленькой комнате Литературно-художественного кружка в доме Елисеева на Тверской, где театр тогда репетировал свои спектакли.
«Помню, — писала М. Ф. Андреева, — за большим столом сидели Немирович-Данченко, Станиславский, Морозов, Алексей Максимович, Шаляпин, рядом с ним, почти обняв его, Пятницкий. Вся наша труппа. Горький читал великолепно, особенно хорошо Луку. Когда он дошел до сцены смерти Анны, он не выдержал, расплакался. Оторвался от рукописи, поглядел на всех, вытирает глаза и говорит:
— Хорошо, ей-богу, хорошо написал… Черт знает, а? Правда, хорошо!»84.
Этот эпизод, должно быть, многим запал в душу. Его не обходит почти каждый. В. И. Качалов вспоминал:
«Ясно помню репетицию «На дне», особенно первое чтение пьесы автором. Читал он замечательно, мастерски по силе, характерности и искренности переживания. Слушали мы его и принимали восторженно, откликаясь на каждое слово то затаенным волнением и тишиной внимания, то бурными порывами смеха. Когда Алексей Максимович читал сцену, где Лука утешает умирающую Анну,, он смахнул слезу со щеки и сердито сказал: «Подлец». Мы насторожились, не поняли. Пауза. «Старикан этот, Лука, — подлец, даже меня в слезу вогнал, подлец…» Помолчал, смущенно и застенчиво, чудесно прибавил: «Черт возьми. Хорошо ведь написано. Право же хорошо. Не ожидал»85.
Это же подтверждает и Н. Д. Телешов, вспоминая чтение Горьким пьесы среди писателей кружка «Среда»:
«Читал сам Алексей Максимович. Читал очень хорошо и увлекательно для слушателей, особенно роль странника Луки»86.
В. В. Лужскому, как и другим актерам, посчастливилось не раз присутствовать на горьковских чтениях. Он свидетельствует:
«Пьесу читал Алексей Максимович увлекательно для слушателей, и сам увлекался; как будто все симпатии его тогда были на стороне Луки и Анны, он всегда поплакивал тут, сморкался, вытирал слезы, читая пьесу…
Луку не только читал, но и рассказывал о таких же, как Дука, странниках, изображал его походку, но словами, описательно. Симпатизировал Луке очень, пожалуй, больше всех из действующих лиц»87.
А. Л. Вишневский также говорил об огромном впечатлении от чтения пьесы «На дне» А. М. Горьким. По его словам, так мог читать «только большой артист».
«Все роли в пьесе Горький читал с таким мастерством, с такой правдой и таким юмором, что мы наслаждались. В особенности удавались ему роли Луки и Алёши. Читая про умирающую Анну, он прослезился. Потом вдруг остановился, чтобы замять неловкость, и сказал:
«Черт возьми, того, хорошо написано!»88.
Авторские чтения пьесы «На дне» имели определенный общественный резонанс и явились прелюдией перед триумфальным шествием пьесы по сценам России и многих театральных столиц мира. На чтениях зародилась и первая интерпретация пьесы. Хотел того Горький или нет, но, судя по многочисленным и единодушным свидетельствам, «верх» в пьесе в его, Горького, «исполнении» брал Лука…
В свое время среди, горьковедов существовало утверждение — это якобы поначалу Горький симпатизировал своему Луке. Эту идею поддерживал и Ю. Юзовский. Однако для такого заключения у нас нет достаточных оснований. Скорее можно предположить обратное. Судя по письму к А. А. Тихомирову, написанному Горьким не менее чем за полгода до первого публичного чтения пьесы «На дне», он уже тогда относился к Луке достаточно определенно. Горький назвал героя своей будущей пьесы сиреной, которая «поет ложь из жалости к людям»; она знает, что «правда — молот, удары её эти люди не выдержат, и она хочет все-таки обласкать их, сделать им хоть что-нибудь хорошее, дать хоть каплю меда — и лжет» (28, 241). Свою антипатию к Луке он выскажет вскоре после первых представлений пьесы на сцене Художественного театра и не раз повторит это после Октября. Но одно дело — субъективное отношение автора к герою своей собственной пьесы, другое — объективное звучание этого образа на сцене. Если сам Горький при чтении пьесы не «справился» со своим Лукой, то можно понять тех артистов, которые, вопреки авторскому пожеланию, отказывались играть злого Луку.
Известен спор русских актеров с автором пьесы о том, как играть Луку. Начало этому спору положил первый исполнитель этой роли — Иван Москвин. Правда, находились артисты, которые старались во что бы то ни стало разоблачить Луку. Особенно настойчиво этого добивались в двадцатые и тридцатые годы, когда сама категория добра в представлении многих предстала в виде едва ли не отрицательного явления, занесенного к нам вместе с красотой из «проклятого» прошлого.
Виктор Шкловский в своих воспоминаниях о Горьком писал:
«Если нужно говорить правду, то Алексей Максимович — человек не добрый. Добрых у нас людей было много, и ни к чему доброму это не привело. Алексей Максимович — человек требовательный, и ему нужны не люди, а культура…
Вот почему Алексей Максимович так охотно идет навстречу людям и так легко с ними расстается. Ему нужны не люди, а то, что они делают; ему нужна материальная культура»89.
Так думал В. Шкловский-о самом Горьком. Но тогда так думали многие. Слова «не жалеть… а уважать (человека. — И. К) надо» понимали буквально, как полярное противопоставление уважения жалости. Жалость к людям, каковы бы ни были её мотивы, осуждалась и вытравливалась из сознания с усердием, достойным лучшего применения.
На решение вопроса о том, как играть Луку, оказали огромное влияние неоднократные высказывания Горького о нем и об утешителях подобного типа. В письме к курским красноармейцам (1928) Горький прямо указывал, что утешители, проповедники примирения с жизнью, кто бы они ни были, враждебны ему. В знаменитой статье «О пьесах», раскрывая вред утешительной лжи, он писал: «…есть еще весьма большое количество утешителей, которые утешают для того, чтоб им не надоедали своими жалобами, не тревожили привычного покоя ко всему притерпевшейся холодной души.
Самое драгоценное для них именно этот покой, это устойчивое равновесие их чувствований и мыслей. Затем, для них очень дорога своя котомка, свой собственный чайник… Утешители этого ряда — самые умные, знающие и красноречивые. Они же поэтому самые вредоносные. Именно таким утешителем должен был быть Лука в пьесе «На дне», но я, видимо, не сумел сделать его таким» (26, 425—426).
После высказываний Горького театры, особенно провинциальные, стали усердно разоблачать Луку. Постановка Станиславского и Немировича-Данченко была взята под сомнение. «Спектакль Художественного театра, в свое время имевший огромное общественное значение и до сих пор удержавшийся в репертуаре театра, сейчас несомненно устарел. Многие образы недостаточно глубоко раскрыты в этом спектакле, образ Луки трактован неправильно», — читаем в одной из статей того времени90. Шарлатана гуманности изображал, играя Луку, к примеру, молодой Василий Меркурьев. Будучи студийцем в мастерской Вивьена, он кочевал с этой ролью из театра в театр в конце 20-х — начале 30-х годов. Следуя распространенному в то время требованию прямого разоблачения Луки, В. Меркурьев с нескрываемым злорадством рассказывал о праведной земле и почти всякий раз издевательски смеялся, когда речь заходила о вере, о боге91.
Тенденция к прямому разоблачению утешительства Луки, особенно проявившаяся к середине тридцатых годов, в какой-то мере повлияла и на самого Ивана Москвина, первого и почти бессменного на протяжении десятков лет исполнителя роли Луки в Художественном театре, сыгравшего эту роль около 800 раз. Правда, Москвин скоро отказался от этого и вернулся на избранный им ранее путь. Больше того, в 1940 году в связи с выступлением в тысячном спектакле «На дне» великий артист пишет статью «Мой Лука», которая имела принципиальное значение для постановки и была опубликована в газете «Горьковец» 31 декабря 1940 года.
В статье И. М. Москвин признавался:
«Люблю я эту роль очень, и как мне было горько, когда Алексей Максимович в 1932 году стал отказываться от своего Луки… Когда он писал Луку, то не то что не сумел сделать его вредоносным утешителем, но и не хотел. Иначе, чем объяснить то его огромное волнение во время чтения „На дне“ у нас в театре…»
«Я невольно вспоминаю, — продолжал далее И. Москвин, — как великий Щепкин в 1847 году не отдавал своего Городничего из «Ревизора» великому Гоголю, который, спустя полтора десятка лет после написания «Ревизора», стал отказываться от своих изумительно живых чиновников, называя их только нашими страстями. По этому поводу Щепкин писал Гоголю: «…я так свыкся с городничим, Добчинским, Бобчинским в течение десяти лет нашего сближения… Чем вы их мне замените? Оставьте мне их, как они есть. Я их люблю, люблю со всеми слабостями… Нет, я не хочу этой переделки: эти люди настоящие, живые люди, между которыми я взрос и почти состарился… Нет, я их вам не дам! Не дам, пока существую. После меня переделайте хоть в козлов…»
«Трудно актеру, — заключал Москвин, — расстаться со своим любимым образом, проживши с ним хотя бы десять лет, а я с Лукой прожил душа в душу тридцать восемь лет, мне еще труднее разлюбить его и изменить ему»92.
Существует три основные трактовки образа Луки.
Согласно одной Лука является главным и, в сущности, единственным героем «На дне», проводником христианской морали всепрощения, апостолом любви и милосердия, проповедником добра в притоне разврата, живительным «лучом света в темном царстве» и т. д. и т-. п. Так смотрел на Луку Д, С. Мережковский, а вслед за ним и либеральная критика того времени.
Этот взгляд на Луку был широко распространен и в России и за границей. Он нашел отражение и на сцене. Образ Луки идеализировали, показывали в ореоле святости. Таков был Лука в исполнении Евгения Чирикова в «спектакле литераторов»93. Таким играли Луку В. Н. Давыдов и армянский артист Аветян. Давыдов — в свое время знаменитый петербургский артист — много раз исполнял роль Луки во время гастрольных поездок. Его Лука, по отзывам «Нового времени», «был задушевен, глубоко мудр и прекрасен». «Белокурым апостолом», «старцем из сказки» представил Рейнгардт Луку в знаменитой постановке «Ночлежки» в берлинском Малом театре.
Вторая трактовка Луки — разоблачительная. С этой точки зрения Лука — пройдоха, жулик, шарлатан, корыстный и злой человек. Для её утверждения немало сделал сам М. Горький.
В. Шишков в воспоминаниях «Встречи» воспроизводит следующий разговор с Горьким:
« — Нет, не люблю я русского мужичка.
— Ну, а ваш Лука в «На дне»?
— Что? Лука? Пройдоха. Жулик.
— Однако со сцены он выглядит очень симпатичным..
— Да. Он прикидывается святошей, потому что ему это выгодно».
Некоторые нынешние критики говорят, что не видели ни одного актера, который бы играл Луку злым, жестоким: этого в пьесе просто нет. Тем не менее разоблачительная интерпретация образа Луки имеет свою историю,, начало которой восходит к самим истокам сценической жизни пьесы. Прошло немногим более трех месяцев после премьеры в Художественном театре, как артист Н. В. Михаленко попытался сыграть Луку мужиком-пройдохой на нижегородской сцене. Антрепренер Басманов уволил артиста и исполнение этой роли поручил В. А. Бороздину. Коварным и хитрым мужичком представил странника Луку и другой актер — Селезнев, за что был подвергнут резкой критике «Самарским вестником». По свидетельству французской газеты «Комедия» (1904, №103) в труппе знаменитой артистки Элеоноры Дузе на сцене парижского театра «Гитри» артист Тиль, игравший Луку, изображал религиозного шарлатана и мошенника. Благов, один из немногих авторов, интересующихся провинциальным театром, отмечал, что пьеса «На дне» для постановки на периферии оказалась трудной. Первые исполнители, по его словам, особо выделили Пепла — «рубашечного любовника». Лука либо идеализировался, либо, наоборот, изображался жестоким и коварным. В Киеве, в театре Бородай, артист Покровский в роли Луки показывал стилизованную фигуру старого масленичного деда в цветной рубашке. Он, по словам тогдашних газет, прекрасно передавал душевную теплоту «доброго-странника». Большинство же спектаклей «На дне» в провинции, «писал С. Благов, «стандартизировалось». «Но для провинциального театра того времени само подражание спектаклям Художественного театра было явлением прогрессивным»94.
После Октября, как уже говорилось, на русской советской сцене возобладало отрицательное отношение к Луке. Как уже отмечалось, оно на какой-то срок увлекло Москвина и особенно второго исполнителя этой роли — Тарханова. Однако это увлечение было недолгим, и МХАТ вернулся к москвинской «редакции» Луки, которая и составляет третью и наиболее популярную сценическую трактовку этого загадочного образа.
Об игре Москвина — Луки имеется большая критическая литература самых разных направлений. И хотя критикам зачастую хотелось бы видеть в игре знаменитого артиста подтверждение своих собственных взглядов на Луку, однако нельзя было не признать, что исполнение роли Москвиным ничего общего не имеет ни с идеализацией, ни с прямым разоблачением героя пьесы.
Н. Эфрос, ссылаясь на иностранные источники, указывал, что немецкие критики, посмотрев Луку — Москвина во время первых заграничных гастролей Художественного театра, подметили разницу в исполнении Рейнгардта и русского артиста. Им бросилось в глаза полное отсутствие идеализации образа у Москвина, тогда как Лука Рейнгардта был представлен библейским патриархом. «Им кажется, — пишет Н. Эфрос, — что Рейнгардт был «идеалистичнее», Москвин только «просто человечным»95. Зритель оценил в игре Москвина то, что Лука в его исполнении не был «среброкудрым апостолом», а человеком; романтичным, а не псевдоромантичным, каким оказался, насколько можно угадать по берлинским газетным отзывам, Лука Рейнгардта.
Правда, некоторые либерально настроенные русские критики увидели и в Луке Москвина то, что хотели видеть, а именно: «носителя неистощимого родника мыслей и света», «выразителя высшей правды», утверждение некоего «начала примирения» и прочее и прочее, однако наиболее проницательные из них усмотрели, и не без оснований, нечто ироническое в игре артиста. Известный и весьма влиятельный деятель того времени Кугель ставил Москвину в пример рейнгардтовского Луку, «где никакого лукавства в речах его не было». Но в целом критика довольно точно характеризовала Луку — Москвина. Вот отзывы, которые приводятся в книге Н. Эфроса:
«В его голосе слышится убежденность без искусственного жара, душевность без елейности, искренность с очевидным себе на уме», — пишет один из рецензентов московского спектакля. «Он претворил возвышенную проповедь любви, моральные сентенции в естественную и жизненную фигуру человека, далекого от всякой сентиментальности и прописной морали», — характеризует это исполнение другой. Он «вносит мир и утешение как бы мимоходом, как бы не придавая значения своей проповеди», — замечает третий. Об «отсутствии подчеркивания сентенций» говорил и Ф. Батюшков в своих «Театральных заметках», опубликованных в апрельской книжке «Мира божьего» за 1903 год.
Сам Николай Эфрос свидетельствовал, что Москвин не заботился о том, чтобы быть «лучом света в темном царстве». Подлинный вкус удержал его от какого-либо назойливого комментирования, от выпячивания «смысла» образа, от превращения живого лица в «идею». Артист знал, что и без таких приемов он в нужный момент сумеет дать нужное, что это нужное само просочится и отложится в воспринимающих его игру во всей её правде и прочувствованности.
Трактовка образа Луки не претерпела у Москвина каких-либо существенных изменений и после революции, если не считать некоторых уточнений. «Немножко я в темпе изменил, — признавал сам Москвин, — он (Лука) у меня бодрее, стал искреннее смотреть на людей». Иной стала и интонация Луки в разговоре с Анной: «Я очень трезво говорю, без всякой слабости», — отмечает прославленный артист.
Этот взгляд на Москвина — Луку подтверждают и Д. Тальников и В. Виленкин. Последний замечает, что было бы немыслимо, если бы актер «не верил в правоту своего героя в том глубоком споре о „человеке“ и „правде“, который наполняет все содержание пьесы». «Нужна была бескомпромиссная убежденность Москвина в правоте и благородстве главных душевных стремлений Луки, чтобы пронести этот образ живым через столько лет, через громадные события двух войн и двух революций». Для биографа великого артиста москвинский Лука «не проповедник истин, не спаситель, не идеальный христианин, примирившийся и примиряющий, а вечный, неуемный искатель „лучшего“, ради чего живет человек». Он даже утверждает, что Москвин «категорически исключает вредоносность Луки, хотя бы потому, что не видит ей подтверждения в самой пьесе, в её событиях»96.
В свое время среди театральных критиков разгорелся спор по вопросу о том, как относился сам Горький к игре Москвина — Луки. Д. Тальников утверждал, что Горький не возражал против положительного истолкования Луки в Художественном театре. Б. Бялик доказывал обратное, хотя для этого и не имел достаточно убедительных аргументов. В сущности, в нашем распоряжении имеется одно-два воспоминания, которые свидетельствуют об отношении Горького к игре Москвина.
А. Серебров (А. Н. Тихонов) приводит следующие слова Горького:
«Надо бы еще сказать им про Луку. Неловко как-то говорить. Выходит — поучаю. Лука — пародия на Каратаева. Странно, как этого не замечают. Они и говорят одним языком. Вредный, по-моему, человек Лука, а Москвин его играет божьим угодником, Тихоном Задонским»97.
А вот еще свидетельство Луначарского:
«Как-то в личном разговоре со мной Горький сказал мне, что даже Москвин берет Луку слишком всерьез; Лука это поистине лукавый человек, его много мяли и потому он мягок, как говорит он сам о себе. Лука умеет приложить пластырь лжи ко всякому больному месту»98.
У нас нет никаких оснований ставить под сомнение достоверность приведенных слов Горького. Однако в своей критике он едва ли шел дальше высказываний в частных беседах. Ставить под сомнение Луку — Москвина на деле означало — оспаривать весь спектакль, так как, по свидетельству современников, львиная доля в успехе «На дне» принадлежала, бесспорно, И. М. Москвину. К постановке же пьесы Художественным театром Горький относился с большим уважением, а игру Москвина отмечал особенно.
Характеризуя взаимоотношения Горького и Художественного театра, Немирович-Данченко пишет:
«Во все время постановки „На дне“ Горький был среди нас, но тут наши роли часто менялись: часто уже не он властвовал над театром, а театр над ним. Я не люблю заниматься разгадыванием чужой психологии, но тут было слишком очевидно, что Горький как бы отдался своему успеху: отдался, может быть, впервые так полно, так вовсю…» Немирович-Данченко добавляет:
«На репетициях был прост, искренен, доверчив, но, где надо, и безобидно настойчив»99.
Что же касается игры Москвина, то об этом имеются свидетельства самого Горького:
«Сейчас пришел с генеральной. Настя, Барон, Сатин, Бубнов, Лука, городовой — прекрасно» (из письма к Пятницкому от 16 (29) декабря 1902 г.).
В другом письме тому же адресату:
«Игра поразительна! Москвин, Лужский, Качалов, Станиславский, Книппер, Грибунин — совершили что-то удивительное… Москвин играет публикой, как мячом…» (28, 276—277).
Кроме Москвина, Горького особенно поразила игра В. И. Качалова в роли Барона. На генеральной репетиции Горький был потрясен. Он сказал артисту: «Ничего подобного я не написал. Но это гораздо больше, чем я написал. Я об этом и не мечтал. Я думал, что это никакая роль, что я не сумел, что у меня ничего не вышло». И прибавил, объясняя свою оценку качаловского исполнения: «А его, понимаете, жалко»100.
Е. П. Пешкова писала:
«Помню, как поразил нас его (Качалова) Барон в пьесе «На дне».
Для этой постановки Художественного театра Алексей Максимович отобрал из богатой коллекции нижегородского художника-фотографа Максима Петровича Дмитриева много снимков с типами «дна» жизни. Для роли Барона М. П. Дмитриев даже специально заснял барона Бухгольца, в то время — бродягу, которого приходилось нередко встречать на улицах Нижнего в самых фантастических одеяниях»101.
Некоторые критики утверждали, что якобы после Октября Художественный театр подверг пьесу переработке, «стремясь подчеркнуть отрицательные стороны утешительства». Но они, видимо, выдавали желаемое за действительное. Конечно, после революции многое изменилось по обе стороны рампы, стали другими и артисты и зрители. Но, по словам Н. Эфроса, постановка «На дне» в Художественном театре изменилась мало. «Меньше всех пострадал Лука: он сохранил и прежнего исполнителя, сохранил и почти прежнее исполнение»102.
Е. Полякова, побывав на спектакле, так отозвалась о Луке в исполнении Грибова:
«Грибов удивительно легко освоил все мизансцены, весь рисунок, когда-то найденный для Москвина, и живет в нем просто и свободно, словно спектакль построен исключительно для него». Разумеется, ни Грибов, ни Тарханов, к которому, по мнению рецензента, Грибов ближе, не повторяют манеру игры Москвина буквально, тем не менее развитие образа Луки проходит по канве, намеченной самим Москвиным. Говоря о грибовском образе, она писала:
«Он (Грибов) не разоблачает Луку, но есть в нем равнодушие старого человека, знающего, что помочь людям нельзя и нечем; профессиональная скороговорка окрашивает вдруг ласковые слова, и кажется, что слова эти уже произносились им, может быть, надоели уже ему. И уходит его Лука — ловко, воровато, так же не впервой уходя от таких сцен, переворачивающих души и судьбы других людей»103.
Весной 1964 года на фестивале «Московские звезды» МХАТ сыграл пьесу «На дне» в 1422-й раз, сыграл с большим подъемом и, как отмечала критика, в основном так же, как и шестьдесят с лишним лет назад… Это была не слабость, а сила спектакля. Он составил целую эпоху в сценической истории пьесы и оказал огромное влияние на её театральную интерпретацию у нас и за рубежом. Постановщики и артисты раскрыли с большой выразительностью художественную прелесть, моральную красоту и социальную значимость пьесы. Лука в спектакле стал одним из главных героев. Он дан был Москвиным и другими исполнителями во всей своей сложности и противоречивости, а не односторонне, как в критике.
М. Горький писал К. Пятницкому о первом впечатлении от спектакля в Художественном театре: «Успех пьесы • — исключительный, я ничего подобного не ожидал. И — знаете — кроме этого удивительного театра — нигде эта пьеса не будет иметь успеха…» (28, 277). Слова Алексея Максимовича в известном смысле оказались пророческими. Такого успеха, какой имела пьеса в Художественном театре, она действительно нигде не снискала. В свете мхатовского спектакля меркли другие постановки. Спектакль, поставленный К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко, остается непревзойденным и до сих пор. Но была еще одна постановка, которая пользовалась громкой мировой славой. Это — «Nachtasyl».