«Судьей между нами может быть только время» О Борисе Балтере

На одном творческом обсуждении я сказал Василю Быкову, что поднимался на трибуну с таким же напряжением, с каким ходил в атаку. Он сказал, что испытывает то же самое. Откуда у нас этот страх? Откуда это взволнованное чувство готовности совершить подвиг, когда всего-навсего хочешь сказать то, что думаешь? Задумайтесь, товарищи, над этим. Понять это очень важно. Я думаю, дело в том, что нам каждый раз приходится, как говорил Чехов, по капле выдавливать из себя страх перед правдой…

Из выступления Б. Балтера на собрании московских писателей в 1966 г.

Для того чтобы неугодного или чем-то не угодившего властям писателя сжить со свету, не обязательно, как это делалось при Сталине, отправлять его в лубянский застенок, пытать, ставить к стенке в Бутово или Куропатах, превращать в лагерную пыль на Колыме или в Кенгире. Можно ведь казнить и иным, не столь кровавым способом: просто выбросить из литературы, закрыть вольнодумцу путь к читателям, не печатать новых, не переиздавать старых его книг. И конец, каюк писателю. Большой опыт подобного рода расправ, совершавшихся не изуверскими, а иезуитскими приемами, так сказать, в белых перчатках, был накоплен в «застойные» времена.

С какого-то часа власти стали избегать публичных «казней», слишком шумных проработок, будораживших и настораживающих людей, — даже начальству уже стало ясно, что далеко не все из того, что печаталось в газетах, и далеко не всеми принимается на веру. Стали душить втихую, без разоблачительных кампаний, без скандального шельмования — просто где-то, в каких-то больших кабинетах выносился приговор, отдавалась команда, и послушное, готовое выполнить любую команду, полное рвения литературное руководство «принимало меры», выносило взыскания, исключало, сразу же ставя при этом черную метку на произведения «провинившегося». А затем его книг как и не было на свете — не только не переиздавались, даже названия вычеркивались из обзоров и статей, сама фамилия проштрафившегося становилась запретной для печати. И даже смерть «крамольника» не всегда освобождала его сочинения от наказания принудительным забвением, приговор продолжал действовать, табу не снималось. Причем иногда дело было даже не в содержании этих книг (случалось, что сами по себе они не вызывали особых нареканий), а только в их авторе, нарушившем установленные начальством правила благонравного поведения. Попасть в проскрипционные списки ничего не стоило — сказал с трибуны то, о чем только что толковали в кулуарах, или был замечен оком недреманным в домашнем чтении недозволенных, самиздатских или вышедших «за бугром» сочинений, подписал коллективное письмо в защиту преследуемых, невинно осужденных или отказался подписать письмо, одобряющее полицейские меры властей. Этого было вполне достаточно…

Я подписывал письмо товарищам Брежневу, Косыгину, Подгорному и Руденко по поводу суда над Гинзбургом, Галансковым не для того, чтобы бросить тень на советское правосудие, а для того, чтобы обратить внимание руководителей страны на факты, которые вновь подрывают авторитет советского суда. Мне кажется странным, что предметом осуждения стали письма и выступления, а не факты, которые в этих письмах и выступлениях осуждаются. Я думаю, по-настоящему должно волновать то, что за открытые и бескорыстные гражданские поступки исключили из партии Свирского, Непомнящего, Корякина и Биргера, а также многих других неизвестных мне коммунистов. Это стало возможным только потому, что кому-то просто необходимо похоронить решения XX и XXII съездов партии, вытравить их из памяти народа. Это то, что относится к самому факту подписания письма. Я считаю, что, подписав письмо, я поступил согласно со своей партийной и гражданской совестью.

Теперь о последствиях, к которым привело подписанное мною письмо. Сенсации, которые вызывают подобные письма вообще, можно объяснить одним: отсутствием гласности. Ни один суд не гарантирован от ошибок. И если вокруг того или иного процесса вспыхивает полемика, — это ни в коей мере не умаляет достоинства суда вообще, а лишь свидетельствует об общественном интересе к определенному процессу. Только непрерывная гласность может лишить заграницу сенсационного материала подобного рода.

Из выступления Б. Балтера на партийном собрании редакции журнала «Юность» 6 мая 1966 г., рассматривавшем его персональное дело.

В глухие годы безмятежного правления Героя Социалистического труда и четырежды Героя Советского Союза сломанных таким образом писательских судеб и книг, отправленных в бессрочную ссылку, было немало. Об одной печальной истории, происходившей у меня на глазах, я хочу рассказать. Она не дает мне покоя еще и потому, что Бориса Балтера, о котором идет речь, я хорошо знал, много лет дружил с ним, он делился со мной всеми малопривлекательными перипетиями созданного ему гнусного «дела». Мы, его друзья, с болью переживали обрушившиеся на него тяжкие неприятности, сочувствовали ему, но защитить его от несправедливости, от преследований, протестовать публично не смогли — это казалось бессмысленным, совершенно безнадежным (и он так считал и внушал нам это, а может быть, по доброте душевной хотел уберечь нас от неизбежно последовавших бы кар), — чем могли, помогали. Вспоминать о своем бессилии горько и стыдно…

Вы говорили, что любите и цените меня. Но любите и цените за то, каков я есть. Вы все говорили, что я совершил грубую политическую ошибку. У меня нет оснований не верить вам, не верить вашей искренности. Но я так же искренне не считаю, что совершил ошибку. Судьей между нами может быть только время. Если бы я даже хотел пойти вам навстречу и признать свою подпись под письмом политической ошибкой, мое признание прозвучало бы фальшиво. А я бы после этого перестал себя уважать, я бы никогда не смог вернуться к письменному столу и продолжить свою работу…

Я вступил в партию не для карьеры и не ради того, чтобы мне легче жилось. В феврале 1942 года под Новоржевом 357-я стрелковая дивизия попала в окружение. В этой обстановке самой большой опасности подвергались коммунисты, войсковые разведчики и евреи. Я был начальником разведки дивизии и евреем. Тяжело раненный, я вступил в партию. Свой долг коммуниста я вижу в активной борьбе за лучшее социальное и нравственное устройство человеческого общества. Только в возможности продолжить такую борьбу я вижу смысл считать себя коммунистом.

Из выступления Б. Балтера на партийном собрании редакции журнала «Юность» 6 мая 1966 г.

Собрание объявило Балтеру строгий выговор (за это голосовало 8 человек, за выговор — 6, за то, чтобы ограничиться обсуждением, — 1, Евгений Сидоров).

Среди писателей фронтового поколения, заявивших о себе в литературе на рубеже 50–60-х годов, Борис Балтер был одним из самых старших и по возрасту, и по воинскому званию. Кажется, только он да Борис Слуцкий закончили войну майорами. «Но я командовал полком», — уточнял Балтер, когда об этом заходила речь. И не то чтобы он хотел заявить о своем превосходстве, — какое тут может быть первенство, да и тщеславен он не был, просто по выработанной за годы армейской службы привычке к точности считал нужным пояснить, кем был, что делал на фронте. Среди многих писателей фронтового поколения, с которыми меня сводила судьба, армейское прошлое наложило самый глубокий отпечаток на его характер, на его личность. Многие правила поведения, которым он неукоснительно следовал в жизни, сама определенность и четкость этих правил, бытовые, въевшиеся в кровь и плоть привычки, даже слабости — все это оттуда.

Почему-то хорошо запоминается смешное. Борис часто коверкал иностранные имена и фамилии, мог спутать Жюля Ромена и Ромена Роллана, Эптона Синклера и Синклера Льюиса, в его знаниях зарубежной истории и литературы были немалые пробелы — так уж сложилась жизнь, не до того было, молодые годы ушли на армейские науки. Его более молодые друзья, филологи по образованию, посмеивались над этой слабостью, Борис никогда не обижался, смущенно улыбался, когда они ловили на очередной ошибке. Истории эти потом пересказывались, оттачивались, превращались в анекдоты, — разумеется, для нашего круга…

Но то, что Борис знал, особенно если дело касалось армии и войны, — он знал основательно и твердо. Как-то возник спор: он сказал, что историю Второй мировой войны, незадолго перед этим переведенную у нас, написал генерал Курт фон Типпельскирх. Бенедикт Сарнов и Станислав Рассадин, уверенные, что он опять перепутал заковыристую иностранную фамилию, подняли его на смех: не было генерала с такой фамилией. И были посрамлены: прав оказался Балтер. После этого с ним вступали в споры не так безоглядно. Впрочем, он сам был заядлым спорщиком и о многом судил с безрассудной отвагой и безапелляционностью.

Однажды у меня дома, только что познакомившись с Львом Копелевым, он сразу же вступил с ним в острый спор. Речь у них почему-то зашла о Коминтерне, и тут Балтер, конечно, никак не мог тягаться со своим оппонентом, зарубежником по образованию, хорошо осведомленным в истории коммунистического движения. Но это было не состязание аргументов, а поединок темпераментов. Как они ругались, как они, не слыша, не слушая друг друга, кричали! А тут еще появился Наум Коржавин, едва переступив через порог, зацепившись за какую-то фразу, он тотчас включился в спор, стараясь перекричать их. В крайнем возбуждении он бегал по комнате и тер руки — такая у него привычка, не потирал, а именно тер, иногда стирая кожу до крови. Перешли, как говорится, на личности: «Ты бы меня посадил!» — «Нет, это ты бы меня отправил в лагерь!» Как хозяин я чувствовал себя крайне неловко: у меня дома хорошие люди разругались так, что, кажется, не будут здороваться друг с другом. На мое удивление, ушли они вместе, разговаривая вполне мирно, — разрядились.

Провожая их, я вспомнил сцену, которую мне однажды пришлось наблюдать, — совпадение было очень смешное, и я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться. Я приехал в гости к приятелю на дачу. Мы пошли с ним пройтись по дачному поселку. У него была овчарка, он позвал ее, и она бежала впереди нас. На одном из соседних участков, увидев нашего пса, к забору кинулся огромный дог. Они так рычали и лаяли друг на друга, так бросались на разделяющий их забор, что, казалось, жаждали смертельной схватки. «Сейчас они загрызут друг друга», — с ужасом подумал я, увидев, что забор на этом участке поставлен только на фасаде. Но в том месте, где кончался забор и ничего уже не разделяло клокотавших от ярости собак, они вдруг перестали лаять и кидаться друг на друга. Выяснили отношения и расстались вполне миролюбиво — овчарка побежала впереди нас, а дог вернулся на свой участок. «И так каждый раз», — сказал мой приятель. Вот что я вспомнил, провожая моих друзей.

Может быть, армейское, командирское прошлое потому стало второй натурой Балтера, что он был кадровым военным, — еще до финской кампании закончил пехотное училище. В немыслимо тяжком сорок первом в отступающей армии, в частях, с великим трудом и кровью прорывающихся из клещей и окружений, многое держалось на таких лейтенантах, как тогда говорили, на «кубарях» (поясню, что это значит, людям молодым: до введения в 1943 году погон лейтенанты носили в петлицах квадратики, которые почему-то назывались «кубиками», «кубарями»). Как часто в ту горькую пору в должностях, которые до войны — еще несколько месяцев назад — им и не снились, они должны были действовать на свой страх и риск, не имея связи ни с вышестоящим командованием, ни с соседями, беря на себя всю меру ответственности за жизнь и смерть людей, посылаемых под губительный огонь.

Если Балтер оказывался вовлечен в какое-то дело, то так уж само собой получалось, что вскоре он становился его опорой, а часто и организатором. Некоторое время он прожил в Тарусе, какое-то жилье снимая там, работать в Москве, где они всей семьей жили в одной комнате, было трудно. Паустовский писал Инне Гофф в Москву: «Здесь в Тарусе поселился Балтер. А в селе Марфино в нескольких километрах от Тарусы живет Юрий Казаков. Как видите, Таруса становится литературным центром для молодых писателей». Борис стал одним из организаторов этого литературного землячества. Он не входил в редколлегию «Тарусских страниц», был лишь одним из авторов этого сборника — там под названием «Трое из одного города» опубликована первая часть его повести. Но и до того и после того, как на альманах — дитя «оттепели» — обрушился гнев идеологического начальства («Тарусские страницы» были не только осуждены за идейные пороки, — издателей, чтоб другим было неповадно, подвергли строгим наказаниям — уволили с работы, исключали из партии), — Борис принимал в этой сначала радостной, а потом горькой истории самое деятельное участие. Куда-то ходил, добивался справедливости, искал и подталкивал возможных заступников, помогал потерпевшим.

Когда после известного письма Александра Солженицына 4-му съезду писателей, в котором он призывал «добиваться упразднения всякой — явной и скрытой — цензуры над художественными произведениями», губительной для литературы, возникла идея коллективного письма в поддержку этого требования, одним из тех, кто энергично взялся за ее реализацию, был Балтер — звонил, ходил по домам. Письмо подписало восемьдесят четыре писателя, — думаю, что среди них немало тех, кого подвигнул на это Борис…

Природные доброта и отзывчивость сочетались у Бориса с благоприобретенными в немилосердной школе войны твердостью, безоглядной решительностью, жесткой требовательностью. И во всех нелегких ситуациях, на которые не скупилось наше время, он сначала думал о других, а потом о себе. Вечно он кого-то защищал и опекал, за кого-то хлопотал, охотно воспитывал заблудших и незаблудших молодых людей — и как ни странно, даже те из них, кто терпеть не мог поучений, к нему прислушивались. В нем была подчинявшая окружающих внутренняя сила; исповедуемые и проповедуемые им жизненные принципы были ясны и чисты, а главное, между словом и делом у него не было и малейшего зазора, он был человеком абсолютно, двухсотпроцентно надежным. В былые времена в армии люди такой породы становились «отцами-командирами» — так их называли. Подчиненные уважали и любили их, готовы были за них в огонь и в воду. Конечно, их побаивались — поблажек и спуску они не давали никому — и прежде всего самим себе, но были они столь же строги, сколь и справедливы, не только требовали, но и заботились, помогали, оберегали. Вот на чем покоился их непререкаемый естественный авторитет.

Помню как-то Борис пригласил съездить с ним в Тарусу навестить Константина Георгиевича Паустовского. Стояли волшебные сентябрьские дни. И у Константина Георгиевича возникла мысль всем вместе поехать по Оке, там поговорим, а он и рыбу половит — он тут же начал собирать удочки. Увы, выяснилось, что ни одна из лодок — у него их было две — к путешествию не готова, барахлили моторы. Пришлось отправиться на рейсовом речном трамвае. В дороге Константин Георгиевич, посмеиваясь, рассказывал — это сразу превращалось в новеллу: «А в прошлом году, когда здесь жил Борис, все было в полном порядке. Деньги плачу те же, что и прежде, но что я для них? А при Борисе механики по струнке ходили, все работало, как часы, — видно, угадывали в нем командира полка. Нет, не распекал, не ругался, даже голоса не повышал, если что не так. Только глянет и спросит: „Твоя как фамилия?“. И они чувствовали, что у него есть право наводить порядок, понимали, с кем имеют дело».

Это, наверное, прекрасно понимал и секретарь Фрунзенского райкома партии Юшин, который председательствовал на заседании бюро райкома, рассматривавшего персональное дело Балтера. Ни каяться, ни признавать какую-то не совершенную им ошибку Борис не собирался. Конечно, он и не думал отвечать на вопрос, кто предложил ему подписать коллективное письмо. А при рассмотрении такого рода дел этот вопрос был самым главным — надо было нравственно уничтожить «подписанта»: назовешь фамилию «организатора», станешь доносчиком — помилуют, ограничатся взысканием, не можешь поступить против совести, хочешь остаться порядочным человеком — исключат из партии со всеми последующими неприятностями.

По странному стечению обстоятельств ровно тридцать лет назад меня исключали из комсомола за то, что я не хотел верить, что моя мама враг народа. Мне было тогда девятнадцать лет. Ни мое участие в двух войнах, ни ранения, ни награды не могли смыть наложенного на меня клейма. Вплоть до XX съезда партии я был человеком второго сорта. Может быть, поэтому я так остро реагирую, когда мне представляется, что делаются попытки перечеркнуть решения XX и XXII съездов партии… Я защищал в письме себя, вас, любого гражданина от произвола и судебных ошибок, которыми так богато наше прошлое…

Из выступления Б. Балтера на заседании бюро Фрунзенского РК КПСС 20 июня 1968 г., рассматривавшего его персональное дело.

Для Юшина сразу же стало ясно, что Балтер не из тех, кто станет каяться, признавать ошибки, выдавать «зачинщиков». А именно этого и добивались; ведь все «дела», допросы с пристрастием, расправы за письма протеста, адресованные руководителям страны, были акцией «устрашения», в этом был их смысл, — надо было заткнуть рот противникам подспудно, но твердо проводившейся ресталинизации. «Балтер — человек, убежденный в своей правоте, — подвел итог Юшин. — Его подпись — позиция. Все им сказанное — это его система взглядов, его кредо. Балтер хорошо понимает, что он сделал. Борис Исаакович и сегодня твердо стоит на своих позициях. Он не бросает слов на ветер. Сказанное им: „Судьей между нами будет время“, — фраза со значением. Письмо, подписанное им, больше, чем защита запутавшихся юнцов. Он придает письму смысл большой политической важности. Я считаю, что товарищи в „Юности“ хорошо и много сказали Балтеру, а вывод сделали слабый. Балтер где-то клевещет на нашу политическую жизнь. Он не может быть нашим единомышленником». По предложению Юшина бюро райкома единогласно исключило Балтера из партии…

Боюсь, как бы у читателей не создалось представления о Балтере как о человеке суровом, твердокаменном, аскетического склада. На самом деле внутренняя сила, командирская властность, фронтовая решительность уживались в нем с каким-то мальчишеством, с юношеской жадностью к жизни. У него была озорная улыбка — неожиданная для такого крупного, солидного, я бы даже сказал, почтенного вида человека. Вспоминая Бориса, я вижу его за шахматной доской — то торжествующего, предвкушающего близкую победу, то приунывшего — угроза поражения нависла над ним, то горячащегося: «Сколько можно предупреждать, что нельзя брать назад ход!». Вижу его за шахматами в Малеевке в холле перед библиотекой и кинозалом, в Коктебеле на пляже под палящим солнцем, в «Литературной газете» на Цветном бульваре, в комнате на шестом этаже, где размещался отдел русской литературы и где постоянно собирался самый разный литературный люд.

В «Литературке» кипели шахматные баталии, одним из главных участников которых был Борис, — это превратились в настоящее бедствие. «Вы должны покончить с этим безобразием, — отчитывала меня секретарь нашего отдела Инна Ивановна. — Если кто-нибудь из начальства поднимется к нам и увидит, что здесь творится, будет большой скандал». Иногда, не выдержав ее давления, я пытался увещевать игроков: «Ребята, вы совершенно распоясались, хотя бы шахматные часы припрятали». Это не помогало. Как только появлялся Борис (а он приходил регулярно, потому что рецензировал «самотечные» рукописи и отвечал на письма — этим зарабатывал тогда на жизнь), кто-нибудь из редакционных сотрудников или «гостей» тотчас усаживался с ним за шахматную доску. Однажды в нашем «ЦДЛ», когда собрались очень уж шумные посетители, я, открыв дверь, сказал строгим, «начальническим» тоном: «Что здесь происходит! Неужели нельзя потише! Вы же мешаете нашим сотрудникам… — здесь я сделал театральную паузу и, указав на Балтера и Сарнова, которые, увлеченные игрой, даже головы не повернули в мою сторону, — играть в шахматы!» Взрыв хохота все-таки оторвал их от доски, но они никак не могли взять в толк, над чем смеются…

Нередко основа неожиданных причуд и прихотей взрослых людей — не осуществившиеся когда-то детские мечты. Эта неосознанная попытка — чаще всего, увы, все-таки тщетная — компенсировать то, что было недоступно в детстве. Борис рос у моря, а кто из мальчишек там не мечтал о собственной лодке? Когда у него была напечатана повесть — до этого он был стеснен в деньгах, сводить концы с концами было нелегко, — Борис купил лодку с подвесным мотором. Какой это был для него праздник! Он часами возился с мотором, чистил и мыл лодку до блеска. Все его друзья и знакомые приглашались разделить с ним его удовольствие — покататься на моторке. Мы добирались из химкинского вокзала на речном трамвае до какой-то пристани, а там нас ждал Борис на своей лодке, чтобы покатать, а потом отвезти в деревню, где он на лето снял комнату. Конечно, довольно быстро выяснилось, что столь желанная игрушка требует больших забот — на зиму для лодки надо было найти помещение, где бы она хранилась, да и летом, чтобы куда-то поехать, приходилось таскать тяжеленный мотор, что ему — у него начало побаливать сердце — было противопоказано. Лодка, кажется, просуществовала два или три сезона, потом исчезла.

Через несколько лет появилась еще одна игрушка — на этот раз живая: красавец пудель Атос. Это было добрейшее существо, и Бориса пес любил совершенно самозабвенно. Борис испытывал к нему тоже пылкое чувство, но натерпелся от Атоса немало. Время от времени легкомысленный и недисциплинированный пес убегал, его приходилось всей семьей искать. Борис расстраивался, нервничал. Да и кормить такую большую собаку в тогдашних наших условиях — дело непростое. Переправлять Атоса за город или в Москву — тоже проблема. «Не мог завести себе собаку поменьше?» — сказал я ему однажды. «А как бы я смотрелся рядом с маленькой собачкой?» — отшучивался Борис. Говорят, что со временем собака внешне начинает быть похожей на своего хозяина, — в крупном, благородной стати Атосе обнаруживалось какое-то родство с Борисом. Это было замечательное зрелище: по заснеженной Малеевке с массивной палкой шествует Борис — именно шествует, в его облике что-то барственное, — а породистый Атос, бразды пушистые вздымая, то убегает от него вперед, то стремглав возвращается к нему…

Лучшая вещь Бориса Балтера — повесть «До свидания, мальчики» — посвящена Константину Георгиевичу Паустовскому. И фамилия Балтера мне впервые попала на глаза в статье Паустовского: он называл молодых тогда писателей, бывших студентов Литературного института имени Горького, учившихся у него в семинаре, — тех, от которых он многого ждет в будущем. У всех у них уже было имя в литературе, недавно появившиеся их книги обратили на себя внимание. У всех, кроме Балтера. Отзыв такого мастера, как Паустовский, значил немало, и я, пока готовилась к печати в «Литературной газете», где я тогда работал, его статья, взял в библиотеке и прочел первые, вышедшие где-то в провинции книги Балтера. Они не были удачными, автору явно мешало, что он старался писать так, как тогда было «принято», по выстроенной заранее схеме, но что-то в них брезжило, угадывалась одаренность автора. Нет, Паустовский имел в виду не эти сочинения, просто он верил в талант Балтера и не сомневался, что рано или поздно ему удастся его реализовать. Думаю, что эта вера помогла Борису обрести себя в литературе.

Прошло, если я не ошибаюсь, года два или чуть больше — за это время мы успели с Борисом познакомиться и подружиться, — и он попросил прочитать рукопись повести, которую потом назвал «До свидания, мальчики». Тогда у нее было другое, менее выразительное название, которое не нравилось и самому автору, и нам, первым читателям. Стало ясно, что эта повесть была рождением настоящего писателя с собственным, нелегкой жизнью и трудными думами о пережитом, со сформированным взглядом на мир. Мы напечатали в «Литературке» главу из повести, сопровождалась она «дружеским напутствием» автору — на самом деле рекомендацией Балтера и его вещи читателям, — принадлежащим, естественно, Паустовскому. Он вспоминал Балтера студенческой поры, наверное, потому, что семинар в Литинституте много значил не только для его слушателей, но и для самого мэтра, и еще потому, что не ошибся в этом великовозрастном студенте, который до седин ходил в начинающих, а вот, наконец, написал прекрасную книгу.

«Борис Балтер — молодой писатель, но уже прошел большую и подчас суровую жизненную школу. Он много пережил, много видел, скитался, много работал, много воевал в минувшую войну. Мое общение с молодыми писателями (в особенности со студентами Литературного института имени Горького, где мне посчастливилось в течение нескольких лет вести семинар прозы) убедило меня в том, что трудное начало писательской жизни во много раз лучше, чем легкое и удачливое.

Для талантливого человека трудное начало — это хорошая житейская закалка и школа преданности литературе. Слабые сходят с прекрасной, но трудной дороги подлинной литературы, сильные остаются…

Балтер — человек и писатель, требовательный к себе и другим. Отчасти поэтому он пишет еще несколько медленнее, чем нам хотелось бы.

Но в этой его медлительности, как и в его взвешенной, отобранной живой прозе, видна сила глубокого убеждения, сила мысли, сила своего взгляда на жизнь».

Опубликованная в «Юности» повесть Балтера имела успех у читателей, превосходивший все наши ожидания. Ее по достоинству оценили — и не на словах, а на деле — талантливые режиссеры, к работам которых тогда было приковано внимание зрителей. Вскоре «До свидания, мальчики» поставили в Театре имени Ленинского комсомола, художественным руководителем которого был Анатолий Эфрос, потом появилась экранизация, которую сделал Михаил Калик. Повесть перевели на несколько языков, редкая статья о современной литературе обходилась без упоминания о ней.

То было время оказавшейся в центре читательского внимания «лейтенантской литературы», ожесточенных споров в критике об «окопной правде». Повесть Балтера принадлежала к этой литературе, хотя война — еще только будущая война — возникает в ней лишь в нескольких кратких отступлениях (я бы сказал, «лирических», если бы вся повесть не была проникновенно лирической), выполняющих функции эпилога. Действие же повести происходит в мирные дни — до Великой Отечественной войны еще несколько лет — в южном курортном городе: солнце, море, золотой песок пляжей, праздничная беззаботная жизнь отдыхающих. Ничего из ряда вон выходящего: трое друзей-десятиклассников сдают выпускные экзамены — один мечтает стать геологом, другой учителем, третий врачом, будущее каждым из них определено твердо, но вызов в горком комсомола в один момент перечеркивает все их планы: «Родине нужна могучая современная армия. Комсомол направляет вас в военные училища». Им жаль расставаться со своими мечтами, отказываться от призвания, но родина требует, комсомол велит — это магические для них слова. Разве могут они свои личные стремления и желания поставить выше долга, разве не самое большое счастье для советского человека — всего себя целиком отдавать стране, жертвовать своими интересами?

Они еще не знают того, что известно автору: высокие слова, которым они беззаветно верят, могут служить дымовой завесой для дел неправедных. Эти ребята чисты, но безоглядная, нерассуждающая готовность к самозабвенному служению государственному делу — не только их сила, но и слабость, они плохо защищены от демагогии, их можно обмануть, ими можно манипулировать, их можно направить по ложному пути. Они не видят потенциальных еще опасностей, которые таит время, — мир кажется им ясно и радужно простым. Они еще не видят, а автор проницательно обнаруживает в общественной обстановке тех лет грозные признаки грядущих трагедий и злодеяний, унесших миллионы жизней. Кому не дорога, не мила своя юность — поэзия ее переполняет повесть Балтера, но автор не склонен любоваться своим поколением, идеализировать его — ему теперь открылось, что в их юношеских представлениях о добре и зле было немало смутного, ложного, воспринятые ими на веру нравственные ориентиры были опасно смещены, и, руководствуясь ими, они, не отдавая себе отчета, бывали и узколобы, и жестоки.

Не только название связывает повесть Балтера со знаменитой песней Булата Окуджавы. И пафос книги, и щемящая ее интонация, и военная судьба героев, находящаяся, как говорят в кино, «за кадром», перекликается с этой песней. Писатели фронтового поколения в своих книгах рассказали о том, какой была война «на передке», как доставалось там, подогнем, «мальчикам», юным солдатам и офицерам. В повести «До свидания, мальчики» раскрывается духовный облик, духовные истоки этого поколения, не щадившего себя, сражаясь с фашизмом, и понесшего на войне самые опустошительные потери, его мужество и свободолюбие, его заблуждения и нелегко дававшиеся ему прозрения. За всем этим стояли и собственная юность Балтера, и его писательская судьба…

Я чувствовал и чувствую себя русским писателем. Не только потому, что пишу на русском языке, другого я просто не знаю. Я русский по культуре, по ощущению прошлого и настоящего России. Я не просто русский, я советский писатель. Человек не выбирает ни место, ни время своего рождения. Он приходит в уготованный для него мир, не ведая, что его ожидает. С детства я воспринимал жизнь глазами советского человека. Это совершенно новое понятие на земле, еще далеко не познанное. Это понятие наднациональное. Оно формируется общественным строем государства и взаимоотношениями между людьми внутри этого строя. Как к нему ни относиться, оно уже оказывает и будет оказывать влияние на историю человечества…

Из письма Б. Балтера (февраль 1972 г.) французскому литературоведу Гургу.

После исключения из партии Борис держался так, словно ничего особенного не произошло. «Не надо считать меня героем или мучеником — не посадили, не выслали. Просто я не мог поступить иначе», — как-то сказал он. Главную роль тут играло его писательское самоощущение и самосознание. Ему удалось в «До свидания, мальчики» написать правду о пережитом потому, что он осмыслил то, что было с ним и с его ровесниками, с общечеловеческих позиций, с позиций того гуманизма, который у нас третировался как «абстрактный». Отступить, склонить голову перед несправедливостью, покаяться ради житейского благополучия значило для него убить в себе художника, — судя по выступлению на партийном собрании редакции «Юности», он ясно понимал это.

И все-таки история эта дорого ему обошлась. Его перестали печатать — к этому он был еще более или менее готов, хотя не ожидал, что зарабатывать что-то на жизнь будет делом непростым и нелегким. Пришлось взяться за переводы — вернее, переписывать корявые, не очень вразумительные подстрочники, но хорошо, что верные друзья поставляли хоть такую работу. Она его не вдохновляла, но что тут поделаешь, жить-то надо… Во всяком случае, эта работа его не оскорбляла, не ранила. А вот что он как человек чести и долга переживал болезненно, это предательство тех, кого числил в приятелях, в добрых малых, — со сталинских времен все это тянулось: от «опального» отшатывались, связи с ним прерывали, боясь внимания вездесущих органов. (Борис, кстати, был уверен, что за ним стали «присматривать».) Впрочем, на то оно и предательство, потому так больно и задевает, что не ждешь его. Известный театральный режиссер, по просьбе которого Балтер сделал инсценировку тургеневских «Отцов и детей», решив, что никто не осмелится защищать писателя, которого исключение из партии за «подписантство» поставило вне закона, присвоил себе авторство инсценировки. Дело дошло до суда, на котором мародер в последний момент дал задний ход. Думаю, что испугался того общественного резонанса, который неожиданно для него получила вся эта история, — на суд пришло довольно много писателей и деятелей искусства, чтобы продемонстрировать ему свое презрение…

Все чаще Борис стал болеть — сердце… Врачи рекомендовали ему больше времени проводить на свежем воздухе, лучше всего вообще поселиться где-нибудь за городом. Да он и сам хотел — такое у меня сложилось впечатление — отринуть столичную суету, приносившую ему тогда главным образом отрицательные эмоции, прийти в себя, обрести поколебленное душевное равновесие. Начались поиски загородного дома. Не помню, какие еще были варианты, но купил Борис дом в деревне Вертушино, которую лишь овраг — десять минут ходьбы — отделяет от дома творчества в Малеевке. Говорили, что Малеевка не лучшее место для сердечников, — не знаю, так ли это в действительности, не знаю, слышал ли об этом Борис. Но в том, что Борис выбрал Вертушино, свою роль сыграла не только дивная красота и покой этих мест, не только относительная дешевизна покупаемого дома, но и то, что в доме творчества есть врач (увы, умер Борис мгновенно, и этот врач ничем не мог ему помочь), есть московский телефон, что оттуда не так трудно добираться до железнодорожной станции. Важно было для него и то, что в доме творчества почти всегда живет кто-нибудь из друзей или добрых знакомых, будет с кем сыграть в шахматы или перемолвиться словом.

Хорошо известно, что это такое тогда в наших условиях купить и оформить дом, а потом его еще отремонтировать, а Борису пришлось чуть ли не строить его заново. Только благодаря упорству Бориса и тому, что он, как правило, сразу же располагал к себе людей, с которыми ему приходилось иметь дело, все это было проделано, по нашим меркам, в более или менее короткие сроки. Но за эти месяцы досталось Борису немало: пришлось обивать пороги — требовалось бесчисленное количество справок и подписей, ночевал в холодном доме, ел что придется и как придется, прошагал много километров в окрестных местах в поисках мастеров и стройматериалов. Борис притягивал к себе людей, у него сразу же возникли помощники. То, что поэт Николай Панченко, оказавшийся в пору этих работ в Малеевке, соорудил великолепный стол — так это был старый друг, но интерьером дома занимался и учитель из Рузы, любитель резьбы по дереву, — Борис с ним подружился.

Строился дом добротно, на долгие годы, Борис, городской житель, основательно — как все, что он делал в жизни, — занимался строительством, во все вникал. Был даже найден печник, который взялся сложить камин. Борис уверенно давал ему указания. Я не сомневался — и не скрывал этого, — что из этой затеи ничего путного не получится. И был посрамлен, присутствуя на первой топке, — камин функционировал идеально. Мы посмеивались: «Теперь у Балтера главное слово — „заподлицо“». Как-то я — мне эта сфера жизни была недоступна — полушутливо, полусерьезно сказал ему: «Ну, ты освоил еще одну специальность — прораба. Не пропадешь». Он принял этот комплимент как должное.

Когда были закончены главные работы — а не главным конца не бывает, до последнего своего дня Борис что-то достраивал, переделывал, совершенствовал, — дом его стал притягательным местом для всех друзей — старых и новых, — работавших или отдыхавших в Малеевке; вечерами туда тянулись на огонек, приятно было зимой посидеть у камина. Там читали стихи, слушали любимые пластинки Бориса, просто болтали, стало даже традицией праздновать там дни рождения и какие-то другие даты не только гостеприимных хозяев дома, но и временных обитателей Малеевки…

Долгое время — так мне кажется — Балтер не мог писать не только потому, что скверно себя чувствовал и был занят строительством дома. Видно, — осознанно или неосознанно, — боялся, что новая вещь будет слабее, чем «До свидания, мальчики», опасался, вдруг в результате всех мытарств, всех неприятностей незаметно для него самого в его душу проник страх перед правдой и этот внутренний редактор будет его сковывать, уводить на путь, что «протоптанней и легше». Незадолго до смерти он начал, наконец, писать новую повесть, работа у него пошла, он был ею захвачен. Однажды прочел нам две главы — они были по-настоящему хороши (и по тому времени явно «непроходимы», только в 1989 году их опубликовала «Юность»). Увы, написать новую книгу ему было не дано — остановилось сердце…

Говорят иногда, что же можно сделать для тех писателей, которые, как Балтер, испив горькую чашу невзгод и гонений, до срока ушли из жизни, — былого не воротить, их уже не воскресишь? Надо восстановить в полной мере их доброе имя. Это значит не только публично признать их правоту, признать, что они были примером порядочности, в трудные времена отстаивали достоинство писателя и литературы. Но и это еще не все, — быть может, важнее переиздать, возвратить отнятые на долгие годы у читателей их книги, такие, скажем, как «До свидания, мальчики», помогающие нам понять наше прошлое и нас самих, излучающие немеркнущий свет доброты и человечности. Будем помнить, что писатель не умирает, если живы его книги, если их читают…

1993