Глава третья Зеркало для «героя»

«На того я перестал сердиться, — вскоре после скандала с императором писал Пушкин жене, — потому что, в сущности, не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к… и вонь его тебе не будет противна, даром, что джентльмен»[490].

А кто, спрашивается, развел это «свинство»?

«Обоих нас, моего брата Александра и меня, подвергают ответственности за то, чего мы оба не делали, — сказал Николай I в 1831 году французскому послу барону Бургоэну. — …Мы должны были принять дела такими, какими их передали нам»[491]. Эти слова касались Польши. Но только ли ее? А учреждение тайной полиции, а перлюстрация?

А Французская революция и ее ростки? — могли бы ответить охранители. Какова была альтернатива в эпоху политических потрясений, когда мгновенное чувство свободы сменялось тотальным контролем и бюрократизацией всей жизни?

Этой печальной альтернативе — не политической, а сугубо человеческой — посвящен образ Хлестакова.

«Бывший молодой человек»

Казалось бы, более легкомысленного, безалаберного персонажа трудно представить. Сам Гоголь писал о нем: «Несколько приглуповат и, как говорится, без царя в голове, — один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Говорит и действует без всякого соображения».

Но заглянем в текст пьесы. Там Хлестаков предстает то самим собой — мелким регистратором, то, мешаясь в речах, изображает «персону». И эта персона обладает крайне характерными чертами. «Один раз меня приняли даже за главнокомандующего, — хвастается он, — солдаты выскочили из гауптвахты и сделали ружьем». Излишне говорить, что главой армии и гвардии считался государь, назначавший на время ведения военных действий командующих. То есть Хлестакова приняли за царя? Неожиданно, не правда ли?

Ю. М. Лотман отмечал, что история вымышленного правления Хлестакова в департаменте — карикатура на междуцарствие декабря 1825 года. Несколько раньше гоголевского «Ревизора», в 1833 году, Пушкин создал «Анджело» — переложение драмы Шекспира «Мера за меру», где прочитываются намеки на уход Александра I. В обоих текстах речь шла о подмене[492]. «И странно: директор уехал, — куда уехал, неизвестно. Ну, натурально, пошли толки: как, что, кому занять место? Многие… находились охотники и брались, но подойдут, бывало, — нет, мудрено. Кажется, и легко на вид, а рассмотришь — просто черт возьми! После видят, нечего делать — ко мне. И в ту же минуту по улицам курьеры, курьеры, курьеры… тридцать тысяч одних курьеров! Каково положение?.. Я, признаться, немного смутился… хотел отказаться… „Извольте, господа, я принимаю должность, я принимаю, говорю, так и быть, говорю, я принимаю, только уж у меня: ни, ни, ни! Уж у меня ухо востро! Уж я…“ Как прохожу через департамент, — просто землетрясение, все дрожит и трясется, как лист… О! Я шутить не люблю. Я им всем задал острастки. Меня сам Государственный совет боится. Да что в самом деле? Я такой! Я не посмотрю ни на кого… Я говорю всем: „Я сам себя знаю, я сам“. Я везде, везде».

Специалисту по русской истории первой половины XIX века в пору похолодеть. Страшное узнавание. Нет, не может быть! Слишком велик контраст между строгим к себе и другим, постоянно работавшим, попечительным до мелочности императором и «сосулькой, тряпкой», по ошибке принятой за «персону».

И всё же, всё же… Соединим то, что о себе рассказывает мнимый ревизор, с тем, что говорят о нем остальные персонажи пьесы. Вот Хлестаков: «Я не люблю людей двуличных. Мне очень нравятся ваша откровенность и радушие, и я бы, признаюсь, больше бы ничего не требовал, как только оказывай мне преданность и уважение, уважение и преданность… Я только на две минуты захожу в департамент, с тем только, чтобы сказать: „Это вот так, это вот так!“ А там уж чиновник для письма, этакая крыса, пером только — тр, тр… пошел писать… С хорошенькими актрисами знаком… Литераторов часто вижу. С Пушкиным на дружеской ноге… Я им всем поправляю статьи… У меня дом первый в Петербурге… На столе, например, арбуз — в семьсот рублей арбуз. Суп в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа; откроют крышку — пар, которому подобного нельзя отыскать в природе. Я всякий день на балах. Там у нас вист свой составился: министр иностранных дел, французский посланник, английский, немецкий посланник и я… А любопытно взглянуть ко мне в переднюю, когда я еще не проснулся: графы и князья толкутся и жужжат там, как шмели, только и слышно: ж…эк…ж… Иной раз министр…»

Ну и кто перед нами? Хлестакову простительно не знать, что император вставал раньше докладчиков: шесть утра — крайний срок. Но в остальном все верно. Тут и знаменитое прямодушие царя, и директивные указания, и любовь к театрам, и приснопамятное августейшее цензорство, и балы в Аничковом дворце, и традиционная карточная игра с иностранными министрами…

Сравним, например, слова Хлестакова: «Я не люблю церемоний. Напротив, я даже стараюсь всегда проскользнуть незаметно. Но никак нельзя, никак нельзя! Только выйду куда-нибудь, уж и говорят: „Вон, говорят, Иван Александрович идет!“». И рассказ Бенкендорфа о прибытии Николая I в столицу в 1828 году с театра военных действий против турок «Он хотел остаться незамеченным, но, подходя к дворцу со стороны Невы, был узнан двумя эскадронами конных гвардейцев… Крики „Ура!“ возвестили о приезде императора. Он вошел во дворец в окружении взятых под Варной трофеев и под искренние радостные крики народа, толпившегося вокруг»[493]. Похоже?

Мало того что фраза: «Ступайте департаментом управлять!» — является калькой со знаменитых слов П. П. Палена великому князю Александру в ночь убийства Павла I: «Ступайте царствовать». Так еще и Городничий, окончательно оробев, обращается к Хлестакову: «Ва-ва-ва…шество».

Должность ревизора герои вообще определяют довольно странно. Осип говорит слуге Городничего Мишке: «Генерал, да только с другой стороны». — «Что ж, это больше или меньше настоящего генерала?» — «Больше». Бобчинский отзывается на свой манер: «Не генерал, а не уступит генералу: такое образование и важные поступки-с… Генерал-то ему и в подметки не станет… разве сам генералиссимус».

Посмотрим, как видят приезжего перепуганные чиновники. У страха глаза велики. Но каждый выделяет нечто свое. Из двух городских сплетников наиболее внятен Бобчинский: «…Как вдруг молодой человек… ходит этак по комнате, и в лице этакое рассуждение… физиономия, поступки, и здесь (вертит рукою около лба) много, много всего… Такой наблюдательный, все обсмотрел… и в тарелки к нам заглянул. Меня так и проняло страхом». Городничий сразу смекает, как бы обмануть «персону»: «Молодого скорее пронюхаешь. Беда, если старый черт, а молодой весь наверху».

Многим так казалось. Например, австрийский канцлер Меттерних, заметив, что новому русскому императору нравится военная прямота, попытался разговаривать с напускным простодушием. «Ведь Ваше величество меня знает!» — воскликнул он однажды. «Да, я вас знаю», — тоном, смутившим собеседника, отозвался Николай I[494]. Поэтому очень уместно замечание Добчинского: «Молодой, молодой человек; лет двадцати трех; а говорит совсем так, как старик». Действительно, еще в юности ни поведение, ни разговоры великого князя не имели ничего общего с веселыми и разгульными нравами молодых офицеров, тем более со знаменитым «лицейским духом». Явно не одобрявший последнего Ф. В. Булгарин писал: «В свете называется лицейским духом, когда молодой человек не уважает старших, обходится фамильярно с начальниками, высокомерно с равными, презрительно с низшими, исключая тех случаев, когда для фанфаронады надо показаться любителем равенства»[495]. Точно также, с подчеркнутым вызовом, отточенной наглостью вели себя денди. Но такой эталон был невозможен для царевичей.

Попробовали бы они высокомерничать или фамильярничать, и вдовствующая императрица Мария Федоровна, имевшая колоссальное влияние в семье, быстро объяснила бы сыновьям, что те избрали неверный тон. Она контролировала каждый их шаг и одергивала при малейшем нарушении приличий. Николаю, например, запрещалось говорить слишком громко, потому что при этом его голос становился «крикливым» и терял «приятность». Вечером 14 декабря молодая императрица Александра Федоровна услышала голос мужа с лестницы, и он показался ей голосом другого человека[496]. Обратим внимание, Хлестаков везде говорит «вдруг и отрывисто», «громко и скоро» — эту манеру часто замечали у государя и не одобряли ее. Поэт, переводчик и сановник М. А. Дмитриев писал, что даже во время коронации император прочел Символ веры «как-то громко и молодецки… смело, отчетисто, как будто не в соборе, а на плац-параде»[497].

Так что Мария Федоровна знала, от чего предостерегать своих детей. Но ее мелочный, порой давящий контроль лишал их естественности. Супруга Николая великая княгиня Александра, прусская принцесса Шарлотта, записала в дневнике, что по сравнению с ее братом принцем Вильгельмом — живым и раскованным — царевичи Николай и Михаил держали себя чересчур строго, холодно и надувались, «как марабу». За что тут же снова получали выговор от матери.

Неудивительно, что на окружающих великие князья производили впечатление молодых стариков. Немногие знали, что они любят поострить и подурачиться. Французский актер Феликс де Скво, в 1819 году игравший в спектакле «Бывший молодой человек», вспоминал, как его пригласил к себе Михаил Павлович, а через некоторое время приехал и Николай. «Поменьше этикета, — сказал тот при знакомстве. — Мне хочется похохотать, пошутить. Право, такие минуты большая редкость»[498]. Они устроили рампу из поставленных на пол подсвечников и начали декламировать сцены из «Вертера» Гёте. Царевичи знали текст наизусть, один говорил роль Шарлотты, другой Альберта. За остальных персонажей играл де Скво, которому удалось нескоро расслабиться в обществе августейших лиц.

Поведение актера характерно. В те времена трепет перед высокой персоной рождался как нечто естественное. Земляника говорит: «Страшно просто, а отчего и сам не знаешь. А мы даже и не в мундирах». Городничий испуган больше всех: «Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорит, правда?.. Не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить». Их слова подытоживает Судья: «Бог с ним: и во дворец ездит, и Государственный совет распекает! Стройтесь на военную ногу, непременно на военную ногу!»

Тоже узнаваемо. Россия и прежде производила на путешественников впечатление очень военизированной, иерархической страны — все дворянство служило не по гражданской части, на улицах из двадцати прохожих пятеро были одеты в форму. При Николае I — человеке военном до мозга костей (он признавался, что без мундира чувствует себя так, «как если бы с него содрали кожу») — это ощущение только усугубилось.

Кстати, история с Государственным советом имела реальную подоплеку. Сначала, после смерти Александра I, Совет под давлением петербургского генерал-губернатора А. М. Милорадовича, вопреки воле покойного императора, высказался за присягу цесаревичу Константину, поскольку «нельзя распоряжаться престолом по завещанию». Эта присяга была принесена, в том числе и Николаем. Но после решительных отказов Константина выехать из Варшавы и принять корону в ночь с 13 на 14 декабря Николай I прочел в Совете манифест о своем вступлении на престол. И он, и присутствующие понимали, что на другой день гладко дело не пройдет. Но выхода не было. Николай уже знал о заговоре. О многом догадывались советники.

«Тридцать тысяч одних курьеров» курсировали между Петербургом и Варшавой, везя в одну сторону мольбы либо принять престол, либо гласно заявить об отречении, а в другую решительные отказы. Ведь и Константин был осведомлен о тайном обществе.

«Весь город знал, что Государственный совет собран, и всякий подозревал, что настала решительная минута… Все слушали в глубоком молчании и по окончании чтения глубоко мне поклонились»[499].

Сцена, когда завравшийся Хлестаков «поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками», — очень откровенна.

«Досталось… больше всех»

Каково было пропустить, хуже — своей властью настоять на постановке подобной комедии? Фрейлина Смирнова-Россет, близко дружившая с Гоголем, вспоминала, что Николай I «один велел принять „Ревизора“ вопреки мнению окружающих». Комедию «не решались допустить для представления, но государь приказал выдать ему (автору. — О. Е.) четыре тысячи рублей и поставить ее. Сам приехал в театр, постоянно аплодировал и смеялся»[500].

Это поведение подтверждали и другие наблюдатели. Цензор Никитенко отметил в дневнике: «Комедия „Ревизор“ наделала много шуму. Ее беспрестанно дают — почти через день. Государь был на первом представлении, хлопал и много смеялся… Была государыня с наследником и великими княжнами. Их эта комедия тоже много тешила. Государь даже велел министрам ехать смотреть „Ревизора“»[501]. Однако все отнеслись по-разному. Если военный министр А. И. Чернышев — человек в личном общении неприятный, наглый, самоуверенный, но весьма просвещенный и не взяточник — «выражал свое удовлетворение», то министр финансов Е. Ф. Канкрин, за которым также не водилось «грешков», но ведомство которого постоянно трясли проверками, обронил с неодобрением: «Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу?» Что говорить о начальниках помельче, которые всегда оборачивались на мнение вышестоящих? Инспектор труппы Александринского театра Храповицкий прямо на афише пометил: «Пьеса весьма забавна, только нестерпимое ругательство на дворян, чиновников и купечество». Но его величество «чрезвычайно доволен, хохотал от всей души»[502], значит, пьеса будет идти.

А если бы у императора не было чувства юмора? Ведь оно не прилагается к короне. «Всем досталось, а мне больше всех». Не правда ли, после нашего пояснения эти слова звучат по-новому?

29 сентября 1830 года Пушкин написал стихотворение «Герой», посвященное государю. Далеко не оду. Поэт ведет беседу с Другом, вспоминает красивую легенду о том, как в городе Яффа во время Египетского похода Наполеон посетил чумной госпиталь: не побоялся заразы и навестил больных. Но оказывается, что история вымышлена. В отчаянии Поэт восклицает: «Оставь герою сердце! Что же / Он будет без него? Тиран». Друг отвечает: «Утешься…» Это последнее слово в стихотворении. Если бы не дата — «29 сентября 1830 Москва» (Пушкин был в это время в Болдине), загадка осталась бы без ответа. В тот день Николай I приехал в охваченную холерой Москву. «Утешься» — есть на свете герои — таков смыл рассказа.

…Небесами

Клянусь, кто жизнию своей

Играл пред сумрачным недугом,

Чтоб ободрить угасший взор,

Клянусь, тот будет небу другом,

Каков бы ни был приговор

Земли слепой…

К счастью, приговоры «земли слепой» подлежат обжалованиям. Но и романтические персонажи в жизни часто имеют неприятное глазу нутро. «Нечего на зеркало пенять, коли рожа крива». В гоголевское зеркало император заглянул первым. И увидел там не героя. А пустейшего, вертлявого молодого хлыща.

Кем для него был этот человек?

Им самим, но много моложе. Даже внешность, которая, казалось бы, должна контрастировать, на поверку вовсе не такая уж разная. Супруга Городничего спрашивает Бобчинского: блондин или брюнет приехавший ревизор? И тот отвечает: «шантред». Современное слово «шатен» не во всем передает смысл: скорее каштановый, с рыжиной. Таким был император.

Городничий описывает Хлестакова: «Хоть бы народ-то уж был видный, а то худенький, тоненький — как его узнаешь, кто он?.. точно муха с подрезанными крыльями».

Вигель познакомился с императором в 1826 году, во время коронации в Москве, его рассказ примечателен: «Отворилась дверь, и вышел человек весьма еще молодой, высокого роста, тоненький, жиденький, беленький, с нагнутыми несколько плечами и со взглядом совсем не суровым, каким ожидал я его. Откуда взялись у него через два года спустя, вместе с стройностью тела, эти богатырские формы, эти широкие грудь и плечи, это высокоподнятое величественное чело? Тогда еще ничего этого не было»[503]. Любителей вспомнить злополучный корсет, упомянутый маркизом де Кюстином, разочаруем: корсета император не носил. По словам врача Ф. Я. Карелля, «все было свое самородное»[504].

Камер-паж П. М. Дараган вспоминал о событиях 1817 года: «В то время великий князь не походил еще на ту величественную могучую, статную личность, которая теперь представляется всякому при имени императора Николая. Он был очень худощав и оттого казался еще выше. Облик и черты лица его не имели еще той округлости, законченности красоты, которая в императоре так невольно поражала каждого и напоминала изображение героя на античных камеях»[505]. Значит, просто вырос. Как дерево, развитие которого долго сдерживали, а потом оно наконец пробилось к свету.

Чуть позже старая французская актриса Бра, которую Николай I спросил, как он «смотрится» в своей роли, ответила: «Вы как нельзя лучше подходите для этого амплуа»[506]. То есть амплуа монарха. Снова предоставим слово Вигелю. Он отлично передал особый катарсис, который возникал при лицезрении государя: «Кажется, было мне довольно времени, чтобы ободриться; напротив, смятение мое все более возрастало. Когда же с улыбкой он обратил ко мне несколько приветливых слов, то в одну секунду верноподданнический мой страх превратился в неизъяснимую радость… После этого представления опять полюбил я жизнь и ею рад бы был пожертвовать для него»[507]. Именно такие чувства испытывают гоголевские чиновники по отношению к мнимому ревизору. Эти ощущения делают прожженных хитрецов слепыми. Страх, благоговение и любовь, смешанные в разных пропорциях, позволяют обмануть тех, кто в трезвом уме и здравой памяти ни за что бы не поддался на провокацию.

Еще вчера мало кто обращал внимание на великого князя. Сегодня он стал императором и ему готовы были поклоняться. «Почувствовал я необходимость нового обожания, — писал Вигель, — потребность нового кумира… И это был человек, которого не более пяти раз случалось мне издали видеть»[508].

Вот здесь и начиналась глубокая разница между Хлестаковым и императором. Ненароком заехавший в городок регистратор, принятый за ревизора, готов считать почести, расточаемые перед ним, само собой разумеющимися — они часть общего обмана. А великий князь Николай, узнав о том, что ему угрожает корона, не только впал в ужас от грядущей ответственности, но и предпринял попытки изменить себя сообразно будущей миссии.

В 1819 году Александр I сказал великокняжеской чете, что именно они наследуют ему. «Мы были поражены, как громом, — писал Николай. — В слезах, в рыданиях от сей неожиданной вести мы молчали! Наконец государь, видя, какое глубокое, терзающее впечатление слова его произвели… начал нас успокаивать… Тут я осмелился ему сказать, что я себя никогда на это не готовил, и не чувствую в себе сил, ни духу на столь великое дело, что одна мысль, одно желание было — служить ему изо всей души, и сил, и разумения моего в кругу поручаемых мне должностей; что мысли мои даже дальше не достигают… Мы с женой остались в положении, которое уподобить могу только тому ощущению, которое, полагаю, поразит человека, идущего спокойно по приятной дороге… когда вдруг разверзается под ногами пропасть, в которую тянет неодолимая сила»[509].

Как часто обычные люди мечтают стать монархами. Не притворны ли слезы молодой четы? Вряд ли. Ведь они предполагали жить богато, весело и для себя. Родившиеся в августейшей семье, они знали, что на вершине абсолютной власти порядочного человека настигает и абсолютная ответственность. В 1845 году Николай I обмолвился в разговоре со Смирновой-Россет: «Вот скоро двадцать лет, как я сижу на этом прекрасном местечке. Часто удаются такие дни, что я, смотря на небо, говорю: зачем я не там?»[510] Фрейлина хотела продолжать тему, но император быстро взял себя в руки. О том, что местечко «прекрасное», он догадывался с самого начала:

«Все мое знакомство с светом ограничивалось ежедневным ожиданием в передних или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно-знатные лица, имевшие допуск к государю… Большею частью время проходило в шутках и насмешках на счет ближнего; бывали и интриги… Долго я видел и не понимал; сперва родилось удивление, наконец, и я смеялся, потом начал замечать, многое видел, многое понял; многих узнал — и в редких обманулся»[511].

Пришлось ломать и самого себя. Из записей кавалеров, приставленных к великим князьям в детстве, возникает образ «маленького чудовища»: «Во все свои движения вносит слишком много несдержанности»; «в своих играх… причиняет боль себе и другим»; питает «страсть кривляться и гримасничать»; имеет «нрав малообщежительный»; «обнаружил желание противоречить тем, кто не одобряет его поступков»; «сознается в своих ошибках лишь тогда, когда бывает принужден к этому силой»; «принимает тон самодовольства, когда все идет хорошо и когда он воображает, что ни в ком не нуждается»; «за уроками утверждает, что знает все и более не слушает»; «оставлял за собой командование и начальство во всех играх и с самоуверенностью хвалил одного себя… не сносил никакой шутки, казавшейся ему обидною… считал себя и выше, и значительнее всех остальных»[512]. На такой характер пришлось надевать железные ободы.

В детстве предпочитавший питаться одной икрой и мороженым император будет есть щи и гречневую кашу, можно в одну тарелку. Ленивый от природы, станет работать почти круглые сутки. Беспечный и более всего желавший ни за что не отвечать, примется сам проверять едва ли не каждую гайку, закрученную в железнодорожных мостах на пути из Петербурга в Москву. Пугливый, боявшийся воды и выстрелов, не только выйдет в роковой день на Сенатскую площадь, но и отправится унимать холерный бунт в Петербурге, поедет в зараженную Москву, с парой адъютантов решится разговаривать с бунтующими солдатами в военных поселениях под Новгородом и скажет, рискуя быть растерзанным: «Не могу вас простить, вы совершали злодейства». Такая смелость паче бесстрашия, поскольку основана на преодолении себя.

«Я себя спрашивал, кто большую приносит из нас жертву, — рассуждал Николай о себе и Константине, — тот ли, который отверг наследство отцовское под предлогом своей неспособности… или тот, который… в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого? Участь страшная, и смею думать… что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче».

Взяв себя самого в ежовые рукавицы, император, должно быть, не раз внутренне задавался вопросом: что было бы, останься он прежним — беспечным, крикливым, убегающим от ответственности юношей — «эгоистом», по его собственному определению?

Образ Хлестакова — alter ego императора — давал ответ со всей очевидностью. Он был бы самозванцем, не достойным своего положения. Мнимым государем. Вот почему Николай I громко хлопал и «смеялся от души». Он увидел счастливо нереализованную альтернативу самому себе. И она ему не понравилась. А кому бы понравился Хлестаков на троне?

«Плюньте на них»

Но вернемся к вопросу о чувстве юмора императора. Ведь Гоголь прошел между Сциллой и Харибдой: если бы не личное благоволение монарха, автору не простили бы «нестерпимого ругательства» в адрес чиновников.

К счастью для читателей, представление государя о смешном оказалось очень близким к гоголевскому — Николай I любил шаржирование. Что видно из его рисунков. «Он имел талант к карикатурам, — писал об императоре Поль Лакруа, — и самым удачным образом схватывал смешные стороны лиц, которых хотел поместить в какой-нибудь сатирический рисунок»[513].

Все дети Марии Федоровны хорошо рисовали, унаследовав талант матери. Сама вдовствующая императрица писала пейзажи, вырезала по камню и кости, лепила и даже стала членом Берлинской академии художеств[514]. В наибольшей степени ее способности передались дочери Анне Павловне, голландской королеве[515]. Но так или иначе каждый из отпрысков августейшей художницы уже с семи лет копировал картины в Эрмитаже и позднее недурно разбирался в живописи.

Будучи по образованию военным инженером, Николай Павлович прекрасно чертил. В это сугубо техническое ремесло и ушли его художественные способности. Он часто проверял работы других инженеров (сохранились пометы на полях: «Не годится» или «Отменно»), когда речь шла о каком-либо важном проекте, например, восстановлении Петровского замка на окраине Москвы или уже упомянутой железной дороги, связавшей старую столицу с новой.

Впрочем, для своего удовольствия, государь продолжал и просто рисовать. Когда дети просили, мог изобразить вполне соразмерного сарацина или гвардейца. Но для себя предпочитал утрировать мир в стиле маньеристов. На одной из картин серии «Лошади и всадники» показан конь, чья голова сильно выдалась вперед и заметно больше остального тела, точно на нее навели увеличительное стекло. Дальше, от холки, идет длинная, изогнутая, как у змеи, сужающаяся к туловищу шея. На другом рисунке пожилой военный в павловской форме согнул подагрические ноги в коленях и, судя по движению карандаша, весь трясется от старости[516]. Великолепен толстый генерал, показанный со спины: он сильно утянут, что только подчеркивает арбузный зад.

Обратим внимание на рисунок 1834 года «На балу»[517]. На первом плане держащаяся за руки пара, которая не столько танцует, сколько раскланивается со знакомыми, — чета Дубельтов. Дама очень полная, перезрелая, ей совсем не подходит воздушное платье с рукавами-фонариками и букетиком живых цветов у пояса. Ее спутник открыто смотрит в другую сторону. А на заднем плане, в толпе гостей — Пушкин, и не в профиль, как любил рисовать сам поэт, а анфас, поворот головы, похожий на портрет кисти А. О. Кипренского. Выражение лица мягкое, грустное, меланхоличное, поэт ищет глазами кого-то в зале. Перед ним в кресле дама (возможно, императрица) — глубоко посаженные глаза, прическа, диадема и манера держать руки очень похожи на другие изображения Александры Федоровны.

Стены кабинета Николая I были увешаны английскими карикатурами — подчас злыми и беспощадными по отношению к предмету издевательства. Такой «бесчеловечный» юмор тоже был наследственной чертой, только перешедшей по мужской линии — от Петра III через Павла I. У царевичей Константина и Михаила, чьи шутки были не лишены «крупной соли светской злости», он тоже проявился.

Когда император был еще великим князем, учителя жаловались на него: «Отдавая Михаилу Павловичу превосходство в остроумии, наружном блеске и ловкости… он постоянно хочет блистать своими острыми словцами, и сам первый во все горло хохочет от них»[518].

Николай остался на всю жизнь очень смешлив. Так, он имел привычку, закончив работу, часа в три ночи расслабиться и поиграть на тромбоне, что, конечно, не радовало окружающих. Однажды композитор А. Ф. Львов, возглавлявший в Зимнем небольшой импровизированный оркестр, где государь отвечал за духовые инструменты, пожаловался, что у него нет портрета императора. Николай принес из другой комнаты карикатуру «Музыкант». На ней трубач самозабвенно выдувал звуки из медного горна, часы показывали за полночь, свеча прогорела до пюпитра, дети в кроватках плакали, жена бранилась. Со словами: «Вот тебе мой портрет» — император вручил картинку Львову.

Нетрудно понять, что при такой наклонности к смешному в его утрированной, карикатурной форме государю должна была понравиться пьеса Гоголя. А слова Городничего из последнего монолога: «Вижу какие-то свиные рыла вместо лиц, а больше ничего» — показаться очень знакомыми по ощущениям. В 1839 году в Петергофе играл домашний театр, и у Николая I хватило чувства юмора выйти на подмостки в шинели квартального надзирателя.

Полагаем, что узнавание не было таким уж сложным. Вот Городничий расспрашивает Осипа: «Как твой барин… строг?» И слуга отвечает: «Да, порядок любит. Уж ему чтоб все было в исправности». Даже из какофонии отдельных реплик лепится вполне определенный образ: «Не оставляйте нас, будьте отцом нашим!» — «Совсем прижал!» — «Мне, признаюсь, больше нравится, если мне угождают от чистого сердца, а не то чтобы из интереса». — «А он, однако ж, ничуть не горд, обо всем расспрашивает». — «Такого [человека], что и на свете еще не было, что может все сделать, все, все, все!» — «Скверный мальчишка, которого надо высечь; больше ничего!» — «Ну что было в этом вертопрахе похожего на ревизора? Ничего не было! Вот просто ни на полмизинца не было».

В этих случайно выхваченных словах вся палитра отношения к императору: и восхищение, и проклятия, и прозрение.

Трижды в пьесе Гоголь совсем близко подходил к опасной черте. Когда чиновники собираются по очереди вручить ревизору взятку, Хлестаков остается наедине со смотрителем училищ и задает ему фривольный вопрос: «На счет женского полу никак не могу быть равнодушен. Как вы? Какие вам больше нравятся — брюнетки или блондинки?» Лука Лукич не может выдавить ни слова. «Оробели? — ободряет гость. — А в моих глазах точно есть что-то такое, что внушает робость. По крайней мере, я знаю, что ни одна женщина не может их выдержать».

Сколько сказано о взгляде императора! Здесь и герценовские «оловянные глаза», «зимние», «взгляд василиска» или даже «гремучей змеи», способной «останавливать кровь в жилах». Недаром Бенкендорф назвал Николая Павловича «страшилищем либерализма». Совсем иначе видела отца великая княжна Ольга: «Уважение, внушаемое им, исходило, главным образом, от взгляда, который могли выдержать только люди с чистой совестью; все искусственное, все наигранное рушилось, и всегда удавалось этому взгляду торжествовать надо всем ему враждебным». При внешней разнице оба отзыва говорят об одном и том же: Николай I умел взглядом вселять ужас в определенную категорию людей, и они ему этого не прощали. Что же до «слабого женского сословия», то институтки в Смольном действительно падали в обморок от восхищения во время приездов императорской фамилии.

Имелся и другой момент узнавания. Перед отъездом Хлестаков требует: «Чтоб лошади хорошие были!.. а прогоны, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб все живее, а не то, мол, барин сердится». Городничий удивляется: «Как же это вы? Прямо на перекладных и едете?» Гость отвечает: «Да, я привык уж так. У меня голова болит от рессор». Для современного читателя сцена представляет собой лишнее подтверждение лжи Хлестакова: от рессор голова болеть не может, напротив, они предохраняют от тряски. Те же, кто наблюдали императорские перемещения, знали, что государь ездит очень быстро, его прогоны стоят дорого, потому что не все лошади выдерживают высокую скорость, а от низкой у Николая начинает кружиться голова.

В этом месте писатель играл с огнем. Еще ближе к обрыву его подводила сцена разговора Хлестакова с Осипом, который, как известно, любил читать наставления барину. Слуга сметливее хозяина и предостерегает его: «Ей-богу, уже пора… Бог с ними со всеми! Погуляли… ну и довольно. Что с ними долго связываться? Плюньте на них! Не ровен час, какой-нибудь другой наедет… Оно хоть и большая честь вам, да все, знаете, лучше уехать скорее: ведь вас, право, за кого-то другого приняли».

Здесь вновь речь о законности и незаконности вступления на престол. Однако возможно и другое толкование. В 1830-е годы, в эпоху европейских революций, Россия испытала сильное давление, пережила первую попытку международной изоляции из-за Польши, ожидала открытого вторжения западных держав. Пушкин написал «Бородинскую годовщину» как предчувствие возможного будущего. На его рукописях, вместо Медного всадника, появился конь без седока.

Значат ли гоголевские слова, что императору пора уходить? Кто, в таком случае, принял его за «другого»? На кого следует «плюнуть»? С кем не «связываться»? И кто «не ровен час» «наедет»?

Читатель сам в состоянии ответить на эти вопросы. Ответил, надо полагать, и Николай Павлович. Если в его характере осталось что-то от «сосульки, тряпки», «вертопраха» — следовало бежать. Если он соглашался на ответственность: «Я принимаю, господа. Я принимаю!» — значит, нельзя «плевать» и надо «связываться». В 1836 году, когда состоялась премьера пьесы, казалось, что Российская империя выдержала первый удар, а сам государь чувствовал себя победителем. Даже «триумфатором», используя слова Долли Фикельмон. Николай I мог хлопать и себе. «Принимать, — как писали когда-то в детстве кавалеры, — тон самодовольства», ведь «все идет хорошо и он… ни в ком не нуждается».

В тот момент мало кто догадывался, что предстоит еще цепь ударов и не все будет зависеть от нравственной силы одного человека…