АНАТОЛИЙ ПЕРЕДРЕЕВ

АНАТОЛИЙ ПЕРЕДРЕЕВ

Отчий дом

В этом доме думают, гадают

Обо мне мои отец и мать,

В этом доме ждет меня годами

Прибранная, чистая кровать.

В черных рамках — братьев старших лица

На белёных глиняных стенах...

Не скрипят, не гнутся половицы,

Навсегда забыв об их шагах.

Стар отец и мать совсем седая...

Глохнут дни под низким потолком...

Год за годом тихо оседает

Под дождями мой саманный дом.

Под весенним — проливным и частым,

Под осенним — медленным дождем...

Почему же все-таки я счастлив

Всякий раз, как думаю о нем?!

Что еще не все иссякли силы,

Не погасли два его окна,

И встает дымок над крышей синий,

И живет над крышею луна.

1960

Русская душа, зацепившаяся за корягу

Анатолий Константинович Передреев родился 18 декабря 1932 года в селе Новый Сокур Саратовской области, скончал­ся 19 ноября 1987 года в Москве.

Родился в крестьянской семье, младший сын Передреевых — трое старших погибли на фронтах Отечественной войны. Вскоре после его рождения семья вынуждена была пе­реехать на Кавказ, в город Грозный. Там окончил школу, учил­ся в педагогическом институте, после чего настала поэтиче­ская пора странствий. Был рабочим химического завода в Са­ратове, бетонщиком на Братской ГЭС.

В 1959 году стихи Передреева впервые появились в «Лите­ратурной газете». В 1960-м поступил в Литературный ин­ститут имени А. М. Горького. В 1964 году вышла первая кни­га «Судьба», получившая широкое признание.

Как поэта его приветил Борис Слуцкий, помогал печа­таться. Позже он сблизился с поэтами С. Куняевым, В. Соко­ловым, Н. Рубцовым – поэтами русской поэтической тради­ции, названными «тихими лириками», в противовес «эстрад­ной поэзии», и с критиком В. Кожиновым.

После переезда из Грозного жил в Москве. Его главные по­этические книги: «Равнина» (1971), «Возвращение» (1972), «Дорога в Шемаху» (1981), «Стихотворения» (1986), «Любовь на окраине» (1988), «Лебедь у дороги» (с предисловием Васи­лия Белова, 1990).

· * * *

Познакомился я с Анатолием Передреевым уже в позд­нюю его пору, когда в застолье с ним находиться было не­безопасно. Но я был молодой и наглый критик, к тому же поэзию Передреева по-настоящему ценил. Потому, заме­тив меня издали и пригласив к своему столику в буфете Центрального Дома литераторов, он предпочитал говорить о поэзии и поэтах, откладывая собутыльничество на потом. Мне, молодому, было даже неловко, когда он посылал в бу­фет за рюмками кого-то из заматерелых своих сотовари­щей, резко останавливая мои попытки встать с места: «Си­ди, есть кому сходить...» Такая категоричность носила по-своему приказной характер, но я был интересен ему не сам по себе, а, очевидно, как некий передатчик в будущее. Его стихи, проникновенные и совершенные в своей простоте, не были на слуху, пожалуй, за исключением «Окраины». О нем писать критики не любили. В конце концов, и Вадим Кожинов скорее отписался о нем как о неотъемлемой час­ти своей поэтической плеяды. Думаю, именно эту кожиновскую натужность заметил едкий либерал Владимир Но­виков, между делом «потоптавшись» на Передрееве как на кожиновской выдумке.

Парадокс в том, что Вадим Валерьянович Кожинов в самом деле часто выдумывал образы своих поэтических ге­роев, укладывая их в свое жесткое прокрустово ложе. Он создавал им славу, он воспевал их и щедро одаривал своим вниманием, но в рамках своего, кожиновского, поэтичес­кого мифа. Миф об Анатолии Передрееве был крайне прост: «Итак, стихи об окраине: "...Окраина, куда нас за­несло? / И города из нас не получилось, / И навсегда утра­чено село". Это стихи и о самом поэте, о его судьбе, очу­тившейся на грани, на пороге, который невозможно не пе­реступать и невозможно переступить... Стихи подлинны потому, что в них вошло, перелилось, обрело свое стихо­творное бытие жизненное поведение поэта, его судьба, он сам, размышляющий на этой грани между городом и се­лом... Окраина в них действительно "ушла в себя и думает сама". Просто для того, чтобы ее бытие стало стихотворением, оно должно было сначала войти в самого поэта, в его жизненное и творческое поведение...»

И вот уже критиком как бы блестяще определено жиз­ненное и творческое поведение поэта — бытие окраины. Это порог, который «невозможно переступить». На всю бу­дущую жизнь поэта определена его судьба, как «очутивша­яся на грани, на пороге, который невозможно не пересту­пать и невозможно переступить...». Можно сказать, что критик напророчил и будущую поэтическую немоту и тра­гическую судьбу поэта. Все время писать об исчезающей окраине невозможно, надо переступать, а переступить не­куда... Критик как бы дал ему право «выжить, выжить...». И не заметил права на поэтическую жизнь. Он обозначил по­этическую судьбу Анатолия Передреева красными флажка­ми. И вся последующая жизнь поэта была попыткой прыг­нуть за эти флажки.

Думаю, даже частые приглашения меня, малознакомо­го критика, за свой столик в ЦДЛ по сути были попыткой прыгнуть за флажки. Мне тогда было лестно: известный поэт выделяет из пестрой литературной братии. Я не по­нимал его желания иметь право на иную поэтическую жизнь, его желания выбраться из очерченного Кожиновым круга.

Какой он, к черту, поэт околицы?! Статный, гордый, влюбленный в мировую поэзию и мировую культуру, знаю­щий Кавказ гораздо лучше, чем родные саратовские места. И по характеру, по менталитету своему — более кавказец, чем русский, деревню же русскую не знающий вовсе. Ми­фы, мифы, мифы... Что было на самом деле, можно ныне узнать из статьи Александры Баженовой «Еще не все поте­ряно, мой друг» («Наш современник», 2002, № 12), тоже не подпавшей под влияние былых мифов.

Родился Анатолий Константинович Передреев 18 дека­бря 1932 года в селе Новый Сокур, ныне исчезнувшем, как и дом, где жили родители. В 1933 году и от голода, и от рас­кулачивания отец и мать со всеми шестью детьми (Анато­лий был тогда последним, и было ему меньше года) сбежали с Поволжья в город Грозный. Там еще нарожались бра­тья и сестра. В итоге Передреевых было до войны семеро братьев и сестра. Трое старших погибли на фронте. Это мы знаем уже из стихов: «Три старших брата было у меня... / От них остались только имена. / Остались три портрета на сте­не, / Убиты братья на большой войне».

Конечно, поэт не раз приезжал вместе с мамой к себе на родину в саратовскую деревню, помнит, как шел пешком со станции, но всю жизнь Анатолий Передреев прожил в крупных городах и на крупных стройках. Взрослел в Гроз­ном, характер у него формировался соответственно не са­ратовский, а грозненский, потому и в жены взял чеченку Шему, не чуждую ему своим менталитетом. Кавказ на него и его поэзию повлиял гораздо больше, чем русская равни­на. Он мог со временем и возненавидеть Кавказ, но буйный нрав, обостренное чувство достоинства, независимость по­ведения — все сформировалось в горах Чечни.

Что с сияньем этим грозным

Породнило нас?..

Как своим, дышал я звездным

Воздухом, Кавказ!

И воды твоей напился,

Припадаю — пью...

И нечаянно влюбился

В женщину твою.

И поставил все на карту,

До последних дней —

На крестовую дикарку

Из страны твоей...

(«Кавказские стихи», 1969)

Потому и из всей мировой поэзии Передреев выбрал себе одного кумира — Михаила Лермонтова, не раз воспев­шего Кавказ. И всю жизнь стремился к лермонтовскому совершенству. Да, он любил русскую равнину как нечто навсегда потерянное. Много писал о ней, писал о русской деревне, о родной земле. Так же, как писал его друг Нико­лай Рубцов о крестьянской избе как о чем-то недосягаемом, ибо сам Рубцов вырос в детском доме. Это уже мечта, сказка, миф о русской равнине самого Анатолия Передреева. Ибо Кавказ был родной, но — чужой, как ныне для вы­ходца из Чечни генерала Трошева, как и для самого Лер­монтова. «Не лови меня на слове... / Не о том рассказ... / По рожденью и по крови / Я не твой, Кавказ! Я из той зем­ли огромной, / Где такой простор, / Что легко затерян дом мой, / Позабыт мой двор, / Где во славу бури только / С ве­ковых берез / Посшибало ветром столько, / Разметало гнезд...»

Берусь предположить, что трагическая грань в душе по­эта Анатолия Передреева была не между городом и селом, а между Кавказом, куда он был выброшен, как и многие другие, на выживание, и Россией, где во славу революци­онной бури посшибало миллионы крестьянских гнезд. Сформированный Кавказом, он и на наши мелкие дрязги смотрел свысока, он и на мелкорослых русских классиков, выходцев из русского Севера — Личутина, Балашова, Бело­ва, Абрамова тоже поглядывал снисходительно. Горный воздух царил и в его душе, и в его поэзии. Потому он и жаждал во всем высоты, совершенства. И не в силах этого достичь — уходил в немоту. Не знаю, каково ему было бы сегодня, когда уже и второй родовой дом разрушен дотла. Первый дом, где он был рожден, разрушен вместе со всей деревней в Новом Сокуре, нет никакой памяти о нем, вто­рой его родовой дом на окраине Грозного тоже снесен до­тла вместе со всем районом на бывшей Сталинградской улице. В Грозном он прожил до окончания школы, затем еще два года работал там крановщиком и шофером и даже поступил в Нефтяной институт, проучившись там с 1952-го по 1953 год. И лишь после мотоциклетной аварии, переду­мав о многом, ринулся в Россию, на полузабытую родную равнину. «Принимай меня, как сына, / Под листву и гром... / Родина моя, равнина, / Необъятный дом!».

Кстати, вот это последнее — «необъятный дом» — и вы­дает его неизбежное имперское, а отнюдь не почвенничес­кое отношение к родине, неожиданно сблизившееся со строками «Мой адрес — не дом и не улица...» Роберта Рож­дественского. Да и не в забытый деревенский дом его потя­нуло, а в Саратовский университет на филфак и одновре­менно в Москву на стройку. Служил в армии в Барановичах, там же и стал писать стихи. Печататься начал в Сара­тове, но не усидел «поэт околицы» долго даже в областном городе. Сначала умчался на Братскую ГЭС, где и деньги, и романтика, и хорошая практика в газете «Огни Ангары», там — знакомство со Станиславом Куняевым, да и многи­ми другими поэтами, зачастившими на ударную стройку. Затем, хлебнув романтики и набравшись опыта, поступил в Литературный институт. Годы студенчества там — это уже годы громких публикаций. Это годы формирования друж­ной литературной поэтической компании, обозначенной на карте литературы как «тихая лирика». Но никак в мое сознание не укладывается возвращение Анатолия Передреева после окончания Литературного института в 1965 году не в Саратов, не на русскую равнину, не под кукареканье петухов и пенье русских деревенских родников, а на род­ной-неродной Кавказ. Можно объяснить это и бытом, квартирными условиями, но можно и поднебесной свобо­дой, горным воздухом, лермонтовскими традициями.

Слышу гул долины Терской

Я издалека...

Прижимаю руку к сердцу,

Вот моя рука!

………………

Ты послушай: ночь над нами

Что-то шепчет вслух,

Как обнявшийся с горами

Лермонтовский дух!

(«Кавказские стихи», 1969)

Поэт вряд ли предвидел будущие кровавые войны в Чечне, ибо это уже были новые схватки равнинного и гор­ного мышления, а он со своим кавказско-русским мышле­нием давно уже примирил в своем поэтическом видении бойцов по обе стороны реки Валерик. Анатолий Передре­ев вернулся в Грозный, перемежая жизнь там с частыми набегами в Москву вплоть до 1973 года. Далее, до конца жизни, до инсульта в ноябре 1987 года и последующей смерти жил в Москве, где и похоронен на Востряковском кладбище.

Статья Александры Баженовой «Еще не все потеряно, мой друг» впервые дала для всех ценителей поэзии Анато­лия Передреева точную канву его жизни, может быть, тем самым и растрепала старые мифы. Теперь, перечитывая ли­тые, чеканные стихи Передреева, неизбежно привязыва­ешь их и ко времени написания, и к месту.

До конца жизни он оставался свидетелем трагедии рус­ской деревни, но уже по той причине, что был выброшен из нее в годы того самого великого перелома. Его поэзия о де­ревне — это поэзия глубинного родового воспоминания. По­тому люди, чуждые русского национального духа, как кри­тик Владимир Новиков, поэзию Передреева не приемлют. У них нет родовых воспоминаний, нет и общности духа.

Кричит петух...

И вот из дальней дали

Пахнет дымком и сеном тишина.

И всем,

О чем воспоминанья стали

Как сон неясный,

Как обрывок сна...

(«Воспоминания о селе», 1966)

Кого зовет этот мистический, этот ностальгический пе­тух из давно уничтоженной деревни своим криком:

Кого зовет он так

По белу свету,

Как будто знает —

Песнь его слышна.

И понимает —

Русскому поэту

Нужна земля

И Родина нужна.

(Там же)

Эта передреевская деревенская ностальгия в чем-то сродни бунинской или шмелевской, даже набоковской из «Других берегов». Ностальгия об ушедшем. Отчетливо уви­денный сон о своем далеком прошлом. Вот уж в самом де­ле — мистическая тихая лирика деревенских поэтов, ни­когда в избе подолгу не живавших: Николая Рубцова, Ста­нислава Куняева, Владимира Соколова, Анатолия Жигули­на, Глеба Горбовского. Сны об ушедшем. Резкая нехватка того, что исчезло. Сны как о чем-то хорошем, сказочном, райском. Об этом же и «Лад» Василия Белова — еще одно­го русского поэта, между прочим.

Если и говорить о кожиновском пороге, который не­возможно не переступать, но и невозможно переступить, то применительно к поэзии Анатолия Передреева я бы ска­зал о пороге поэтического совершенства. Он был слишком болен поэзией. Он не мог и не умел писать проходных сти­хов. На свою беду он чересчур тонко чувствовал стих. В «Романсе», посвященном Вадиму Кожинову, конечно же, он пишет о себе: «Еще струна натянута до боли, / Еще ду­ше так непомерно жаль / Той красоты, рожденной в чистом поле, / Печали той, которой дышит даль...»

Его лучшие стихи могли быть и о деревне, и о войне, и о чистилище труда. Думаю, в десяток лучших его нашумев­шая «Окраина» даже не попала бы. Скорее меня поразило, как и Василия Белова, стихотворение, где дана картина па­дающей с плотины воды. По сути — индустриальный, а по­тому для многих заведомо проклятый пейзаж:

Когда с плотины падает река,

Когда река свергается с плотины,

И снова обретает берега

И обнажает медленно глубины, —

Она стремится каждою волной

Туда, где синь господствует неслышно,

Где ивы наклонились над водой

И облака застыли неподвижно...

Она прошла чистилище труда,

И — вся еще дрожа от напряженья —

Готовится пустынная вода

К таинственному акту отраженья.

(«Чистилище труда», 1964)

Так только гений прозы Андрей Платонов мог одухо­творить работу турбин. Только он еще мог описать «чисти­лище труда». А Василий Белов просто написал: «Анатолий Передреев уже совсем близко стоял к тютчевскому воспри­ятию окружающего нас мира».

Драма Анатолия Передреева, по-моему, заключалась в том, что его струна и жизни, и поэзии была натянута до бо­ли. Он не был стихотворцем-версификатором даже в самой малой степени. Как вспоминает его друг Станислав Куня­ев: «Передреев был одним из немногих поэтов моего поко­ления, кто каким-то чутьем ощущал, что есть правда и что есть неправда в стихотворении... Слух на правду (эстетиче­скую, этическую, духовную — любую) у него был абсолют­ный...» Потому и не участвовал он ни в каких политичес­ких сварах и дрязгах, сторонился групповщины. Ему доста­точно было максимально просто, с подчеркнуто чеканной прямотой выразить свою глубинную боль и за народ свой, и за близкий ему мир. Вот, к примеру, стихотворение о ма­тери:

Уляжется ночь у порога,

Уставится в окна луна,

И вот перед образом Бога

Она остается одна.

…………………………….

Не будет великого чуда,

Никто не услышит молитв...

Но сплю я спокойно, покуда

Она надо мною стоит.

(«Мать», 1961)

Что может быть проще этих строк? К такой чеканной классической простоте строк он и стремился. Его мало волновали метафоры, усложненная ритмика, звукопись, лишенная смысла. Все это изгонялось ради естественной простоты. Трудно назвать его стихи «тихой лирикой». Во-первых, не всегда они были тихими, — когда требовалось, он взвинчивал и ритм, и нерв стиха: «Бешеный ветер — / Пространство летит под откос — / Бешеный поезд. / От ве­тра слепой и шатучий... / Нет на земле / Ни тепла, ни покоя, ни роз — / В небе остались / Одни сумасшедшие ту­чи...» Во-вторых, лирикой ли были такие его поэтические шедевры, как ранняя «Баллада о безногом сапожнике» или поздняя «Баня Белова»? Разве что в самом широком смыс­ле этого слова, когда вся поэзия обозначается как лирика.

Упал человек

на белый снег

В земном

сумасшедшем громе,

И ноги

подмял под себя человек

Из мяса,

костей

и крови...

Ходил по земле человек,

как Бог,

Веселый,

кудрявый безбожник...

Стучит,

стучит,

стучит молоток —

Сидит безногий сапожник.

(«Баллада о безногом сапожнике», 1961)

В поэзию шестидесятых — семидесятых годов Анато­лий Передреев внес простоту естественной русской жиз­ни. И русской эта простота была потому, что сам он и по крови, и по судьбе был русским трагическим поэтом. Он никогда не кричал о своей русскости, скорее, как по-настоящему русский человек, да еще взращенный на Восто­ке, он был безудержно, иногда даже безмерно широк в своей всечеловечности. Сколько восточных поэтов обя­заны ему блестящими переводами! И не ему ли присуди­ли Ленинскую премию по поэзии, когда вручали ее азер­байджанцу Наби Хазри? Впрочем, надо признать, что Восток он знал лучше, чем кто-либо другой из русских поэтов. Любил его и переводил лишь тех поэтов, которые были ему близки. Передреев подолгу жил на Востоке, знал его обычаи, его нравы. Такое классическое стихо­творение, как «Азербайджанской матери», с налету не на­пишешь:

Она неслышно вышла на балкон

Благословить гостей своих и сына.

Чтоб невредимы были мы и он, —

Вода струилась из ее кувшина.

……………………….

Какой бы ни грозила мне бедой,

Какой бы жизнь печалью ни страшила —

Она стоит неслышно надо мной...

Вода струится из ее кувшина.

(1973)

Он писал мало, впрочем, как и многие наши классические поэты. Он не поддавался ни на какие посулы и влия­ния. Взяв себе в учителя русских классиков, он прямодуш­но оставался верен им до конца, и в этом, безусловно, был консерватором. Впрочем, то, как умело он передает про­стыми словами живые человеческие чувства, захватывало и либеральных мэтров шестидесятых годов. Его ценил и под­держивал Борис Слуцкий, но даже в ранних стихах Пере­дреева я не вижу никакого влияния авангардистской по­этики. Он умел уходить от влияния как врагов, так и дру­зей. Как бы ни увлекался Анатолий Передреев в свое время стихами Владимира Соколова или Николая Рубцова, но простую статность своего слога он не менял ни на лирич­ность Рубцова, ни на природную распахнутость Соколова. Он очень многого хотел от своего стиха. Высказав в своей программной статье «Читая русских поэтов» кредо класси­ческого поэта, он с предельным максимализмом добивался его воплощения в собственной поэзии. Максимализм и стал его личной драмой. Отошли или погибли старые дру­зья, набивались в сотоварищи скороспелые стихотворцы, не видевшие разницы между простотой графомана и про­стотой мастера. Как и положено русскому поэту, очень ра­но он стал одинок. Даже Станислав Куняев, увлеченный литературной и журнальной политикой, отдалился, напи­сав о нем: «Прощай, мой безнадежный друг, / Нам не о чем вести беседу, / Ты вожжи выпустил из рук, / И понесло те­бя по свету...»

Не знаю, возможно, передреевская «присяга совершен­ству» и привела его к долгой поэтической немоте, к переключению на переводы. В чем-то они оказались схожи еще с одним максималистским сторонником классики Юрием Казаковым — и своими загулами, и блестящими перевода­ми, и длительной немотой, и ранней смертью. Но, может быть, такой поэтический путь был заложен в Анатолии Передрееве изначально, от Бога ?

Вадим Кожинов писал: «Поэзия Передреева не есть действительное воскрешение классики, но воплощенная в ней устремленность к высшему пределу (или, вернее, к за предельности)... Те, кто умеют услышать "запредельную" ноту в поэзии Передреева, испытывают глубокое уважение к ее творцу. Вместе с тем именно описанное "противоре­чие" определило и жизненную, и творческую драму поэта». Нечто подобное вычитывается и в мемуарах Станислава Куняева «Поэзия. Судьба. Россия».

И все-таки вновь не соглашусь ни с Вадимом Кожиновым, ни со Станиславом Куняевым. Лучшие, предель­но простые стихи Передреева, как правило, далеки и от увлечения «запредельностью» в следовании русской классике.

Не вижу у него этой рабской закрепощенности класси­кой. Да и не так часто погружается поэт в тютчевско-фетовскую классическую стихию. Спокойно исключим это тютчевско-фетовское подражание (естественно, не относя к нему такие индустриальные шедевры, как цитированное выше «Чистилище труда»), исключим все любование по­эзией, устремленность к ее запредельности — и получим обаятельно жизненные, чеканные строки «Бани Белова». Это тот случай, когда не спрашивают, каким размером на­писан стих. Так же просто в свое время был написан «Васи­лий Теркин». «Баня Белова» — это и сказ («Из сказки забы­той, казалось, возник / Ее отуманенный временем лик»), и деревенская хроника («Ни света из окон, ни дыма из труб, / Безмолвен был каждый покинутый сруб»), и пейзажная ли­рика («Стояли леса, как недвижные рати, / В закатном за­стывшие северном злате»), и печальные мысли о трагедии русской деревни, и тут же торжество живой плоти («И весь разомлев, ты паришь невесомо, / Забыв, что творится и в мире, и дома...»). В одном стихотворении вся русская исто­рия XX века. Но в завершении «Бани Белова», когда уже почти предчувствуется крах России, вдруг неудержимый призыв, почти манифест: «Пора собирать деревенскую Русь... Пора — это Времени слышно веленье — / Увидеть деревне свое возрожденье. / А все, что в душе и в судьбе на­болело, — / Привычное дело, привычное дело...» И это уже 1985 год. Начало перестройки. Никакого тебе классицизма. Никакой вторичности или устремленности к книжной классике.

Не рано ли записали Анатолия Передреева в книжные классицисты? А разве его трагичнейший и автобиографич­ный «Лебедь у дороги» списан у Тютчева и Фета? Мне ка­жется, это Вадим Валерьянович Кожинов со своей воспа­ленной любовью к Тютчеву раньше времени спешил запи­сать в его ученики всех близких ему поэтов — от Николая Рубцова до Анатолия Передреева. Пожалуй, таким подра­жательством, или устремленностью, как говаривал Ко­жинов, отличается лишь одно из сильных стихотворений Анатолия Передреева — «Романс», посвященный самому Вадиму Кожинову. Но и здесь я вижу скорее осознанную стилизацию под вкусы человека, которому предназначено посвящение.

Может быть, как читатель он и был погружен в совер­шенство мировой классики, находя там себе соратников и единомышленников, но как поэт он в своей лирике был аб­солютно независим, и в поэзии его царила самая настоя­щая, всамделишная жизнь. Вот это и было еще одно его противоречие — стихи о жизни, не похожей на былое вели­чие красоты. Тот же «Лебедь у дороги», где он писал о греш­ной и бренной жизни, а мечтал о былой красоте. Его стру­на была натянута до боли...

Рядом с дымной полосою

Воспаленного шоссе

Лебедь летом и весною

Проплывает, как во сне.

Приусадебная заводь.

Досок выгнивших настил...

Кто сиять сюда и плавать

Лебедь белую пустил?!

……………………

То ли спит она под кущей

Ослепительного сна,

То ль дорогою ревущей

Навсегда оглушена.

То ль несет в краю блаженства

Белоснежное крыло,

Во владенья совершенства

Не пуская никого.

(«Лебедь у дороги», 1970)

Когда отбираешь у Анатолия Передреева его лучшие стихи, видишь, что от русской классики в этих стихах прежде всего земная простота жизни. Русская душа, заце­пившаяся за корягу.

2003

·  * * *