ДУХ ХЛЕБНОГО ПОЛЯ

ДУХ ХЛЕБНОГО ПОЛЯ

Городской шум не утихает и ночью. До рассвета огни по стенам моей комнаты ползают бликами. Занавешиваю плотнее окно, но сон не приходит…

В такие бессонные ночи вижу свою тихую деревенскую улицу. Из края в край! Ко мне приходят ее обитатели, и я веду с ними беседу до рассвета.

В последнее время чаще всех появляется Опросинья Силовна — Опрося Сила, по-уличному. Вижу ее молодой, высокой, сухощавой, с угловатыми, резкими движениями…

…Весна сорок третьего, военного года. Лист на березах уже с заячье ухо и, по извечному крестьянскому понятию, сеять пшеницу бесполезно. Остался между колками незасеянный еще клин пахоты. Бригадир велел бросить его — пусть пустует! Опрося с этим не согласна. Она — севач на таких земельных лоскутках, где трактору не под силу ворочаться.

Широким мужским шагом, с лукошком через плечо, ходит Опрося по пахоте и горстью разбрасывает семена. Залюбуешься точностью ее движений, — идет, как по канату балансирует! Шаг — и горсть зерна разбрызгивается по пахоте. Еще шаг, — и опять золотые брызги. И так без конца.

Следом за Опросей три женщины в поводьях водят впряженных в бороны быков, заделывают семена. Ох, и упрямая скотинка, эти быки! Передний, пестрый, по кличке Фомка, вдруг остановился. Тянут его за повод, а он — ни в какую! Как вкопанный.

— Ну, Фомка, шагай! — уговаривают его, а Фомка, мотнув головой, грузно опускается на землю. Теперь хоть режь его — не встанет!

— Ну, язви ее, эту скотинку! — бранится женщина.

Из осинника выскочил серый зайчишка, поднялся на задние лапки, помахал передними возле ушей — намек дает. Подергал раздвоенной губой, посмеялся и ускакал назад, в осинник.

— Распрягайте, бабы, а то и ваши быки лягут, глядя на этого лентяя!

Отпрягли быков, согнали их в лес кормиться. Тут и хитрый Фомка поднялся — подался туда же.

Женщины уселись под ближней березой, развернули узелки с едой.

— Иди, Опрося, поужинаем всем миром!..

А у Опроси в лукошке еще зерно есть, разбросать его надо полностью.

По дороге семенит девчушка, совсем крохотулечка, — несет матери фляжку молока.

— Ай да Нюрочка, ай да доченька! Как раз ко времени поспела, — обрадовалась мать. — Садись, — указала на место рядом с собой, прижала к груди белокурую головенку.

— Ну что, как у нас дома?

— Тетка Анна получила похоронную на Толика, — сообщает девочка. — Не плачет, не кричит. Что ей говорят, — ничего не понимает.

Третья похоронная в доме Анны Бабаевой! Как это вынести? Сникли. Пойдет ли на ум еда?

Заголосила, запричитала самая старшая из трех. Подошла Опросинья. Остановилась.

— Перестань, Марья, — только и сказала, но как! Словно приказ отдала. Подняла глаза Марья, смахнула со щек слезы.

— Человек ты или камень, Опросинья? Ведь у тебя там сын и муж! Неуж у тебя не болит душа о них?

— Болит, болит… — приложила руку к сердцу Опрося. — Только нам, бабы, усиливаться надо. Ото всей моченьки усиливаться!..

— Пойди ты к лешему!.. Силачка нашлась!.. Повыть, душу отвести не дает… — рассердилась не на шутку Марья.

С тех пор и прильнула кличка к Опросинье: Опрося Сила да Опрося Сила.

А может, и не с того раза, а с сельского схода, где обсуждался вопрос о помощи фронту. Опросинья тогда выступила с речью:

— Люди добрые, усиливайтесь! Как можно усиливайтесь, и наша сила поможет там им, на фронте! Люди говорят: год на год не приходится. Правду говорят. Такого лета, как нынешнее, я что-то не припомню. Всем летам — лето: в меру теплых и горячих дней, в меру дождичек. Густолиственны городские клены и тополя, а что там в поле делается, поглядеть бы!.. Постоять бы у колосистой пшенички и сказать бы: «Здравствуй, русское поле!»

…И вот она, родная деревенская улица, не в грезах — наяву. Вот и дом Опросиньи Силы. Дверь в сенцы приоткрыта, изба пуста — не встречает меня хозяйка. Открываю дверь в горницу. На кровати, похудевшая, постаревшая, лежит Опрося. Узнала.

— Приехала, Марфушенька! Знала, что приедешь… Сердце-вещун подсказывало… Худо мне. Видно, время подходит…

Испугалась я.

— Может, — говорю, — за доктором, сыну телеграмму дать?

— Не надо доктора, не надо телеграмму… Ты приехала, дак, может, оклемаюсь… Гриша-то, сынок, гневается на меня: увозил к себе в Челябу, а я не схотела там жить…

— Постой, Опрося, я чай сготовлю. Я тебе полную сумку городских гостинцев привезла. Пока готовлю чай, ты набирайся сил… усиливайся… — Я погладила ее худую руку.

Губы у Опроси чуть дрогнули.

Пили чай с бубликами, с конфетами.

— Как же ты, дорогая, одна тут обходишься? — спрашиваю.

— Почто одна? Соседские девочки не оставляют меня, увидишь — вот-вот прискачут. Большие уж девочки, в восьмой класс перешли, умные такие…

Действительно, скоро пришли три девочки, принесли большое блюдо спелой клубники. Та, которую зовут Алевтиной, с порога начала:

— Баба Опрося, хлеба-то нынче на пашне какие! Чистые да ровные. Мне уж до плечей. А дух какой от них!..

— А я что всем толковала? Всяких одеколонов лучше тот дух, и целебный он… — Опрося вся ровно оживилась, слушая Алевтину. — Мне бы глотнуть тот дух! Лучше он всякого лекарства… Тут какой-то приезжий «умник» колоколил девчонкам, будто хлеб выращивать на поле стало не женским делом, а только мужским… Не слушайте таких балаболов, девоньки. Учитесь, сил набирайтесь и за святое дело на земле-матушке беритесь.

— А мы не слушаем! Я обязательно стану агрономом, — зардевшись, сказала Алевтина.

— А Галька хочет, чтоб самой пахать и сеять, и ухаживать за посевами…

На другой день утром моя Опрося сама поднялась, даже прошлась по горнице.

— Веди меня, Марфуша, на пашню, на хлебное поле. Чувствую, дух поля вернет мне здоровье…

— Нет, Опрося, слаба ты, не дойдешь. Пойду я к председателю к Григорию Ксенофонтовичу, попрошу у него машину, пусть свозит нас в поле.

Вечером, когда схлынул жар, мы покатили в председательской машине на пашню. Шофер привез нас к огромному хлебному полю. Она, матушка-пшеничка, вся в цвету была, колыхала колосьями, нежилась… Зашли мы с Опросей прямо в хлеб — как в целебный источник спустились! Опрося нюхает колосья, смеется и плачет… Нарвала целый пук колосков, чтобы дух поля и в горнице стоял!..

Вот ведь какая история.