ОЛЬГА ФОКИНА

ОЛЬГА ФОКИНА

* * *

Храни огонь родного очага

и не позарься на костры чужие! —

Таким законом наши предки жили

и завещали нам через века:

храни огонь родного очага!

Лелей лоскут отеческой земли,

как ни болотист, как ни каменист он,

не потянись за черноземом чистым,

что до тебя другие обрели:

лелей лоскут отеческой земли!

И если враг задумает отнять

твоим трудом взлелеянное поле,

не по страничке, что учили в школе,

ты будешь знать, за что тебе стоять...

Ты будешь знать, за что тебе стоять!

1975

Алая любовь Ольги Фокиной

Ольга Александровна Фокина родилась 2 сентября 1937 го­да в деревне Артемъевская Верхне-Тоемского района Архан­гельской области. Отец погиб на фронте. В 1962 году окончи­ла Литературный институт имени А. М. Горького. Печата­ется с 1955 года. С первых же публикаций на ее поэзию обра­тил внимание классик русской песни Михаил Исаковский. Ее стихи ценили Николай Тряпкин и Николай Рубцов. После Ли­тературного института осела в Вологде. Автор многих по­этических книг, выпущенных в Москве, Архангельске и Волог­де: «Реченька», «А за лесом — что?» (обе — 1965), «Аленушка» (1967), «Островок» (1969), «Буду стеблем» (1979), «Колесни­ца» (1983), «За той за Тоймой» (1987) и другие. За книгу сти­хов «Маков день» (1978) удостоена Государственной премии России. Постоянный автор журнала «Наш современник».

В 2004 году издала в Вологде двухтомник своих стихов «Избранное».

· * * *

Сергей Есенин, прощаясь с традиционной русской де­ревней, опережал время.

Оказывается, несмотря на огонь Гражданской войны, жуткое раскулачивание, уход поголовно всех мужиков на фронты Великой Отечественной, старая деревня выжила. Может, потому и не сложилась у великого русского худож­ника Павла Корина его картина «Русь уходящая» и оста­лись одни этюды, потому что не было Руси уходящей? Сметенное возрождалось, спаленное воскресало вновь. И мы, дети послевоенной России, помним еще старую традици­онную русскую деревню, помним и частушки, и посиделки.

Вот сегодня уже русская традиционная деревня уходит точно. Дай Бог мне ошибиться, как Сергею Есенину, но не вижу я сегодня никаких зацепок к возрождению старорус­ской деревни. А с ней и возрождения былой национальной России. И Русь не та, и русские не те...

Уверен, Россия будет, и ей предстоит еще великое буду­щее, но в ином облике, с иным характером, с иными при­метами. Вот тогда, вглядываясь в свое крестьянское детст­во, иные русские будут жадно вчитываться в простые и чи­стосердечные строчки прекрасной русской поэтессы Ольги Фокиной:

Простые звуки родины моей:

Реки неугомонной бормотанье

Да гулкое лесное кукованье

Под шорох созревающих полей.

(«Простые звуки родины моей...», 1963)

Своей принципиальной почвенностью, приверженнос­тью красоте и истинности русской деревни Ольга Фокина отличается от, казалось бы, близких ей Николая Рубцова и Анатолия Передреева. Они в одно время ушли из деревни, но Ольга Фокина всегда оставалась посланницей этой оте­ческой земли в иных городских просторах и откровенно то­милась и задыхалась там, а Николай Рубцов и Анатолий Передреев, подобно Сергею Есенину, вознамерились победить и город. Отсюда и трагический надлом у обоих, что с прямо­той высказал Передреев в стихотворении «Окраина» (1966):

Околица, родная, что случилось?

Окраина, куда нас занесло?

И города из нас не получилось,

И навсегда утрачено село...

Эти знаковые для большинства народа передреевские строки явно перекликаются с рубцовскими: «Меня всё тер­зают грани меж городом и селом...».

Ольгу Фокину такие грани не терзали, она ушла от тра­гедии надлома в чистоту традиционного мифа. Из всех рус­ских поэтов своего времени Ольга Фокина, пожалуй, одна выбрала иную трагичность — трагичность саморазрушения вместе со своей деревней, ухода в иллюзорный мир вместе с последними колодцами, петухами, прялками и деревен­ским укладом.

То же и в прозе Василия Белова, сохранившего чистоту деревенского «Лада» и не пожелавшего фиксировать его надлом и крах, что выразил Валентин Распутин в «Проща­нии с Матёрой» и «Пожаре». Белов осознанно ушел с голо­вой в исторические деревенские «Кануны», не желая про­видеть формы будущей деревни. Красота законченного консерватизма. Такими же были Фолкнер в американской прозе и Фрост в поэзии. А разве нет подобной красоты традиционализма в английской поэзии, в испанской, в итальянской? Скудный стиль, целомудрие слуха, поэзия обыденной природной жизни. Разве не громили, как Фроста, и английского поэта Одена, и мексиканского поэта Октавио Паса левые либералы за их реакционную сущ­ность?

Традиционализм не приемлет универсальность, ибо ус­ловия жизни и традиции, выработанные в конкретных ме­стах проживания, всегда разные. Поэт юга России, тот же Юрий Кузнецов не мог в любом случае обладать тем же взглядом на мир, что северная Ольга Фокина.

Достаточно консервативный поэт Уистен Хью Оден со­ставил интересный перечень вопросов о любом поэте, ко­торые и должен прояснить литературный критик: пейзаж поэта, климат, этнический состав места, где он живет, при­рода языка, религия, отношение к правлению государст­вом, к экологии и к архитектуре, к окружающему поэта бы­ту. Вот и я для начала попробую разъяснить все оденовские вопросы на примере поэзии Ольги Фокиной. Кстати, во­просы очень точные и сразу обозначающие направлен­ность любого поэта, его отношение к традициям своего на­рода.

Пейзаж, характерный для всех стихов Ольги Фокиной:

Простые краски северных широт:

Румяный клевер, лен голубоватый,

Да солнца блеск, немного виноватый,

Да облака, плывущие вразброд...

(«Простые звуки родины моей...», 1963)

Разве не становится ясной для читателя прозрачно-чи­стая картина северной Руси?

Конечно, можно найти у поэтессы и нечто коктебель­ское, и питерский пейзаж, но все это мимолетное, отстра­ненное и потому холодное. Пейзаж ее рая — это пейзаж се­верной деревни.

Климат. Есть поэты вообще вне климата. Конечно, ска­жут: а климат души? Но английский традиционалист Оден требовал от критиков указания именно природного клима­та в стихах поэтов.

Мне слушать старушек — отрада:

Намерзлись они на веку...

Ах, солнышко! Дольше бы надо

Им теплую эту реку!

Чтоб ты невзначай не скатилось

За мокрый сентябрьский лесок,

Дай пару лучей, сделай милость!

Два только — из всех твоих сот.

(«Мне слушать старушек — отрада...», 1972)

Также не случайны требования английского поэта к критикам дать представление об этносе поэта, показать его национальную суть. Поэт может ее зашифровать как угод­но, но дело критика — раскрыть его этнический мир. Оден утверждает: «Если человек пишет стихи и прозу, его мечта о Рае — его личное дело, но как только он начинает зани­маться литературной критикой, честность требует от него дать читателю четкое представление об идеале, чтобы тот глубже понял суждения критика». Среди той информации, какую Оден всегда хотел иметь, читая других критиков, на третьем месте стоит этнический вопрос, кстати, и отвечая о себе, он с гордостью пишет о преобладании в нем «норди­ческой расы».

Что ж, нордическая, то есть северная, раса близка и Ольге Фокиной. В ее представление о поэтическом рае вхо­дят все понятия фольклорной, древней Руси.

Чтобы поднять семью — Расею —

Да и самой бы не упасть.

Чиста ее пред миром совесть:

Родимый дом не разорен,

Жива Архангельская область,

И Верхне-Тоемский район.

(«К 50-летию родного района», 1973)

Родной северный колорит всегда присутствует в мире фокинской поэзии, она никак не может насытиться народ­ными северными красками, искренне томясь на стороне. Это же не для красного словца, а совершенно органично вырвалось у Фокиной глубинное патриархальное завере­ние (высмеянное либералами, пародированное Александ­ром Ивановым):

Мне рано, ребята, в Европы

Дороги и трассы торить:

Еще я на родине тропы

Успела не все исходить.

Исхожена самая малость!

И мне не известны пока

Ни холодность чувств, ни усталость

В стремленье к родным родникам.

Сильнее не ведаю власти,

Чем власть материнской земли!

Березы мне света не застят,

Не носят тоски журавли...

(«Мне рано, ребята, в Европы...», 1970)

Здесь нет декларативности и ультиматума, нет призыва кому-то куда-то не ездить. Она сама — Ольга Александров­на Фокина — еще лишена пока кочевого зова, она еще не утомилась своей оседлостью, не насладилась всей истин­ной красотой народного лада.

Здесь нет и отказа от мировой культуры, но и культуру всю можно обрести в самом медвежьем углу. Сидит же себе американец Сэлинджер уже лет тридцать в диком захолустье, ведя почти монашескую жизнь, и что-то я не слышал, чтобы шустрые газетчики его обзывали темным дикарем. Очень многие великие традиционалисты из всех стран ми­ра были тяжелы на подъем, с другой стороны, много ли ос­талось первичности, подлинности в поэзии наших отечест­венных попрыгунчиков? Опасный это жанр — путевые стихи.

Четвертым признаком поэта Оден считает природу языка. То, что и многие другие, тот же Иосиф Бродский, считают наиважнейшим, главнейшим в творчестве.

На мой взгляд, природа языка Ольги Фокиной — от­кровенно фольклорная. Она выросла все-таки не на книж­ном, а на народном русском языке. Я приведу мнение зем­ляка и сверстника Ольги Фокиной, небожителя русской поэзии Николая Рубцова: «Многим стихам Ольги Фоки­ной, в смысле формы, свойственно слияние двух тради­ций — фольклорной и классической. Это интересно, так как обновляет, если можно так выразиться, походку стиха... Леса, болота, плесы, снега — все черты и приметы так на­зываемого "мокрого угла" (Архангельская, Вологодская области и прилежащие местности) органично и красочно вошли в лучшие стихи Ольги Фокиной. И все это стало фактом поэзии потому, что все это не придумано и являет­ся не мелкой подробностью, а крупным фактом ее биогра­фии, ее личной жизни, судьбы».

Ольга Фокина и к Пушкину шла от народного языка, от народной поэзии, еще не забытой в пору ее военного и по­слевоенного детства. Она росла на причитаниях-плачах о погибших солдатах, на девичьих частушках и свадебных обрядовых песнях. То, что в Европе мертво уже двести лет и что еще лет двадцать-тридцать назад жило по всей Рос­сии — народное творчество не из домов культуры и ансам­блей «Березка», а из сердца, из памяти, из окружающего мира, — сформировало поэтический язык Ольги Фокиной. А к примеру, отчужденный от своего народа Андрей Возне­сенский предпочитал прислушиваться к пению австралий­ских аборигенов, ибо это было модно в Европе. Для мертвого с точки зрения природности языка Европы австралий­ские аборигены и их пение были ключом спасения, они да­вали импульс к живому творчеству, но Россия-то сама до сих пор была полна народных чудес. И живо еще пушкин­ское:

Там чудеса, там леший бродит,

Русалка на ветвях сидит...

Наш гений умел прислушиваться к своему народу. Сегодня наша книжная филологическая поэзия настоль­ко отдалилась от языка народа, да и от самого народа, что для иных из русских европейцев поэзия Ольги Фоки­ной сродни напевам того австралийского аборигена, привезенного как диковинку Вознесенским из Парижа в Москву.

В черной бане поутру

Пятку камешком потру —

Быть бы резвой на ногу,

Быть бы первой на лугу.

Под словинку-присказку

На полке попью кваску —

Дай, квасок с присловьицем,

Мне добра-здоровица!

(«Присказка», 1966)

Она мыслит языком своих героев, не конструирует, не изобретает, оттого столь много в ее стихах прибауток, час­тушек, поговорок: «Ой, не беда, что вдовая, / Зато — на все готовая». Или: «Вы не хмурьтесь, братовья, / Уж со мною жить дивья».

Частушечный ритм привычен для нее. Этим она берет и слушателя. Не случайно и Николай Рубцов, и Сергей Викулов в один голос говорили об успехе ее выступлений. «Са­мой яркой картиной того дня, — пишет Сергей Викулов, — запечатлевшегося в памяти, была вот эта: Ольга Фокина читает стихи... А между тем читает Ольга Фокина предельно просто, да, пожалуй, совсем и не читает (в смыс­ле — не декламирует), а разговаривает с залом, как разгова­ривают деревенские подружки, встретившись у колодца...

He было в России и нет похожего на нее поэта, а это тоже признак подлинного таланта — непохожесть!»

Религия поэта. Религия выражается почти любым по­этом не внешними формами стиха, не церковными моти­вами и семантикой храма, а образностью, мелодикой. Лю­бой традиционалист существует в определенном религиоз­ном мире. И православие Ольги Фокиной проглядывает в личной интерпретации природы, в отношении к семье, в любви. И в фольклорной песенной традиции она ищет объ­единяющее соборное православное начало. Мы видим если не религиозность в чистом виде, то поиски веры ее. Как и всякий крестьянин, как и всякая крестьянка старого дере­венского уклада, Ольга Фокина — пуританка в поэзии. И это тоже несомненный признак религиозности — чистота отношений.

Расскажи

Про Кижи!

Ну, хотя б не подробно, а вкратце!

Что за храмы стоят,

Что за главы на храмах горят.

(«Расскажи...», 1967-1983)

Или же такой несомненно православный восторг:

Пой, вселенная! Я воскресаю!

Воскресаю, вселенная, пой!

Хлеб от целой буханки кусаю,

Запиваю — вприглядку — водой.

(«Пой, вселенная!Я воскресаю...», 1957)

А какое целомудренное, идущее от народного лада вос­певание любимого:

Был у меня соколонько

Весел да ясноглаз.

Там, где иному — полынья,

Этому — мост и наст.

Там, где иному — горюшко,

Этому — трын-трава...

Был у меня соколушко —

Светлая голова.

Вольному ему, резвому,

Сети я не сплела,

Крылышек не подрезала,

В клетку не заперла,

Чула ночесь — из гнездышка

Встал на рассвете, да

В кою махнул сторонушку —

Не поприметила...

(«Был у меня соколонько...», 1974)

Впрочем, об истории ее любви позже — целым стихо­творным сюжетом...

Таким бы стихам учить наших школьников, глядишь, и отношение к родному языку было бы иное. Наши запад­ники, увы, не западные принципы внимательного отно­шения к традициям, к крестьянству, к национальной куль­туре перенимают, а, лишенные своих корней, хотят при этом сами стать подобием жителей Запада. И потому от­кровенно чужды своему народу, не любят его, презирают народный быт. Потому их культура пустотна, держится лишь на пародировании оригинала, насквозь вторична. Но и для Запада они тоже пусты, Западу интересна наша почва.

Ни на один вопрос своего кумира Уистена Одена наши западники не смогли бы ответить.

Пора, наконец, русским писателям напрямую говорить и общаться с национальными гениями всех стран. Ведь те и в русских поэтах, допускаемых к ним, как правило, ищут национальное достоинство, традиционализм и уважение к своему народу.

Тот же Оден даже Бродского воспринимал так же: «Во­обще же я более склонен рассматривать его как традицио­налиста. Начать с того, что при любой возможности он выказывает глубокое уважение и приверженность к про­шлому своей страны». Ему бы со стихами Ольги Фокиной познакомиться или Николая Рубцова, но, увы, кто будет переводить и представлять уникальных русских поэтов за­падному читателю? Вот из-за этого и падает интерес к рус­ской поэзии во всем мире. То, что переводят, насквозь вторично по отношению к западной культуре, а наши жемчужины остаются ей недоступны.

Я пропущу несколько оденовских вопросов и останов­люсь на последнем — об отношении поэта к окружающему его быту, добавив и отношение поэта к природе.

Это — самый сокровенный ольгифокинский вопрос. Быт ее поэзии — птицы и звери, ручьи и колодцы, народ­ная кухня и привычная крестьянская работа.

Природа в ее стихах — это не отдых пейзан, не взгляд из окна поезда, не тихое дачное пастернаковское наслаждение. Помню, как кипел Анатолий Передреев, глядя на известное фото Бориса Пастернака в сапогах на переделкинской даче. «А сапоги-то ему зачем? Свою жертвенность и убогость демонстрировать?» На самом деле та фотография после гонений на него из-за «Доктора Живаго» была политически сработана — под зэка. И, может быть, сам поэт был ни при чем. Но не сталкивая столь разные галактики поэтов, хочу подчеркнуть, что те же кирзовые сапоги в поэзии Ольги Фокиной — естественная часть окружающего ее быта. Другой-то обуви после войны, кроме еще валенок, деревня не знала вовсе.

Этот последний оденовский вопрос я даже разверну в некий критический сюжет. Ибо с него я и начинал статью. О приверженности Ольги Фокиной к деревенскому ладу. О чистоте ее жанра.

Начинается сюжет с первого юношеского восторга пе­ред окружающим ее миром.

Такой же восторг мы найдем и у Рубцова, и у Шклярев- ского, и у Чухонцева, и у Примерова.

Хорошо, положив подбородок в ладони,

К солнцу майскому пятки босые поднять,

И смотреть, как пасутся у озера кони,

И себе выбирать молодого коня.

Хорошо, ничего не желая на свете,

Без пути и без цели скакать по лугам,

И спугнуть задремавший в черемухах ветер,

И задорную песню послать облакам...

(«Хорошо, положив подбородок в ладони...», 1958)

Это — начало поэзии Ольги Фокиной, пятидесятые го­ды, жизнь в природном ладу. Такие откровения мы будем находить и позже, спустя десятилетия. «Где одни мои да волчьи отпечатаны следы...»

Дальше с неизбежностью идет город, общение с горо­дом, постижение города. Ольга Фокина приезжает в Моск­ву, поступает в знаменитый Литературный институт. Этим путем шли все ее сверстники-поэты. Мать упрекала ее, как упрекали, наверное, всех поэтов мира родители, желая видеть в них будущих физиков, химиков, офицеров, кого угодно, но только не поэтов. Правда, материнские крестьянские упреки, увы, иные.

Это уже проблема двух народов в одном народе — кре­стьян и дворян, это то, из-за чего произошла революция. При всей ее жестокости, при инонациональности революционной верхушки сама революция была народная. Потому ее мистически приняли Николай Клюев и Александр Блок, Сергей Есенин и Андрей Платонов. Один народ столетиями торговал другим народом. Простят ли негры когда-нибудь белым в США? Простят, когда придут к власти миллионы поклонников Луиса Фаррахана, лидера черных радикалов18, и с улыбкой вырежут сопротивляющихся бе­лых. Так было и у нас.

Остаточное сознание того, иного народа, чувствуется еще в словах матери Ольги Фокиной:

«Ты в низине родилась, в низине росла

И в низине б тебе поискать ремесла, —

На кругом берегу все дороги круты, —

Беспокоюсь, боюсь: заплутаешься ты!..»

(«Уезжая учиться», 1959)

Психология из «Хижины дяди Тома» — книги, ныне проклятой бунтующими неграми.

Но, за весла садясь, я махнула без слов,

 И навстречу лучам заплескалось весло...

(Там же)

А это уже психология иного поколения, ибо поколение детей 1937 года было еще и первым в истории России об­щесословным, то есть общенациональным поколением. Ни дворян, ни крестьян, ни попов, ни купцов — единая на­ция и в жертвенности, и в удаче, и в мужестве, и в преда­тельствах, и в культуре, и в бескультурье. Пожалуй, ныне в России нарождаются, увы, вновь сословные, разделенные поколения. Увы, господа либералы, Америки у нас не полу­чается. Из тоталитарного, но равенства мы попадаем в ко­лониальный феодализм.

Но вернемся к нашему первому общенациональному поколению, равному и в безотцовщине своей: у кого на фронте отцы погибли, как у Ольги Фокиной, у Александра Проханова, у кого в лагерях, как у Александра Вампилова, у Валентина Устинова.

Тема отцов пришла в поэзию Фокиной уже в городе. Тогда же пришло понимание всей трудности материнской вдовьей жизни.

Я помню соседей по тем временам,

Которым короткое имя — война.

Короткое имя, а память — долга.

Безмолвна деревня — по трубы в снегах...

Идти по деревне куски собирать

Мы сами решили: страшно умирать.

И мать, наклонясь над грудным малышом,

Сказала спокойно: «Ну что ж, хорошо!»

Что стоило это спокойствие ей,

Я знаю, пожалуй, получше людей.

Была моя мама добра, но горда:

За спичкой в соседи — и то никогда!

И самую лучшую песню мою

Я людям, соседям моим, отдаю.

Но помню и этот, один изо всех,

Не сдержанный, к корке добавленный, смех.

Безжалостный, сытый, ехидный смешок,

Он ранил навылет, сквозь душу прошел.

И тем, что живу я, и тем, что дышу,

Я этому смеху, наверное, мщу...

(«Я помню соседей по тем временам...», 1970)

Вдруг пошли горькие, трагичные стихи. Ольга Фокина поняла, каким чудом сама жива, каким чудом страна жива. Сразу — и радость, и трагедия поколения безотцовщины.

Спи, мой отец. Темна твоя могила,

Но вся в цвету черемуха над ней.

(«Черемуха», 1960)

Эти, прямо сродни Юрию Кузнецову, видения отца бу­доражат память поэтессы. Она еще помнит его уход на фронт:

Когда в постельке с тополиным пухом

Проснулась я, крича: «Меня забыл!»

Но лишь ушанка свесившимся ухом

Махнула мне с отцовской головы.

(Там же)

И все ее походы в лес, все встречи с куропатками и те­теревами вызывают новые мистические видения:

Мой отец... он давно не с нами,

Но когда поют петухи,

Под босыми его ногами

Тихо-тихо вздыхают мхи.

Не в охотничьей лихорадке

Он приходит к вам зоревать:

Он встает из своей могилы

Не затем, чтобы убивать.

(«Мой отец... он давно не с нами...», 1959)

Так от своей собственной судьбы Ольга Фокина при­ходит к судьбе всего поколения, к судьбе таких, как она, го­ремык 1937 года рождения. Ее герой — это такой же, как Николай Рубцов, или Валентин Устинов, или Игорь Шкляревский — барачные, детдомовские дети, последнее поко­ление, знающее горькую правду той Великой войны.

Рос мальчишка далеко не неженкой,

Матери, отца почти не помнил.

Помнил он пожары, толпы беженцев,

Мертвецов, которых не хоронят.

(«Подснежники», 1965)

Как мечтали эти сироты о сильных папиных руках, нежных материнских губах, как им не хватало нежности в детстве! Поколение, которому недодано любви.

Все понимание прожитой эпохи пришло к Ольге Фоки­ной в городе, в Москве, в студенческие годы. И еще — ост­рое чувство одиночества. Она не стала бороться за вжива­ние в этот город, не стала примерять на себя городской быт. И этим сохранилась. Даже сильные деревенские парни ло­мались один за другим, а она жила — своим традиционным бытом. Ходила в магазины грампластинок, где среди джа­зовых мелодий выискивала записи русских народных пе­сен. И плевать ей было, что на нее смотрели, как на дере­венскую. Она такой и была.

И отвечу я мальчишке:

«Я, конечно, из деревни.

И не скрою, раз спросили

Из деревни из какой:

Песни есть о ней и книжки,

Есть о ней стихотворенья.

И зовут ее — Россия!

А откуда вы — такой?»

(«В магазине», 1965)

Я отчетливо помню те времена пренебрежения дерев­ней, что прекрасно описал Василий Шукшин. И понимаю силу фокинского вызова. Все эти приезды и переезды в го­рода скоро перестали ее волновать. Она ценила свой уни­кальный мир северной деревни.

Ты меня приглашаешь в Москву,

Мол, довольно гостить у природы:

Вон уж ветер сгребает листву,

Вон и тучи грозят непогодой.

(«Влажный ветер с твоей стороны...», 1962)

Но что могут знать москвичи о чарующем мире древне­го лада? О подлинной свободе крестьянского духа?

Им ли знать, что лишь здесь, наяву,

Вдохновенье мое и свобода?

Не грусти.

Я приеду в Москву

На последних двинских пароходах.

(Там же)

Конечно, прошла и Ольга Фокина искушение Моск­вой. Даже стих пошел какой-то другой, эстрадно-крича­щий, транспортный:

Опять посыпались — птенцами из гнезда —

На пароходы, самолеты, поезда

И полетели, понеслись за горизонт...

Ах, осень, осень, расставания сезон!

Нас ожидает общежитий суета,

Нас ожидают необжитые места.

Одних — заводы, стройки,

Других — пятерки, тройки,

Тех — воинские части,

Всех — во какое! — счастье

Наверняка!

Пока. Пока.

(«Опять посыпались — птенцами из гнезда...», 1968)

Как это похоже на рубцовские рубленые стихи: «Я весь в мазуте, весь в тавоте...» или: «Я забыл, как лошадь за­прягают...». Можно было и Ольге подключиться к подоб­ной ритмике, обретая иную известность. Быстро опомни­лась.

Я не просто грущу, я — в печали великой!

Вся душа извелась от невидимых слез:

Без меня, без меня! — отцвела земляника.

Без меня, без меня! — отзвенел сенокос.

(«Я не просто грущу, я —в печали великой...», 1963—1988)

Мир еще живой народной поэзии манил Ольгу Фокину своими созвучиями, отвращал от городской культуры. Мо­жет, Ольга Фокина принесла себя в жертву уходящей Рос­сии? А может, сохранила красоту, которой еще долго будут подпитываться люди?

Я из дому ушла, чтобы «стать человеком»,

Почему ж так домой «в человеки» влечет?

(Там же)

Сделан выбор, и уже навсегда — в пользу той, первич­ной, народной культуры. Она знала о существовании дру­гого, шумного мира, но те, другие, не способны были понять ее мир гораздо более, чем она — их кумиров. «Дунь­ку-то можно было послать в Европу» да еще и поразить Ев­ропу, как бывало не раз, — от Плевицкой и Шаляпина до простого русского парня Гагарина. А вот верхушечно-западной нашей интеллигенции уже навсегда недоступен был мир русской народной культуры. Скорее ее могли бы оценить английские эстеты.

При Ольге Фокиной всегда и ее стойкость, и самоува­жение, и гордость за знание того сокровенного, чего лише­ны многие. Ключ народной поэзии откроет ей и Пушкина, и Лермонтова, и Некрасова, и Блока.

Одуванчики облетают,

Колокольчики зацветают,

Скоро на колос рожь пойдет...

Молодаюшка-молодая,

Что-то нежное напевая,

Горсть за горстью травинки жнет

Да в плетеный пестерь кладет.

(«Одуванчики облетают...», 1963—1988)

Может быть, еще лет семьдесят назад быть бы Ольге Фокиной дивной народной сказительницей, ворожеей или плакальщицей. Что не пустое это дело — говорит весь крестьянский вековой опыт. Кому рыбу ловить, а кому и славным бахарем быть. И даже в лагерных зонах славным завиральщикам-рассказчикам почетные места выделяли и по-своему берегли. В любой среде, любому народу — нужно и золотое слово. А сколько из народной поэзии некогда сочиненных такими же Фокиными и Бе­ловыми настоящих жемчужин вышло? И сколько в на­шем XX веке первостатейных талантов от Николая Клю­ева до Михаила Шолохова из народных низов подня­лось?

Так ли просто приблизить разговорный северный язык к языку поэзии?

О, как я жизнь люблю! Мне утро рассказало

Губами облаков и голосами птиц,

Что радость так близка, и счастья так немало,

И столько для пера нетронутых страниц.

(«О, как я жизнь люблю...», 1959)

Но на пасторали в русской деревне конца XX века долго не удержишься. Пастораль сладка слуху, как ма­лина рту, но в малиннике можно встретить и зверя. И так с неизбежностью рушится трудовой, тяжелый, но радостный мир деревни. Сначала уходят вдовы, свиде­тели войны и лишений, взвалившие все труды земные на себя.

Пожилая вдова, вдова

Рубит. Рубит в лесу дрова.

Мужа нету еще с войны,

Поразъехались все сыны...

Но у вдовы вдруг перед глазами лес качнулся и сердце оборвалось...

...Затуманилась голова,

Закачалась, как ель, вдова.

Тихо ткнулась руками в снег...

Вот и кончился человек.

(«Пожилая вдова, вдова...», 1965)

Потом уходят уже деревни, тонут Матёры, исчезает весь крестьянский былой мир. Исчезает и пасторальный тон в стихах Ольги Фокиной. А вместе с этим миром как бы и за­тухает ее поэзия. Принимать что-то новое нет ни желания, ни сил.

Три огонька в стылой темени светятся.

Три — из былых тридцати...

«Скоро и эта деревня изнетится»...

Кто там изрек? Погоди!

Вскользь равнодушное слово уронено,

В самое сердце разя.

Ладно. Ничто. Извиним постороннего,

Непосторонних — нельзя!

(«Три огонька», 1976)

И уже долготерпеливая поэтесса русской традиции го­това повторить слова своего рано погибшего друга и свер­стника Николая Рубцова: «Не купить мне избу над оврагом / И цветы не выращивать мне...» Всегда есть утешение в рус­ской культуре, которая готова отдать народу то самое со­кровенное, что сама столетиями брала у него. Русская куль­тура стала последним прибежищем народного русского духа, угасающего в деревнях и предместьях. Давно уже в ду­ховные наставники себе Ольга Фокина выбрала не Пушки­на и Лермонтова — высоко больно, не дотянуться, не стать вровень, на них она лишь молилась, — а Александра Блока, Анну Ахматову и Николая Некрасова. Они казались свои­ми в народном ладу.

Ничего из себя мы не строим,

В нашем теле обычная кровь.

Мы пришли из некрасовских «Троек»,

Из некошеных блоковских рвов.

Мы из тех, кто и предан, и продан,

И схоронен был тысячи раз!

Но и все-таки мати-природа

Отстояла и выбрала нас...

Нам во все терпеливые годы,

Хоть какой из веков оживи,

Снилась Синяя Птица Свободы,

Золотая Жар-Птица Любви.

(«Ничего из себя мы не строим...», 1975)

Много ли потеряла поэтесса Ольга Фокина, оставаясь посланницей народного слова в мир русской поэзии конца XX века? Сузился ли ее поэтический мир, погруженный в еще живое фольклорное богатство?

Как-то в беседе со мной Татьяна Глушкова заметила: «"Малая родина" характерна для крестьянского элемента, ограничивающего свой взор, дух родной околицей, а под­час и эдаким горделивым хуторянством... Те, кого прежде назвали бы "крестьянскими поэтами", неслучайно получи­ли почти такое же имя — "деревенские", "деревенщи­ки"...Чутко "подновленное" имя не указывает ли заведомо на замкнутость и тематики, и географии? Безбрежное "крестьянское море", плескавшееся по всей России и бившее в границы ее, раздробилось как будто на "отдельные", раз­розненные деревни, обмелело, вмещаясь в стенах сиротли­вой избы...»

Может быть, Татьяна Глушкова и была бы права, говоря о сужении имперской горизонтали певцов деревенского лада. Но не учитывается при этом глубинная историческая вертикаль. И то, что эта «сиротливая изба» — может быть, последняя в мире. Отсюда и ее всемирность. Плач по ухо­дящему, память об уникальности исчезающего обретают всечеловеческую значимость. А не было бы интуитивного чувства близкой потери, так и Ольга Фокина, может быть, не взяла бы на себя роль хранительницы родного очага. Роль, на которую и многие мужики не решились.

Много говоря о народной сокровенности, дарованной Ольге Фокиной, о красоте и душевности ее песенного сло­ва, мы как бы замыкали ее поэтический мир в некий мона­шеский обряд. Но, ответив так подробно на последний во­прос Одена, адресованный к поэтам, мы добавим еще один, почему-то упущенный английским классиком XX века.

О любви в поэзии. Ольга Фокина поразила нас своим златоустьем, спела свои сокровенные песни, но неуходя­щая боль какой-то одной огромной любви то тайком, то скороговоркой, а то и во весь голос прошла через всю ее поэзию, то исчезая на какой-то длительный период, то за­являя о себе вновь. Я бы даже составил один небольшой со­кровенный сборник ее стихов о любви. Об одной любви... Это тоже сюжет для литературного критика: пишешь о хра­нительнице традиций, о поэте народного природного лада, а рядом мысль — не забудь соединить сквозь время ее «Алую любовь».

Еще в 1956 году появились совсем необычные для нее и проникновенно личные строчки:

Лес да лес... А за лесом что?

Море ли? Горы ли?

Грусть да грусть... А за грустью что?

Радость ли? Горе ли?

Верно, радость — ведь ты придешь,

Пусть мы с тобой и спорили.

Дум беспокойных уймешь галдеж-

Скоро ли? Скоро ли?

Снова стихи о тебе пишу —

В меру ль они? В пору ли?

Жить бы как люди... А я ищу.

Славы ль ищу? Позора ли?

(«Лес да лес... А за лесом что?..», 1956)

Неоднозначность заявляется сразу. Друг ли? Вор ли? Счастье ли? Горе ли?

Ольге еще нет двадцати лет, но выбор уже сделан в глав­ном, в творчестве. А в жизни? «Самый лучший, самый ми­лый. / Обладатель хитрых пут». Но где он?

Уж дрожу: не тот ли голос?

Не встречать ли он идет?

(«В дороге», 1957)

Жизнь идет, ожидание затягивается. Любовная лирика уже в завершении самой любви обрела конкретное имя. Алеша, Алешенька, так хорошо чередующееся с Аленуш­кой, Оленушкой.

«Ау!» — у рта ладошеньки,

Из-за, из-под сосенушки...

«Ау, ау, Алешенька!» —

«Иду, иду, Аленушка!»

Стоскнулось и покликала...

«Сгоню!» — и губы встретились,

«Сглотну!» — «А не подавишься?» —

Ее — ему — ответили...

Топор, не глядя — за пояс,

Мелькнул между березами,

За ветками, за лапами

Пропал, как капля, в озере.

(«Ау!» — у рта ладошеньки...», 1969)

Вот так и «канул и минул» для молодой поэтессы люби­мый и аленький к лету 1969 года.

И минуло... да кануло ль?

Утишь себя, прислушайся!

Услышишь необманное,

В глуши души живущее.

Давно не молодешеньки,

Давно — по двум сторонушкам.

«Але-Але-Алешенька»,

«Ау, ау, Аленушка...»

(Там же)

Так и звучала с конца пятидесятых из года в год «ал-ал- алая, алено-алешенькая любовь».

«Скрипы, скрипы!» — в гости к Аленьке.

Где-то там, в средине волока,

Ходит-мерзнет возле елок он,

Терпеливо дожидается,

Ожиданием согревается.

(«Свидание», 1967)

Заманивает, втягивает в себя песенно-сказовая мело­дия Ольги Фокиной, но, увы, не ходит и не мерзнет и нет его опять — Аленьки. Вот уж верно, «зря я маму не послу­шала»...

И еще в ранние годы, в стихах на другие, казалось бы, речные мотивы встречаем мы долгожданного, необретенного Аленьку (так она зовет милого — Аленька, от Але­шеньки).

Здравствуй, речка Паленьга,

Золотое донышко!

Под мосточком-бревнышком

Не таись.

От тебя мы с Аленькой

В разные сторонушки,

В разные сторонушки

Разошлись.

(«Здравствуй, речка Паленьга...», 1963)

Очаровывает и завораживает слово, вязь прямо распис­ная по буквам, понимаешь, почему великий русский пе­сенник Михаил Исаковский так нежно отнесся к стихам Ольги Фокиной, увидел «какое-то своеобразное родство» с ее поэзией. А по-человечески, по-читательски жалеешь ли­рическую ли героиню или саму поэтессу.

Думала доверчиво:

Время — переменчиво...

Что меж нами реченек

Протекло!

Только с того вечера —

Каюсь, делать нечего,

Мне ни с кем из встреченных

Не тепло.

(Там же)

Замечательная, земная женская любовь. Не смываемая ни речкой Паленьгой, ни временем, ни стихами. Так и идут годы. Много стихов о любви неназванных, и все то река разделяет, то берега, и вдруг опять знакомое:

Я хожу сюда неспроста —

Здесь Аленушкины места:

И Аленушкин бережок,

И Аленушкин камешок...

Но колдун на бессрочный срок в волчью шкуру люби­мого облек. И ищет уже Аленушка волчьи следы, и уходит сама с горя на дно...

В шею врезался ленты жгут,

И давно по мне свечи жгут

Во родительском во дому...

Что же нет тебя? Почему?

(«Я хожу сюда неспроста...», 1965)

Можно все свести к известным фольклорным мотивам, но не перепевы сказок, не иллюстрация картины вспоми­нается, а след затаенной поэтической любви, беды, горес­ти. И никак ее не отпеть, не выговорить. И уже от той алой любви остается лишь счастье ускакавшее.

Счастье мое ускакавшее, здравствуй!

Дай — обмою твои копыта!

Голову дай — обниму, гривастую,

Поцелую глаза незабытые.

Мне, грустящей, не останавливаться,

Чтоб не пить из копытца водицу,

Не вспоминать ни ржанья, ни топота,

Чтобы со мной не посмел делиться

Братец Аленушки горьким опытом...

(«Счастье мое ускакавшее, здравствуй!..», 1965)

А след любимого опять оборачивается следом быстро­ногого, неуловимого серого волка. Как много волчьих сле­дов в поэзии Ольги Фокиной. Чистая и грустная любовная лирика. Тема серого волка. Тема островка. Тема Аленушки. А потом уже, спустя годы, стихи к детям. Вся любовь пере­носится на них. Потому и поэма для детей названа «Але­нушка», как память об алой любви. Десять лет любовной лирики, посвященной одному герою. Вот такой вкрался романтический сюжет в статью о творчестве народной по­этессы Ольги Фокиной.

Из поколения детей 1937 года творчество Ольги Фоки­ной я бы назвал самым светлым. Она не давала себе ску­лить — ни в годы войны, когда собирала милостыню по дворам, ни в деревенском быту, ни в одиночестве, ни в ли­тературной борьбе. Она не боялась никогда тяжелой покла­жи. Провожая в последний путь Василия Шукшина, она и в посмертных стихах, посвященных ему, писала о том, во что верила сама, — об ответственности за всех, о деяниях, за которые воздается, о поклаже непосильной русского му­жика.

Сибирь в осеннем золоте.

В Москве шум шин.

В Москве, в Сибири, в Вологде

Дрожит и рвется в проводе:

«Шукшин... Шукшин...»

Не думали, не видели,

На что идет,

Взваливший наши тяжести

На свой хребёт...

Поклажистый?

Поклажистей —

Другого —

Нет.

(«Сибирь в осеннем золоте...», 1974)

Впрочем, и сама Ольга Александровна Фокина, родив­шаяся в сентябре 1937 года, ладная, стройная, улыбчивая женщина из таких же поклажистых и непокладистых. На таких женщинах издавна вся Русь стоит.

2000

* * *