НИТЬ АРИАДНЫ

НИТЬ АРИАДНЫ

Мою орбиту не ищи на картах.

Ада Якушева

Она замирает, как вечная Сольвейг, ждущая гуляку-мужа, как вечная Пенелопа, прядущая нить бесконечного ожидания, как жалмерка, проводившая солдата на службу -

Дальше ты меня не пустил…

Она перебирает в памяти адреса и маршруты, и имена городов, то ли мерцающие в мечтах, то ли начертанные на бортах кораблей, и корабли те перекликаются то ли в зазеркалье, то ли в акватории Сахалина -

…«Углегорск» на широте Ростова,

а «Ростов» совсем не на Дону…

Она чертит на карте орбиты от подмосковного Софрина до легендарной Камчатки и от легендарного Братска до подмосковных Мокряг, но душа ее путешествует не в реальном пространстве, где один пункт назначения следует за другим и где маршруты сменяются в реальном времени -

…На время время позабудь…

Полвека песенная поэзия Ады Якушевой тонкой стрункой, серебряной ниточкой, нежным контрапунктом звучит, не теряясь и не пропадая, в громком хоре бардов, непрерывно стартующих и громово уходящих «с порога» вдаль, ввысь… В таком соседстве должна бы потеряться — не потерялась. Там — грохот пропастей и свист лопастей; здесь — трепет листьев: «Ты — моя мелодия, ты вроде ты и вроде я…» — что-то неуловимое, трепетное, хрупкое… а не исчезло. Пронизало пеструю толщу бардовской песенной культуры с ее кострами и эстрадами — тихим предрассветным лучиком: «Ты — мое дыхание, утро мое ты раннее…»

Вроде и не старалась казаться «своей» у костров, и походы туристские поначалу не очень-то любила, — а песни ее от костра к костру подхватывались. Ничего, кажется, не было оригинального в песнях: рядом произрастал какой-нибудь «Нос» гоголевски неимоверный, шумел какой-нибудь Мадагаскар экзотический… а она, дождавшись своей минуты, подходила тихонько к триумфально успешному певцу, «осведомлялась, есть ли совесть», говорила: «пошли домой». И шел же!

На эстраду — не рвалась. А между тем, могла бы… и могла , когда требовалось. Дуэтом пела с молоденькой Аллой Пугачевой в колхозном клубе (радиоредакция «Юность» командировала сотрудников на картошку), и будущая сверхзвезда, обретавшая первую уверенность, просила: «А что, если эту?… Давай попробуем!..» — и у них получалось! А в другой раз, когда из-за болезни Высоцкого срывался его концерт, и надо было спасать положение, — спасла-таки: отработала сольную программу, так что выздоровевший через несколько дней кумир позвонил — выразить признательность.

Спокойно выдерживала «конкуренцию» с такими светилами… а выступала мало. Ей говорили, что надо напоминать о себе, появляться перед слушателями, «а то могут и забыть». Отвечала: «Ничего страшного». В смысле: и пусть забудут… Так не забыли! Песни — с первого же исполнения становились бардовской классикой и в золотом фонде остаются по сей день. И те, ранние, что сочинялись в 50-е годы студенточкой, только что перешедшей с вечернего отделения пединститута на дневное. И те, что писались в 60-е в тоске по любимому человеку, поехавшему с дипломом того же пединститута учительствовать в медвежий угол. И те, что в 70-е годы писались для прославленной радиостанции «Юность» (не в начальстве прославленной — в массе молодых слушателей).

Ни Пугачева, ни Высоцкий не были Аде Якушевой «соперниками» — ни в музыкальном, ни в поэтическом отношении. Соперником был тот, кто казался ближе всех, — Юрий Визбор. Близость не мешала несходимости сверхзадач, и несходимость эта, как ни странно, не мешала не только взаимопритяжению, но провоцировала на совместные «проекты», то есть сочиняемые в соавторстве песни, разрывавшиеся от внутреннего драматизма.

Одну из таких совместных песен я сейчас попробую разбить на индивидуальные партии, предположив (разумеется, совершенно интуитивно), где чьи строки, и пусть читатель почувствует диалог двух душ, а для начала припомнит характер визборовского лирического героя: упрямого, настырного, неуемного искателя приключений и испытателя героики.

Первую строку выдает Ада; восхитившись ею, Визбор предлагает продолжить вместе; строчка действительно завораживающая, как колдовской оберег:

Да обойдут тебя лавины…

И дальше — Ада — с детской непосредственностью:

…В непредугаданный тот час.

Снега со льдом наполовину

Лежат как будто про запас

По чью- то душу, чью-то душу,

Но я клянусь, что не твою…

Визбор врывается:

— Тебя и горе не задушит,

Тебя и годы не убьют.

Ада продолжает заклинать:

Ты напиши мне, напиши мне,

Не поленись и напиши:,

Какие новые вершины

Тебе видны среди вершин?

И что поделывают зори,

Твой синий путь переходя?…

Визбор подводит опору:

И как Домбай стоит в дозоре,

Подставив грудь стальным дождям.

Ада доверчиво опирается:

А мне все чудится ночами

Тепло от твоего плеча…

Визбор через плечо смотрит — не на нее, а «в мир»:

Вот, четырьмя скрестясь лучами,

Горит в ночи твоя свеча…

Ада — проникновенно:

Дожди пролистывают даты,

Но видно мне и сквозь дожди…

А потом — со смехом:

Стоишь ты, грузный, бородатый,

И говоришь: «Не осуди!»

Ах, пустяки, какое дело —

И осужу — не осужу…

После этой тихой дерзости «соавторство» разлетается вдрызг, и Визбор заканчивает песню в одиночестве, вперив взор в горные вершины:

Мне б только знать, что снегом белым

Еще покрыта Софруджу.

Мне б только знать, что смерть не скоро,

И что прожитого не жаль,

Что есть еще на свете горы,

Куда так просто убежать.

И он убегает, улетает, уплывает.

А она — Сольвейг, Пенелопа — садится ждать:

Мне все равно, сколько лет позади,

Мне все равно, сколько бед впереди.

Я не хочу, чтобы ты уходил.

Не уходи или не приходи!

— Так приходить или не приходить? — должен тут подумать железно-логичный мужик, и мы, отдав должное его бескомпромиссности, проводим его в путь, но сопровождать сейчас не будем, а останемся здесь, «в начале всякого пути», где застывает в ожидании пленительно-всеотзывчивая душа, готовая смешать «да» и «нет» ради того, что кажется ей смыслом существования. Для этого смысла, и для сверхзадачи бытия она не ищет другого слова, кроме слова «любовь», но собранное в этом слове мироощущение много шире «интимной лирики».

Попробую описать это мироощущение, начиная с корней.

Корни — крестьянские (белорусские?). Место рождения — Ленинград. Место взросления — Москва… с немедленным «расширением имени», которое уточню с помощью двух аббревиатур: МГПИ (Московский Государственный Педагогический Институт) и — СССР (в смысле: Москва-столица).

Первое расшифровано самой Якушевой в ее автобиографической повести: университет предполагал стерильный анкетный отбор; в педагогическом такого сита не было, поэтому сюда просачивались дети людей с «подпорченными» биографиями и соответствующим опытом; совершенно справедливо Якушева благодарит судьбу, что «провела студенческие годы с таким неблагонадежным народом». Наблюдение точное, и все-таки оно не объемлет того важного для истории культуры факта, что очагом нового жанра — бардовской песни, окрасившей облик двух или трех поколений и резко освежившей ситуацию в обществе, стал не филфак МГУ (куда полагалось стремиться тем, кто хотел на эту ситуацию активно влиять), а литфак МГПИ (куда отлетали, так сказать, «недобравшие»).

Вопрос об уровнях преподавания я отметаю сразу: уровень МГПИ, где читали Лосев и Пуришев, ничем не уступал, а то и превосходил университетскую науку (щадя самолюбие моих преподавателей, не буду называть имен, но утверждаю это как выпускник университетского филфака).

Дело в другом: в МГУ и МГПИ был разный прицел. Университет «ковал кадры» для чистой науки, и самые талантливые универсанты были устремлены к ее «вершинам» (филфак дал великих филологов: Аверинцева, Гаспарова, Зализняка, Мельчука…). Будущие же педагоги по определению были обращены не к высящимся вершинам науки, а к толще жизни, которую к этим вершинам надо было «поднять». Для соответствующего мироощущения больше подходит метафора, в которой взгляд не устремляется «вверх», а спускается «сверху»:

«…Мне нравится наш институт. Весь — от пыльных подвалов до высокого стеклянного потолка. Я люблю, запыхавшись, взбежать на третий этаж, перегнуться через перила и смотреть оттуда на распластавшиеся разноцветные юбки танцующих девчонок…»

Не знаю, можно ли было бы с прославленной университетской балюстрады высмотреть что-то подобное в заседаниях НСО (Научное студенческое общество), но с верхнего этажа Педагогического открывалось настоящее поле поэзии:

А можно

нам ватагой веселой

На третий влезть этаж,

А можно

все квадратики пола

Оттуда сосчитать…

Положите этот птичий полет на мелодию, в которой словно перекликаются скворцы, и вы получите ответ на вопрос: почему Педагогический институт молва переименовала — в Поющий.

Эти песни не устремляются в миражные дали, их орбиты кружатся здесь, где пахнет «сыростью и пылью». Вернее, они устремляются в миражные дали — по закону компенсации, но и созерцая эти «другие города», все время ощущают под ногами «квадратики пола».

Учитель — дело народное. Тут отшельники редки, надо петь вместе со всеми. Потому и запели — здесь. Сердцем охватывая — «всю страну». Ощущение мироединства принимается как бы «до слов», то есть до «теории», и выпевается здесь и сейчас — «практически».

Собственно, мотивы этой поющейся лирики (мотивы — в филологическом, а не музыковедческом смысле) лежат на виду и у Якушевой могут быть продемонстрированы текстуально. Все пути открыты. Мир добр. Любой встречный — потенциальный друг, товарищ и брат.

…И улыбнулся нам

прохожий хороший один…

Или вот это :

Шел человек, а куда — неизвестно,

Думал о чем-то своем.

Пел человек незнакомую песню —

Мы услыхали ее.

Здравствуй, песня!

Нам бы вместе…

А это:

Иду я как-то лесом

Со станции одна…

За спиной — шаги. Шарахнулась в кусты! А он — такой добрый. Глаза — такие хорошие. «Служил он год на Волге, на Севере служил. Он ласково и долго о людях говорил».

Не знаю, как вписывается эта бесконфликтная зарисовка в рыночную реальность, где стиль жизни диктуется киллерами и маньяками, но в советскую послевоенную реальность, где спасенное от военной гибели поколение будущих «шестидесятников» готовится строить идеальное общество, эта зарисовка вписывается вполне.

Родина — весь мир, и его опережающая модель — СССР. Этой аббревиатуры Ада, понятно, не употребляет. Но душа ее соткана на основе той веры, что в чистом виде досталась «последним идеалистам». Зовут дороги. Ждут горизонты. «Надеется каждый, что выйдет однажды к вершинам своим». Глобальное это всесочувствие сразу же заземляется у Ады на что-то житейски-простое, подкупающе дружеское, на комсомольском волапюке именуемое: «поговорить по душам», «дойти до каждого» или даже: «втянуть в общее дело».

— Первый курс, незнакомый,

Нам теперь с тобой по пути!

Здравствуй, будь, как дома!

— Здравствуйте!

Интересно представить себе такое приветствие в элитном лицее или в платном вузе постперестроечной эпохи.

В институте 50-х — естественно.

Этот налет комсомольской задушевности, нарушающий у Якушевой чистоту тона, сообщает ее песням и то трогательное косноязычие, которое поначалу озадачивает, а потом обезоруживает обаянием доверительности.

Процитирую фрагмент из песни «Ты — мое дыхание», где волшебно выпеваемое, пронизанное внутренним светом взаимодействие душ срывается в комсомольский щебет:

Ты — моя мелодия,

Ты — вроде ты и вроде я.

Мой маяк у вечности

На краю.

Спросят люди вновь еще:

«Ну, как ты к нему относишься?»

Я тогда им эту песню пропою…

Кому — «им»? Членам бюро, разбирающим персональное дело? «Ну, как ты к нему относишься?» Уши вянут, слова застревают в горле. Сейчас вылепят выговор с занесением. «Пропоешь» тогда…

А может, это оступание в прозу — не оплошность, а интуитивно уловленный «пароль опознания»? Знак свойскости? Улыбка привета? Помните пушкинское: «Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю…»?

Летит мелодия, а потом пресекается, препинается. Певучее: «Поймаю песню налету» сминается репликой из капустника: «Про нас чего-нибудь сплетут». Пленительное: «Вечер бродит по лесным дорожкам…» потом сваливается в интермедию: «Не смотри ты так неосторожно, я могу подумать что-нибудь не то»… и в этой кокетливой интермедии, надо признать, тоже есть что-то пленительное… Как и в лукавом: «И все же на всякий пожарный ты не забывай про меня!» Уберите «всякий пожарный» — лукавинка исчезнет, лучик погаснет. Уберите из фразы «Я грущу…» — ее «необязательное» продолжение: «…на всякий случай, понимаешь, просто так», — и фраза ослабеет, хотя, формально говоря, от шутки «грусть» в ней должна ослабляться. В стихе: «Без тебя я — не я, вот история какая» — вторая половина вроде лишняя, но именно она сообщает стиху обаяние, без которого и грусть, и любовь делаются чересчур… многозначительными, что ли, а многозначительность и многозначность — не одно и то же.

Романтика осаживается в разговорность.

Грозы волосы наши полощут,

Спуск обрывист, отвесен подъем…

Очень похоже на Визбора… А вот и комментарий:

Мы становимся проще и проще

В переменчивом быте своем.

Простота, прозрачный быт, светлая переменчивость. Нечаянность.

А вот, наконец, и долгожданная «грамматическая ошибка»:

На ногу ногу запрокинув…

Это записной романтик разглагольствует в «визборном» обществе. «Запрокинув» вместо «закинув» — остолбенеешь от этакого оборота!.. и напрасно. Потому что это не ляпсус, а литературная реминисценция. Из Пастернака:

В траве меж диких бальзаминов,

Ромашек и лесных купав,

Лежим мы, руки запрокинув

И кверху головы задрав…

Конечно, дерзость запрокинувшегося в небо гения дает совсем иной поэтический результат, чем эксперимент молоденькой певуньи, поменявшей в этом обороте руки на ноги. Но, вообще говоря, певунья относится к делу очень серьезно. «Одержимая жаждой творить», она вступительное сочинение в вуз пишет стихами, вдохновенно попирая орфографию. Это обходится ей дорого: она попадает только на вечернее отделение. Впрочем, может, потому все-таки попадает, что экзаменаторы оценивают порыв души и преданность слову.

Я это к тому, что милое косноязычие, кое-где оттеняющее летучие ритмы Якушевой, — не оплошность и не «недотяг», а своеобразная установка, нащупанная, скорее всего, интуитивно. Проще, проще! — осаживает себя душа, провожая грозы и встречая ветры, а в следующем четверостишии закладывает строку, далеко не простую:

А закаты рассветов полны…

— предоставляя будущим комментаторам решать, то ли эта строка навеяна «Пилигримами» Бродского, то ли этих «Пилигримов» предвещает.

Еще одно простецкое задание по ориентированию в поэтической подземке:

Я с детства люблю лабиринты метро

И четкость внимательных справок

Идешь себе слева и, наоборот,

Стоишь с чемоданами справа…

С кем перекличка? Навскидку — с Маяковским: «Иду направо — очень хорошо!»

Следующее четверостишие:

Нигде так спокойно не дышится мне,

Здесь ясно, прохладно и тихо.

А если случится, что «Выхода нет»,

То рядом окажется «Выход»…

А может, все-таки Окуджава? «А те, что идти хотят, должны держаться левой стороны»…

И при всей этой подспудно ощущаемой, тайной искушенности — поэзия Ады Якушевой кажется девственно самобытной; ее искушенность именно «тайная», и непонятно, как среди этих утесов и скал, плотин и трамплинов, взлетных полос и дорожных развязок, милицейских жезлов и солдатских котелков — светло журчит этот ручеек, эта ниточка в лабиринте, этот серебристый голосок, веселый говорок души, всех любящей, всех понимающей и жалеющей.

Дело в том, что ей все наши указатели и плотины — как бы «без разницы». Ей все равно, скажут ей «да» или «нет». Это всеобщее выравнивание, или всеобщее уподобление, или всеобщее перелицовывание реальности и составляет секрет Ады Якушевой, тайный пароль ее поэзии, ее уникальный «ход».

Мы так похожи и не похожи,

Легко понять нас и не понять.

И все же он совсем не «ваш»,

Он мой корреспондент.

Здравствуй! Это главное — ты здравствуй!

Главное — ты будь, хоть как-нибудь…

Ты был иль не был? Бедствие мое…

Ты был иль не был? Жил ты или не жил?

Мне все равно, сколько лет позади,

Мне все равно, сколько лет впереди…

Хочешь, уехать в далекие страны я

Умолю, умолю, умолю,

Или навеки любить перестану я,

Что люблю, что люблю…

Магия повторов и энергия внушения (самовнушения) заставляют думать о какой-то первобытной, первозданной силе, которая изначально дремлет в остроглазой девочке, дирижирующей студенческим октетом, в белокурой Лорелее, тоскующей о любимом, в компанейской радиожурналистке, пересчитывающей «борта» в акватории острова Беринга. По ходу лет проступают в лирической героине черты ведуньи, которая ходит по лесам и нас туда зовет, она собирает травы, завязывает в метелки мяту, зверобой, череду, богородицыну травку и вывешивает все это, так что дом ее напоминает жилище древнего колдуна-лесовика. И уже не «квадратики пола» просятся фоном в ее портрет, а полесские болота, загадочные иероглифы древесной коры, шаманские узоры…

И с протянутыми руками

В этой каменной стране

Я бы навек обратилась в камень,

Чтобы ты поклонялся мне…

Ниточка спасительная выводит из леса и снова ведет в лес, потому что лес жизни непонятен и непроходим только для тех, для кого мир составлен: из «своего» и «чужого», из «хорошего» и «плохого», из «высокого» и «низкого».

А когда мир един и единосущен, когда он весь — «свой», и не «составлен», а порожден, — тут совсем иная песня.

Можно, конечно, сказать, что сверхзадача такой песни — любовь.

Конец нити именно здесь завязывается: собрать весь мир и — бросить к ногам любимого. Обнулить. Гимн жертвенной и всепоглощающей любви — вот «узкая тема» Ады Якушевой.

Все на свете, и снег и ветер

В сравненье с этим равно нулю,

Потому что ты есть на свете,

А еще я тебя люблю.

Душа, созданная для такой любви и такой верности, согласна принять судьбу «вечной вдовы»… а может, судьба именно эту душу и избирает для испытания — разлукой. Все должно рухнуть и испепелиться, приравняться к нулю, а между тем — держится, дышит, да еще и спасает!

Двужильность, что ли, в этой хрупкой душе?

Не этого спасает, так другого:

Имя твое я другим заменю…

Редакция «Библиотеки Ваганта», выпустившая книгу Якушевой «Если б ты знал…», сочла необходимым так объяснить эту перемену:

«В конце 50-х годов Ариадна Адамовна Якушева была замужем на Юрием Визбором… В начале 60-х…вышла замуж за Максима Кусургашева, известного радиожурналиста, друга Юрия Визбора, тоже окончившего МГПИ…»

Понял. Ариадна.

Кому будет брошен кончик спасительной нити? А лучше без имен. Тому, о ком сказано: «Товарищ!» Кому сказано короткое дружеское: «Ты».

Ты, громоздящий открытия и стартующий к звездам, ты, зависающий над крышами, ты, крутящийся в жизненных лабиринтах, ты, перегнувшийся сверху и разглядывающий распластанные платья влюбленных в жизнь, танцующих учительниц… ты подожди…

Ты — мое дыхание,

Утро мое ты раннее,

Ты и солнце жгучее,

И дожди.

Всю себя измучаю,

Стану я самой лучшею.

По такому случаю

Ты подожди…