МАРИЯ КЛЕНОВА ПЕРВЫЙ ДЕНЬ Рассказ

МАРИЯ КЛЕНОВА

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ

Рассказ

Нет, Раису Васильевну это нисколько не затруднит. Только она не совсем уверена, устроит ли редакцию то, что думалось написать. А ей хотелось бы вспомнить самый первый день на элеваторе. Это было пятнадцать лет назад.

К удивлению Раисы Васильевны, в газете согласились.

Она положила на рычаг трубку, сдвинула на столе бумаги и встала. Только что провели планерку, только что поговорили о самом главном: получили-таки агрегат-гигант. Вон лежит телеграмма с красным грифом «Правительственная».

Забудется «бункерный вес», где вместе с добрым зерном и полова, и труха. Теперь только «амбарный», только отборное литое зерно с минимальной затратой труда. Обработка его будет полностью переведена на поток с применением автоматизированных линий…

Остроносенькая, с гладкими светлыми волосами, сзади собранными в пучок, очень хрупкая на вид, Раиса Васильевна подкупала своей миловидностью и женственностью, хотя это не мешало ей производить впечатление еще и делового, с цепкой хваткой хозяйственника.

Поговорив по телефону с главным диспетчером, поинтересовавшись состоянием инженерно-технической службы, Раиса Васильевна перевела взгляд на блокнот с записями, полистала его и, положив перед собой, взяла несколько листов бумаги. И сразу вспомнился тот день, вспомнился с середины, с усмешки Капы.

…Капа усмехнулась и пошла. Входили и выходили люди. Из открытой двери тянуло буфетной едой, мысль о ней была противна, и я осталась на крыльце.

После дождя пахло свежей листвой и щепой, что кучкой лежала у ступенек. За стеклом небольшого окна мелькал платок бригадирши. Ударяя себя кулаком в грудь, Дмитриева, конечно, доказывала свою правоту и злилась, что Синелько ее не понимает и не поддерживает. Широкое лицо покрылось пятнами, зеленая косынка спала на плечи, волосы в мелких кудряшках вздыбились на голове шапкой.

Я прижалась к стене и уткнула в ладони лицо. Сама понять не могла, что произошло?.. Неужто лучше было и в последний раз сделать так, как велела бригадирша? И ничего бы не случилось? И не стояла бы тут, жалкая и неприкаянная?

Перед глазами мелькали события дня, и хотелось бежать, бежать, бежать от самой себя.

— Для нее главно загнать пшаничку. Поняла аль нет?

— Я-то поняла… но я хочу законно отдыхать, а не так, чтоб никто не видел. Понимаешь, нет?

— Да отвяжись ты, — ответила Капа, — ненормальная какая-то… — и улыбнулась быстрой, мгновенно потухающей улыбкой. — Влепят за самовольство, будешь знать.

— Ты про меня? — не вынесла я. — А почему самовольство, ты поняла, нет? Не поняла… запомнила только, что отдыхать велела… в «пшаничке» поваляться. А я какой начальник?.. Работала бы себе… «У нас, на железной дороге… дождевые»… ты и там, на своей «железной», ленишься… а то бы на элеватор не послали… хороших работников не посылают.

Последние слова я особенно старательно выговорила.

— А ты?.. Ты? — пристально поглядела на меня Капа.

— Я-то?! Я-а?.. А я сама попросилась. Мне надоело бумажки накалывать в скоросшиватель. — Вспомнила, что повторяю слова начальника Синелько, ну и пусть, я тоже так думаю: — Дура ты. Вот кто. Хоть старая, а — дура!

Ей-то было лет двадцать с небольшим.

— Пусть и дура, — с расстановкой сказала Капа, вытянув низкую толстую шею. — Да зато без шуму домой ворочусь. А то, глянь-кось, из-за одной холеры нервов скольким потреплено. Что тут сидишь, что там, в пшаничке, бы повалялась? Дмитриева проверять бы пришла? Много ты ее видела за день-то? Это она для высокого начальства в склад нас послала, потому что мы — не ее, а рабочий день еще не кончился.

И вот здесь, под окном бревенчатого домика во дворе, посмотрев на себя со стороны и со стороны послушав себя и Капу, я с ужасом подумала, что ведь дура-то я, а не Капа.

От Синелько вышел мужчина, в дождевике и длинных резиновых сапогах, и бригадирша снова взялась за свое:

— Вы их любите, вы их и обучайте! А мне не надо таких работничков… Не надо!

— Нет, надо, — возразил Синелько.

Я заморгала от навернувшихся слез.

— Вот-те раз! Разревелась… кто обидел? — Это все тот, в дождевике, смотрит с участием. И от взгляда его мне себя еще больше жаль и противно. — Машину прозевала — идем подвезу! Плакать-то зачем? Не надо плакать. Голова болеть будет.

— А я и не плачу, — сказала я, давясь от слез.

А из кабинета Синелько необыкновенно ясно доносилось:

— Сама-то знаешь, из-за чего сыр-бор загорелся? Небось, так ни разу и не подошла и не поинтересовалась, не похвалила за старательность.

— Ay меня план, — вскрикнула бригадирша. — Вы первый мне шею намылите, если его не сделаю. Да и хуже людей кому охота?

— А не подумала, чтоб тебя любили и уважали? Где нелюбовь — там холуйство и обман.

И снова мелькнуло в голове, что зря я давеча напраслину возводила на Синелько. Ничего из себя он «шишку» не строит.

Вон тоже голос повысил:

— Белобрысую зачем на полове держала? Норму на семерых делить не пожелала? Так план делаешь?

Пока шел в кабинете разговор, я зашла в контору и присела на табурет. В окно светило предвечернее солнце и приятно грело спину.

Все кругом уже окутывала густая тишина. По обеим сторонам накатанной дороги тянулись молоденькие березки с мелкой желтой листвой, а далеко на горизонте густо синел бор. Показалась смешной затеянная канитель на фоне этого величественного в природе спокойствия.

Но стоило представить усмешку на промасленном лице Капы, как вновь заговорил бес во мне.

— Пойди… догони ее, — стрелой полетела вкось по тропинке бригадирша, держа толстую в мазуте тетрадь. — А то прочерк обеим проставлю.

А Капа:

— Сейчас… в момент разбежалась…

— Разговаривать мне тут будешь?

— Я не разговариваю, а говорю, — своим ладным голосом поправила ее Капа. — Что касательно рабочего дня, то непонятно, почему мне намереваетесь прочерк ставить?! Я тут. Никуда не убёгла. И работа моя налицо. Каждый за себя и отвечать должо?н. Правильно я говорю?

«И тут Капа вроде права, — решила я. — Сумела за себя постоять. А я, выходит, дура… и кругом виновата… и кругом плоха…»

Но по-че-му! К-а-к? Я ведь старалась. Очень старалась! А Капа ленилась, на часы все поглядывала да минутки подсчитывала.

Сжимало горло, и хотелось реветь, кусать, рвать зубами платок, бить себя по лбу кулаком… Ну, по-че-му?

А еще утром, когда с сумочкой через плечо скакала за начальником Синелько, я так верила, что все могу, все знаю — нравлюсь всем. И сердце переполнялось радостью и уверенностью. Я неслась, неслась по незнакомой тропинке туда, к низеньким белым зданьицам. То, отстав от Синелько, наклонялась и срывала угасающие цветы-ромашки. Их было много, ужасно много у дощатого забора, точно в деревню попала.

Парень в клетчатой рубашке стриг траву. Толкая тарахтевшую машину, он распугивал возле себя голубей: с треском возле него сыпались, перебегая с места на место.

Я остановилась. Но и Синелько остановился. Постоял, поглядел на паренька. Как бы в нерешительности подошел, поздоровался и заметил:

— Навечно прописался здесь? Приятнее, чем в солярке?

Парень смутился:

— Да я так… сверхурочно.

Смешно было, что он такой виноватый перед маленьким Синелько. Я шла сзади и с уважением смотрела на узкую спину его.

Уже далеко позади — два кирпичных столба на месте ворот. Там, за проходной, — контора, в которой помаленьку набирался учрежденческий народ. На трехступенчатом гладко тесанном помосте четко выделялась скороспелка-лаборатория, куда одну за другой тихо двигали машины с зерном шоферы. Лаборантки с помоста ловко заскакивали в кузов, прыгали из конца в конец, набирая в щупы зерно для пробы. Оно проверялось на сухость и сорность.

Синелько пошел несколько тише, окидывая глазами все, что было на пути. Он отвечал на приветственные кивки, давал указания, кое-кого к себе подзывал. Прикрикнул на грузчика:

— Что-о?! Руби древо по себе… не смей мне призы раздавать!

Белели безоконные постройки с железными крышами, золотилась на солнце сваленная горкой пшеница, то тут, то там — затасканные в полове и мазуте мешки и плицы, носилки и ящики. В небе то влево, то вправо задвигались подъемные краны — к ним тянулись тяжелые грузовики-самосвалы.

Подошли к низким каменным зданиям, на их покрытых известью боках — крупные надписи, выведенные углем: «Не курить!»

— А правда, что и под землей хлеб? — спросила я.

— Правда, — ответил Синелько.

— А не трудно?

— Что не трудно?

— У вас работать.

Вот тогда-то он и сказал:

— Вообще-то работы у нас механизированы. Но зерно есть зерно. Не бумажки тебе накалывать в скоросшиватель.

Сказал просто, как равному, и еще больше стал по душе.

Там, в конторе, когда оформлял меня на работу, показалось, что начальство большое из себя строит, а на самом деле, что за «шишка» такая — начальник погрузочной? Но тут же удивил: «Садись, сынок! Пришел на работу? Хорошо, нам поможешь». И взгляд перевел: «А ты, Лида, удираешь? Надоело? А?» И покачал головой, так это по-домашнему пожурил Лиду.

И подумала я: «Сознательный!»

Мы свернули с главной дороги и пошли по замасленным тропинкам. Скоро оказались у широкой арки, сливавшей собой два кирпичных домика с маленькими оконцами. Синелько обошел зданьице, толкнул ладонью низенькую дверь, а там, пропустив меня вперед, запустил руку во внутренний карман пиджака, нашел нужную бумагу и, здороваясь с весовщицей, подал ей эту бумагу.

Загудели в окнах стекла, с секунду в землю уходила дрожь, и я в испуге посмотрела на Синелько. А он, улыбаясь, взял меня за плечи и повернул к окну.

— Видишь в арке пол? — И выбросил вперед указательный палец. — Тут весы установлены. Въехала машина, и нам сейчас строптивая начальница взвесит зерно.

— Вместе с машиной?

— Да. Вместе с машиной.

— И с шофером?

— А шофера в машине нет. В дверях вон стоит, наряды держит.

«А что такое бункер?» — хотелось задать вопрос, услышав, что велено шоферу везти на девятый бункер. Но постеснялась..

Просмотрев накладные и квитанции, Синелько всю эту документацию положил обратно на стол и сказал весовщице:

— Чуть не забыл, привел к тебе помощницу. Прошу любить и жаловать.

Она обрадованно кинула мне накладные, велела оформлять.

Я оформляла накладные, смотрела на весы под строгим взглядом строптивой начальницы. Видела, что раздражала ее неумеха-помощница. И каждый раз, когда та повышала голос, я, не давая себя в обиду, останавливала ее:

— Только, пожалуйста, не кричи. Говори спокойнее. Разберусь, не бойся. Грамотная…

Прядь длинных волос упала ей на лоб, и она, нетерпеливым жестом отбрасывая ее назад, отвечала:

— Все вы разбираетесь… напутаете — уйдете, а я — сиди голову себе ломай.

Будто сама никогда не ошибалась и никогда не ходила в ученицах, а пришла на элеватор сразу готовая.

Но очень скоро понадобились на разгрузку люди, и мне захотелось, где все, и стало «не надо» работы полегче и почище.

— Справлюсь, — сказала я Синелько. «Пусть катится со своими бумажками», — подумала о весовщице.

Синелько вскинул брови. Однако махнул рукой:

— Валяй! — И передал меня бригадирше Дмитриевой.

И повела меня Дмитриева по длинному ряду низеньких каменных зданий. Зашли, постояли у дверей… снова зашли, постояли… и так без конца, пока не услыхала:

— Здесь, пожалуй… — бригадирша смешно выгнула спину и поскребла у себя в затылке карандашом, который потом засунула в обвисший карман черного халата.

Я натянула капроновые перчатки на руки, перешагнула порог. В складе пахло кисловатой плесенью, пылью, летевшей с верхнего свода. Пыль точила горло. Я поперхнулась, закашлялась и, не раскрывая глаз и отвертываясь, выскочила на улицу, все еще кашляя и отвертываясь.

А на самом верху, под сводами, галдели в полумраке парни, сбрасывая вниз начавшую преть пшеницу. Они швыряли ее с яростью в разные стороны, подымая тучи пыли. Мелькали лица, руки, лопаты… Слышны были возгласы: «Эй, ухнем!» Затем смех… И снова: «Давай, давай, братцы! Нажимай, вперед… бей своих, чтоб чужие боялись… наваливай дружней… оп-ля!» И хохот.

Втянув голову в плечи, я снова просунулась в склад. Дмитриева, дождавшись меня наконец, хлопнула себя по бедрам, высоко взмахнув руками. Работничка ей, дескать, дали… Кивнула на дальний угол, где с транспортерной ленты бежало зерно:

— Туда! — И пошла павой. Гордилась, что не чихает.

Она вела меня через темный склад. Я глядела под ноги, чтоб не споткнуться о ее голые пятки.

Склад был забит зерном. Оно вздымалось огромными буграми, оставляя у стен узкие проходы. В дверную щель проникали солнечные лучи; сверху они играли на мягких волнах пшеницы, накладывая по бокам густые тени.

За дверью к агрегату, сигналя, подъезжала машина, Дмитриева вышла за порог, без слов, кивком головы, повела рукой влево, подав знак шоферу, где остановиться.

Зерно медленно, не спеша текло по ленте тоненькой струйкой, затем скатывалось вниз, ложась на землю, а за ним волоклись колючки, обломки колосьев и стеблей, которые тотчас окаймляли горку.

— Здесь вот, — сказала бригадирша… — А не хочешь…

— Нет, нет… я тут, — поспешила возразить.

— Тогда сгребай… Вон плица… Выносить будешь туда, — снова повела рукой Дмитриева влево, за ворота. — Сейчас принесу мешок.

Она пошла за мешком, а я плотным платком повязала голову, натянув его по самые глаза. Дмитриева вернулась, бросила в ноги мешок.

— Там еще есть одна… закончит и придет. — Слова бригадирши гулко относило в безлюдную пустоту склада.

Парней уже не было. Они перелопатили пшеницу и голосисто-шумно удалились, как невесть какие победители.

В тиши мерно отстукивала нория. И было чуточку жутко среди этих хлебных холмов, подпиравших своды.

Но вскоре пришла та самая, что «закончит и придет». Здоровая, белобрысая, с блеклыми рыбьими глазами и натянутыми на веки белесыми ресницами. Назвалась Капой и сказала:

— Мы дождевые у себя на железной дороге получаем… А тут работаешь под дождем и ни копеечки не дают…

Я становилась на колени, то на корточки и, поминутно припадая к зерну, старательно очищала его от мусора, пропуская через пальцы. А Капа глядела и щурилась, и на ленивом лице ее было будто написано, чего, дескать, дура старается… если бы все так, а то ведь все равно кучи смешают с другими… толк-то какой?

За складом, на улице, перекрикивались, шумели шоферы. Для шибкой важности охочие на флирт, они подтрунивали над подружками, мол, там, в колхозе, — вот это зарядочка на выходной, до пота попотеешь, поразминаешь косточки…

— Где бы ни работать, лишь бы не работать! — сказал кто-то и, пошоркав ладонями, взял у девчонки лопату да пошвырял пшеничку, крякая от удовольствия, для быстроты, так сказать, а больше того — почваниться. Швырнул раз, Другой, третий — и вернул хохоча лопату, довольный, что девкам понравился.

И я, слыша смешки за дверью, краснела в душе. У меня-то работа: полову в мешок собирать! Однако ноги в коленках уж крутить начинало.

— Слушай, давай передохнем… — выдыхнулось невольно.

— А я всегда, пожалуйста, — ответила с другого конца Капа. Она пошла, села на порог, поджав под себя ноги и подставив лицо солнцу.

— А у тебя муж есть?

— Был… — Капа скрестила на груди руки, заерзала и добавила, покачав по-старушечьи головой: — Была пора, так не было ума, а ум пришел — прошла пора.

— Ты на курсы просись, канючить не будешь.

— Посмотрим, как ты свою, птичка, жизнь устроишь, — не осталась в долгу Капа.

…После перерыва, тяжело вздохнув, она снова уселась на порог.

— Пять минут осталось… у нас, на железной дороге, мы час обедаем. Четыре пирожка съела: два с ливером и два с капустой.

Она до конца Досидела последнюю минуту перерыва и, опять тяжело вздохнув, поднялась. Ходила, искала мешок под полову.

— Холера его знает, под доску засунула, а под какую — не помню… высчитают теперь ползаработка. И так столько не сработаешь, сколько проешь за день.

— Четыре пирожка-то за весь день?

— Экономлю, значит… С любовничком скоро на юг смотаемся… деньги нужны. Они, мужики, не очень раскошеливаются.

Она волокла по узкому проходу мешок с половой, кокетничала с шофериками, раза три в контору сбегала о выходных справляться. В складе было прохладнее, чем на улице, и Капа, распаренная от беготни, накинула на плечи жилетку.

— Осточертело за десять дён зерно, холера его возьми!

Прогуливаясь по узкому проходу, она вытаскивала из-под платка волосики, накрученные на бигуди, и затягивала их потуже.

— А колхозники, между прочим, его в дождь и в жару выращивали, да и в морозы себя не щадили, — сказала я, разозлившись на Капу, что ходит, ничего не делает.

Но Капа продолжала накручивать челочку на бигудюшку.

— Хватит лекцию читать… сама знаю. — И посторонилась, дав пройти женщине из конторы.

— Отрадно, отрадно поработали, невестушки, — похвалила нас женщина, обежав глазами чистую, без единой соринки пшеницу.

Она засунула глубоко в зерно руку, зачерпнула его в ладонь и быстро выпрямилась. Поднесла ко рту, попробовала на язык, понюхала. И, высыпая обратно по зернышку, посоветовала:

— Ботиночки-то сними… тяжело в резине весь день… да и зерно набивается, пятки и пальцы натрет, волдыри будут.

— Это не ботинки, это кеды, — сказала я.

— Все равно, пусть кеды, — согласилась женщина. Я сняла кеды и поползла в носках по зерну.

— Надо же какое теплое!

— То-то и плохо, что теплое, — пробормотала женщина и, похлопав толстую Капу по спине, направилась к выходу.

А я, пританцовывая, перескакивала с одной горы на другую и легла под самой крышей, где скопился теплый пшеничный дух.

Ныли ноги. Да и не только ноги. Была усталость во всем теле. И радостно трогала мысль о скором конце рабочего дня.

Но вдруг стукнуло дверью. Затем стремительно распахнуло ее и закачало на петлях. И понесло, понесло лихим ветром, и еще больше запахло пшеницей. Засверкали одна за другой молнии, часто, грозно, без передышки загремело. Гром падал на землю и катался у самых ворот, бурча и как бы подпрыгивая. Я кубарем скатилась вниз и забилась в угол, подобрав руками колени до самых глаз.

К складу подкатила машина, шофер скрипнул дверцей и, вылезая из кабины, вздохнул и скомандовал девчонкам из погрузочной:

— Быстрей… быстрей, девки! Пошевеливайся… за десять верст отсель ливень по самые уши… ни пуху вам, ни подушек.

Ветер шуршал брезентом самосвала, рвал его… И где-то далеко, с небольшими промежутками посвечивала молния.

Скоро сызнова хлопнуло дверью, задымило пшеничной пылью, закружило в воздухе зерна. И тогда просунулась в дверь Дмитриева.

— Ну-ка! Возьмите плицы, пошли помогать!

Мы побежали за Дмитриевой. На уединенном пятачке за дальним складом вжикали плицы. Роились над головами зерна.

Огромные лопасти агрегата работали в полную силу — в момент пожирали пшеницу. Горка проваливалась, раскалывалась по бокам.

Наскучившись по настоящей работе, Капа не отставала от девчат. И невольно подумалось: «Со мной для нее была не работа, а черт те что».

Я металась, искала место поудобней, тасуясь как бы со всеми… забыла про усталость, забыла про грозу. И раз никто не боится, так что же со мной-то сделается.

Я гордилась, что вместе со всеми делаю доброе дело. И жалела уже, что рабочий день кончается. А еще подумала, вспомнив читаное в каком-то журнале, что благородный порыв — порыв многих людей в общем деле действительно возвышает человека над обыденностью, что вот это и есть чувство коллективизма, о котором столько говорили в школе и везде, — вот тут, здесь…

И только я хотела поднять голову, чтоб обнять девчат восхищенным взглядом, как подбежала бригадирша:

— Не мешайся под ногами, туда вон пройди, нагнуться боится, переломится!

Я с недоумением посмотрела на нее и пошла туда, куда велела Дмитриева.

Она снова что-то недовольно бросила мне вдогонку, и я виновато поглядела на нее, не поняв ничего. Тогда, махнув рукой, сгримасничала, ткнула ногой, дескать, ладно — стой тут и подбрасывай.

«Швырнуть бы плицу и уйти, — подумала я, — чтоб не вела себя как надзирательша».

Но я подняла глаза и увидела, что и Дмитриева с трудом разгибает спину, что и она кидает зерно да еще следит за тем, чтоб не расшвыривали его по земле, а сдвигали ближе к общей кучке. И я сбила с себя обиду.

Я слышала, очень хорошо слышала слова бригадирши: «Только бы техника не остановилась!», то есть агрегат не остановился. Это и себе я уяснила.

Я слышала: «Сгребайте оттуда. С того конца!»

И вместе со всеми пошла туда, в тот конец.

Но наступила минута, которой все боялись. Наступила минута тишины. Захлебнулся наш агрегат.

— Кидайте прямо сюда! — скомандовала Дмитриева.

И все ссыпали зерно — прямо в бункер! Его уже было немного. Пошел дождь. Сперва незаметно. Потом гуще и гуще и, наконец, превратился в ливень с бурей и темнотой.

— Ну что ты боишься набрать зерна в плицу? — крикнула бригадирша. — Погляди, как эти работают!

Я, насколько хватило сил, черпнула плицей зерно и сыпнула его в склад. Но тут же, перед самым носом бригадирши, поскользнулась и шлепнулась в грязь.

— Чучело гороховое, — буркнула бригадирша.

Я обернулась. У меня сильно забилось сердце…

А тугие до локтя обнаженные руки бригадирши продолжали швырять зерно, будто ничего не случилось.

Странно! Неужели только я одна и слышала эти слова? Но, может, их вообще не было? Может, мне показалось?

Дождь редел… стал накрапывать… и так же внезапно прекратился, как и начался. В последний раз пробурчал дальний гром… Между скучными тучами запробивалось солнце.

Гроза наслала много озона. Воздух стал прохладен и свеж. И лицо приятно обдавало пахучей свежестью полей.

Кругом лежали мешки, потемневшие от дождя, плащ-накидки, брезент, которым накрывали зерно. Тачки, промытые ливнем, сияли чистотой. Вода обтекала вилы, грабли, веники, пахнущие свежей березой, и устремлялась в ручей за воротами склада.

Девушки из погрузочной, сбрасывая с себя остатки дождя, обрадованно поглядывали на порозовевшие горы дальних облаков. В лужицах плавали зерна. Чернел хорошо промытый асфальт. Разгрузка завершилась.

Дмитриева по-хозяйски обошла свои владения, подобрав мешавшиеся под ногами мешки и бросив их поближе к стене. Она скинула халат и, обтерев им нос и губы, деловитой походкой направилась к девчатам. Я тоже прислонила плицу к стене.

— Давай бери мешки и — в склад. Потом оботрешься, не сахарная, не растаешь. — Это мне. А к девчатам: — Идите отдыхайте!

«Почему? — Я закинула платок и куртку за плечо. — Пусть, — думала я, — девчонки работали лучше, хорошо, отлично работали! Но я-то ведь первый день!»

И почувствовала, что никаких мешков не беру, а иду со всеми, и совсем не потому, что они идут отдыхать, а потому, что не хочу одна, и еще почему-то…

— Домой собралась? — дернула за руку меня Капа. — Жаловаться же будет.

— На кого жаловаться?

— А велела ж — в склад.

— Пусть не велит. Пусть вежливо, душевно с людьми обходится… чтоб у другого не отпала охота к работе. Человеку должно хотеться работать.

И торопливо, как бы боясь, что перебьет меня Капа, добавила:

— Я вот вспомнить не могу. В какой-то книге вычитала, что человек становится несчастным не тогда, когда он не может осилить медведя или льва, а тогда, когда он теряет то, что ему дано природой, — желание работать.

…В коридоре старательно после уборки настилала женщина половичок. Застучала ключами и бидонами молоденькая буфетчица. Все было просто, по-житейски обыденно. А я упрямо сидела за дверью, дожидалась приема у начальника Синелько. И если бы у меня спросили зачем, я бы не сумела ответить.

Сейчас, спустя много лет, мне думается, что то была минута провинившегося младенца, пожелавшего посидеть рядом с человеком, надежды которого он не оправдал. Посидеть и помолчать. И послушать тишину сердца… Чтоб завтра, сбросив с себя тяжкий груз суматошного дня, начать все сначала, будто вовсе и не было того дня.

Он, Синелько, видимо, тоже так понял. А потому спокойно указал на табуретку и занялся какой-то писаниной. На лист ложились одна за другой строки в отрыве от того, о чем думал и что не хотел сказать. Потому как сразу, после стремительного броска карандаша в настольный стаканчик, он собрал бумаги, швырнул в ящик и закрыл его на ключ.

— Ну так… что делать будем?

— А ничего, — сиплым голосом ответила я. — Вы, если можете, к девчонкам меня поставьте.

— К Дмитриевой?

Глаза его, умные, проницательные, с улыбчиво-благодарным блеском смотрели на меня, и я чуть не поперхнулась от волнения.

— Н-ну да! К девчонкам, — повторила я. — Девчонки хорошие, Очень даже добрые.

И Синелько, помолчав:

— Ну что ж!..

…Раиса Васильевна походила по комнате. Как бы воочию увидела доброе, улыбчивое лицо начальника Синелько, подумала: «Жаль. Очень жаль, что так быстро от нас уехал. Перебрался со всем семейством к курортным местам поближе — долечивать фронтовые раны.

Говорят: друг, который тебя понимает, создает тебя. Но чтоб понять, надо любить. Нелегкая, весьма нелегкая обязанность руководителя: любить своих подчиненных».

И еще подумала Раиса Васильевна: «Первый день, как первую учительницу, носишь в себе всю жизнь… хоть этих первых дней у человека, начиная с его младенческого возраста, в общем-то немало».

В комнате раздался какой-то особенно резкий звонок телефона.

— Что случилось? — спросила Раиса Васильевна в трубку. Она скользнула по столу взглядом и сощурила глаза, силясь переключить свое внимание.

Звонили из лаборатории.

Лицо Раисы Васильевны стало серьезно, внимательно. Дивясь, она пожала недоуменно плечами.

— Ведь в отгуле сегодня Дмитриева… Ни-че-го не понимаю!

Брови у нее уходили тонкими полудугами на чистый покатый лоб. Она, действительно, ничего не понимала.

Но вот явилась сама Дмитриева. Оставив дверь распахнутой, она прошла в кабинет и села, с тщательной аккуратностью расправив низ платья.

Полная, в черном платье из кримплена, когда-то худая и неприглядная, Дмитриева будто на день рождения к кому-то собралась. «Самоцветные перстни на руках, — отметила Раиса Васильевна, осматривая ее гневными глазами. — Сбылась мечта: не быть хуже людей! Сбылась!» И отвернула от нее лицо.

Пока Раиса Васильевна говорила по телефону, Дмитриева раза два покосилась на распахнутую дверь, но никого не дождавшись, подошла к окну и, встав на цыпочки, крикнула в форточку:

— Эй! Куда пошел? Вернись! Мать твою…

— Прекратите, Дмитриева, — стукнула кулаком об стол Раиса Васильевна.

— Не зерно, мусор сплошной… — начала оправдываться Дмитриева перед Раисой Васильевной. — Говорит, рейс дальний. А нам какое дело?.. Все видела… как на ладошке… в библиотеке была… гляжу в окошко со второго этажа… умереть можно… что за чудо привез красавчик?..

— Что там за дебош устроили? — прервала ее Раиса Васильевна. — Девчонку с машины спихнули, щуп из рук вырвали…

— А нечего ей лезть не в свое дело. Раз мусор, сам пусть шофер и счищает. Не аристократ какой!..

Но углубленный взгляд Раисы Васильевны не предвещал ничего хорошего. И Дмитриева замолчала. Она снова села на стул, положив руки на колени. Сверкнули на пальцах золотые перстни.

Заискивая перед Раисой Васильевной, вынула из-под манжеты шершавые листки-наряды, исписанные карандашом, и положила на стол, густо покраснев.

— Мою шпаргалку, Раиса Васильевна, почеркай, чтоб поскладней… Семинар завтра… памяти нет ни черта. Да и не было сроду ее у меня.

Уткнула нос в кулак, встала:

— Потом забегу…

А Раиса Васильевна, отодвинув на край стола шпаргалку Дмитриевой, сложила стопочкой листы бумаги и вывела на первом, заглавном, крупным школьным почерком: «А рабочий день еще не кончился…»

И снова стало перед глазами лицо Синелько, когда он что-то писал на бумаге, в отрыве от своих дум, донимавших его.

О чем, интересно, он думал тогда? Прошло много лет… Может быть, о том, как сейчас себе уяснила Раиса Васильевна, пережив заново тот свой первый день, что обиды, которые порой наносим мы друг другу, страшны даже не тем, что будят в душе зло, а тем, что в душе гасят свет?..

— Ко мне пусть девчонка зайдет… — распорядилась Раиса Васильевна.

— Какая девчонка? — недовольно сморщилась Дмитриева. — Вот еще миндальничать с каждой…

— Приведите ее ко мне… — затвердевшим голосом повторила Раиса Васильевна.

…В дверь робко постучали.