Поход эпигонов
Поход эпигонов
Анна Андреевна Ахматова недавно выразилась так:
«По-моему, сейчас в нашей поэзии очень большой подъем. В течение полувека в России было три-четыре стихотворных подъема: в десятые-двенадцатые годы, или во время Отечественной войны, — но такого высокого уровня поэзии, как сейчас, думаю, не было никогда».
Ахматова почему-то пропускает двадцатые годы, когда поэзия, несомненно, была «на подъеме».
Замечание Ахматовой и верно, и неверно.
Поэтов, вернее, «тех, кто может рифмовать» (пользуясь строкой Лины Костенко)[70], всегда было много, и интерес к стихотворению, к стихотворчеству со стороны грамотных людей был всегда примерно одинаков. И сейчас, и в пушкинские времена. Есть какое-то постоянное соотношение между цифрой грамотных людей, количеством пишущих стихи и посылающих их в журналы, в издания.
Это отношение не определяет количества талантливых поэтов, гений рождается вне зависимости от этих цифр. Количество талантов и гениев в любые эпохи держится, примерно, на одном уровне и общественный прогресс тут ничего не обуславливает. Наивное ожидание Пушкиных на школьной скамье двадцатых годов разделялось многими.
Анна Андреевна обмолвилась:
«Не уровень поэзии высок, а небывало велик интерес к стихам».
Это разные вещи.
Это интерес рожден временем, рожден XXII съездом партии, снятием всяческих рогаток на пути стихов, дискредитацией канонизированного целым рядом лет — возможностью писать свободно.
В стране сейчас началась культурная революция — все народные университеты, лекции, издания, колоссальный спрос на элементарное уменье слушать музыку, стихи, читать романы.
Этот интерес — реакция на мрачные сталинские годы.
«Поэтов» всегда было много.
Наше время отличается одной особенностью. Молодежь вовсе незнакома, по вине Сталина, с русской поэзией XX века. Ведь это не секрет, что Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Иннокентий Анненский не пользовались помощью типографии на своем пути в сердца читателей.
Та же судьба у Кузьмина, Клюева, Северянина, Волошина, Ходасевича, Гумилева, Белого, Хлебникова и Блока в целом, Есенина, который целый ряд лет был под запретом.
Северянин был поэтом «божьей милостью». По чистоте «поэтического горла» он не уступает Есенину. Только словарь его ужасен.
Русский читатель прошел мимо истории поэзии, мимо ее вершин.
Издавался лишь Брюсов — поэт, чуждый истинной поэзии.
Все это привело к великому смещению масштабов — «победа» физиков над лириками была облегчена до крайности именно тем, что истинную поэзию оттеснили в сторону, и тот поэтический арсенал, который был в руках молодежи, был явно не способен соперничать с увлекательными картинами, которые открывала наука.
Но не только это было забыто. История любой литературы знает всегда попытки формальных поисков — удачные и неудачные. И русская поэзия не составляет исключения.
Каменский, Хлебников, Крученых, Бурлюк[71] — бесчисленное количество «измов» начала столетия.
Все это исчезло из поля зрения и молодых поэтов, и молодых критиков, даже самых способных.
Саранов[72] («Вопросы литературы», № 10, за 1962 г.) растерянно пишет о своем открытии ритмических фигур, открытии, которое, оказывается, сделано О. Бриком в 1927 году.
Да ведь критику поэзии с работами Брика надо быть знакомым давным-давно, с них начинать свое образование. И не с последней статьи, а с более ранних — опубликованных в сборниках ОПОЯЗа[73].
Вот и получается такая неприглядная картина, что поэт открывает Америки, давно открытые, а критик не может его поправить, а наоборот, по своей неграмотности поднимает эти открытия на щит.
Редактор, столь же неосведомленный, как и критик, дает место в журнале для хвалебной статьи. Молодой читатель читает, верит и хлопает в ладоши на поэтических вечерах столь сомнительной «новизны». Этот порочный круг — наш стыд, а не наше богатство и гордость.
Я жму руку Александру Твардовскому, который в рецензии на сборник Цветаевой написал:
«…полезно будет уже то, что откроется один из источников, завлекающих простаков, «новаторство» некоторых молодых поэтов наших дней. Окажется, что то, чем они щеголяют сегодня, уже давно есть, было на свете и было в первый раз и много лучше».(«Новый мир», 1962, № 1, стр. 281).
Кого имеет в виду Твардовский? Прежде всего — Леонида Мартынова[74]. Это просто удивительно, что Мартынов приобрел популярность, хоть это — типичный любитель поэзии, пишущий стихи, а не поэт.
Все эти формальные находки, можно найти в цветаевских строках. И будь бы это просто эпигон Цветаевой — беда была бы небольшая. Но это подражатель, использующий экспериментальные находки Цветаевой, за которыми стоит израненное сердце, живая человеческая судьба, кровавые раны души — для каких-то сомнительных острот, изложения банальнейших мыслей с ложной значительностью.
Это поэт, которому нечего сказать. Разве бывают такие поэты? А ему приписывают «новаторство»…
Использование цветаевской интонации для банальностей, для балагана — кощунство, по-моему.
Ведь сказать:
«Весь мир творю я заново»
— это вовсе не то, что создать этот новый мир. Никакого нового мира в стихах Мартынова нет, и лучшим доказательством этого был недавно выпущенный Гослитиздатом сборник избранных его стихов с нескромной статьей автора «Мой путь».
В этом сборнике есть стихи, но нет поэта, нет живой человеческой судьбы, нет живой крови.
Это якобы поиски — чего? Поэт ничего не ищет — все приходит само собой: и творческий процесс не поиска, а отбрасывания наступающего на поэта мира, пролетающего в поэтических тысячах вариантов, из которых что-то должно быть отброшено.
Мартынов — поэт ненастоящий, искусственный, и его литературная судьба целиком связана с замалчиванием тех словесных находок, которые были сделаны до него, помимо него.
Все эти «мир-мар» — все это от Цветаевой. Только там — живая кровь, а здесь — балаган.
В поэзии необычайно важно, кто первый сказал «э».
Пример из Маяковского — первый человек, сказавший, что дважды два — четыре — великий математик. Все повторяющие это — не математики.
Большие поэты никаких новых путей не открывают. Напротив, по тем дорогам, по которым они прошли, ходить поэту нельзя.
А так, как жизнь бесконечно разнообразна, то и возможности поэзии безграничны.
Поэзия, как и любое другое искусство, работает над улучшением человеческой породы. Нравственное же лицо человека меняется очень медленно. Этим и объясняется в первую очередь взволнованное восприятие Шекспира, Данте в наше время.
1960-е гг.[52]