СТАНИСЛАВ КУНЯЕВ

СТАНИСЛАВ КУНЯЕВ

 Родная земля

Когда-то племя бросило отчизну,

ее пустыни, реки и холмы,

чтобы о ней веками править тризну,

о ней глядеть несбыточные сны.

Но что же делать, если не хватило

у предков силы Родину спасти

иль мужества со славой лечь в могилы,

иную жизнь в легендах обрести?

Кто виноват, что не ушли в подполье

в печальном приснопамятном году,

что, зубы стиснув, не перемололи,

как наша Русь, железную орду?

Кто виноват, что в грустных униженьях

как тяжкий сон тянулись времена,

что на изобретеньях и прозреньях

тень первородной слабости видна?

И нас без вас и вас без нас убудет,

но отвергая всех сомнений рать,

я так скажу: что быть должно — да будет!

Вам есть, где жить, а нам — где умирать...

1974

Победитель огня

Станислав Юрьевич Куняев родился 27 ноября 1932 года в Калуге. Отец — преподаватель истории (погиб во время ле­нинградской блокады), мать — врач. Его предки — земские врачи, офицеры, губернские чиновники, один из них писал сти­хи и даже публиковал сборники в Петрозаводске. Закончил школу в Калуге. С 1952-го по 1957 год учился на филологиче­ском факультете Московского государственного университе­та, где и начал писать стихи.

Первая поэтическая книга «Землепроходцы» вышла в 1960 году в Калуге. В 1960 -1970-е годы входил в группу поэтов так называемой «тихой лирики», опиравшуюся на корневые традиции русской поэзии (Н. Рубцов, В. Соколов, А. Передреев, Ю. Кузнецов). Автор около 20 книг стихов, прозы, публи­цистики. Наиболее известные поэтические сборники — «Веч­ная спутница» (1973), «Свиток» (1976), «Рукопись» (1977), «Глубокий день» (1978), «Избранное» (1979).

Стихотворение 1959 года «Добро должно быть с кулака­ми» не только сделало поэта знаменитым, но в чем-то и пре­допределило все развитие его поэзии, даже с учетом того, что поэт позже отказался от категоричности своего поэти­ческого манифеста. И все-таки именно категоричность, во­левое жесткое начало превалирует во всех поэтических сбор­никах и ведет Куняева в самую гущу общественной жизни страны. Достаточно рано определившись как русский нацио­нальный поэт и гражданин, он не боялся и смелых публичных заявлений о положении русского народа, о русофобии, господствовавшей в среде интеллигенции, о засилии еврейства в ли­тературе.

Приняв эстафету русского национального движения в ли­тературе у своего предшественника Сергея Викулова, с 1989 года становится главным редактором ведущего литератур­ного и общественного журнала «Наш современник», объеди­нявшего все лучшие литературно-патриотические силы страны (В. Белов, В. Распутин, Ю. Кузнецов, А. Проханов, В. Личутин, В. Кожинов и др.).

В соавторстве с сыном Сергеем выпустил книгу «Сергей Есенин» в серии «ЖЗЛ» (1995). В 2001 году издал двухтомник воспоминаний «Поэзия. Судьба. Россия», ставший несомнен­ным литературным событием начала третьего тысячелетия.

Женат. Живет в Москве. Имеет сына.

 * * *

Станислав Куняев всегда идет и в жизни, и в литерату­ре своим путем. Иногда это утоптанный, хоженый-перехо­женый большак, и он идет со всеми в колонне, то возглав­ляя ее, то отставая и осознанно замыкая ряды. Иногда это извилистая тропинка в глуши леса, едва заметная, но чутко улавливаемая знатоками леса и опытными первопроходца­ми. Иногда это и в самом деле нехоженая целина, бурелом, в который и углубляться опасно одинокому человеку, даже если он бывалый боец и умеет отвечать ударом на удар. И сворачивает с большака в лесные дебри, с асфальта шоссе на едва заметную тропку Станислав Куняев всегда сам, по­винуясь лишь внутреннему чувству поэта.

Пишу не чью-нибудь судьбу,

свою от точки и до точки,

пускай я буду в каждой строчке

подвластен вашему суду...

(«Пишу не чью-нибудь судьбу...», 1963)

У него и в жизни, и в поэзии все выстрадано, все пережи­то. Все пройдено. Недаром «путь» — одно из корневых слов его поэзии. Путь – это тайга и горы, Тянь-Шань и Тайшет, реки Мегра и Северная Двина, это его родная Калуга и Саров, Охотское море и Балтика... Путь — это версты лет и ве­хи исторических событий. Это полет Гагарина в космос и баррикады 1993 года. Это тихая лирика и ораторская инто­нация, молитвенное погружение в крещенскую воду рус­ской истории и бунтарский призыв к вечному сопротивле­нию. И всегда — среди людей, среди их печалей и трагедий...

Как много печального люда

в суровой отчизне моей!

Откуда он взялся, откуда,

с каких деревень и полей?

Вглядишься в усталые лица,

в одно и другое лицо.

И вспомнишь — войны колесница!

И ахнешь — времен колесо!

(«Как много печального люда...», 1972)

Но и среди дорогих ему людей он несет свой крест, свою истину и даже порой свое несогласие с ними, интуитивно находя требуемый ему путь.

...Но как свести концы с концами,

как примирить детей с отцами —

увы, я объяснить не мог...

Я только сочинитель строк,

в которых хорошо иль плохо,

но отразилась как-нибудь

судьба, отечество, эпоха, —

какой ни есть, а все же путь...

(«На полях черновика», 1974)

К своему семидесятилетию Станислав Куняев пришел почти таким же, каким и начинал: с утверждением деятель­ного добра, которое необходимо защищать. Мне кажется, с подачи своего друга, а в чем-то и наставника Вадима Кожинова Куняев слишком поспешно отказался от знамени­тых строк: «Добро должно быть с кулаками...». Я прекрасно понимаю Вадима Валерьяновича, который осознанно де­лал ставку на совсем иное направление в поэзии и умело влиял на целое поколение поэтов и критиков. Этот при­мер — скорее доказательство реального влияния талантли­вого критика на литературу. Кожинов лишь предвидел, предчувствовал по первым всходам развитие более нацио­нальной, более востребуемой народом так называемой «ти­хой лирики» и, используя свою власть над умами молодых поэтов, уже направлял их в нужном направлении. Ему явно мешало куняевское «добро с кулаками» своим максимализ­мом, кричащей эффектностью. И он сумел даже такого во­левого человека, как Станислав Куняев, увлечь своим тог­дашним пониманием национальной русской поэзии — на путь «тихой лирики».

В предисловии к книге Куняева «Путь», вышедшей в 1982 году, Вадим Валерьянович пишет: «В 1959 году он на­писал стихотворение "Добро должно быть с кулаками...", соответствующее всем канонам "громкой лирики". Опуб­ликованное в московском "Дне поэзии" в 1960 году, стихо­творение завоевало поистине предельную популярность... Шум вокруг этого стихотворения был настолько внуши­тельным, что он не растворился до конца еще и сегодня, через двадцать с лишним лет. Еще и сейчас имя Станисла­ва Куняева в сознании многих автоматически связывается с фразой "Добро должно быть с кулаками...", хотя поэт давным-давно "отрекся" от собственного произведения и в стихах ("Постой. Неужто? Правда ли должно?.."), и в од­ной из своих статей. (Станислав Куняев писал, в частности, что стихи эти совершенно "неинтересные", что они яви­лись как порождение модной, "словесно лихой, но абст­рактной и безличной манеры".)...»

Я привожу эту длинную цитату как доказательство бе­зусловного и абсолютного авторитета Вадима Кожинова. Ведь в самом деле и стихотворение с «отречением» было у Куняева, и статья была...

Неграмотные формулы свои

Я помню. И тем горше сожаленье,

Что не одни лишь термины ввели

Меня тогда в такое заблужденье...

(«Постой. Неужто...», 1962)

И я сам вослед авторитетнейшему Кожинову писал в статье о поэзии Станислава Куняева: «Что заставило поэта Станислава Куняева... свернуть с дороги славы, отказаться от громогласных заявлений типа "добро должно быть с ку­лаками..."? Может быть, чувство поэтического вкуса... На­шел в себе силы — свернуть на путь свой...» На путь свой Станислав Куняев действительно свернул. Но не с отрече­нием от своего программного стихотворения, а гораздо позже, когда понял, что путь поэтической тишины не для него.

Вадим Кожинов был и останется навсегда идеологом целого литературного направления. Хотя в своих статьях щедро оставляет друзьям право чувствовать себя первоот­крывателями. Он пишет: «Станислав Куняев обрел бесцен­ных сподвижников на своем новом пути — таких, как Ана­толий Передреев, Николай Рубцов, Владимир Соколов. Вместе они создали основу целого направления или, вер­нее, периода в развитии отечественной поэзии, получивше­го позднее прозвание "тихая лирика". С середины шестиде­сятых годов это направление, во многом родственное так называемой деревенской прозе (Василий Белов, Виктор Лихоносов, Валентин Распутин, Василий Шукшин и др.), стало основным средоточием движения русской поэзии...»

Все это, безусловно, так, но не случайно же, как при­знается уже сейчас в своих знаменитых мемуарах Стани­слав Куняев, одной тихой лиричности ему явно не хватало по характеру своему, он осознанно шел к борьбе, к ярко вы­раженной гражданской позиции, к ораторской публичной интонации. И одного поэтического кружка из «тихих лири­ков» уже в семидесятые годы было ему маловато.

Вадим Кожинов не скрывал своего недовольства ран­ними стихами поэта: «...Стихи этого рода могли чрезвы­чайно быстро обрести широчайшую популярность: нужно было только остро, эффектно, кричаще выразить "мысль", уже так или иначе знакомую, близкую аудитории, — и "мысль" эта принималась на "ура"...» Критик был искрен­не рад, что «...пройдя по этой дороге, в сущности, всего не­сколько шагов, поэт вдруг решительно свернул с нее. При этом, он, безусловно, пожертвовал своей уже нараставшей шумной известностью, ибо даже в самом его поэтическом мире словно наступила глубокая тишина — тишина разду­мья и пристального, чуткого вслушивания в голоса приро­ды и истории...»

Нет, внимательно прочитав все лучшие стихи Куняева, уверен сейчас, что никогда никаким «тихим лириком» поэт не был. Очевидно, отдавая дань своему учителю Кожинову, он посвятил ряд стихотворений воцарившейся тишине: «...люблю тишину полуночную», «...темным воздухом и ти­шиною». Ну так и Андрей Вознесенский тогда писал: «Ти­шины хочу, тишины... Нервы, что ли, обожжены?..» И это, очевидно, влияние Кожинова.

Как оказалось, отречение у Станислава Куняева скорее шло от идеологем шестидесятников, от их революциониз­ма, от их крушения традиций, но волевое, гражданское, бойцовское начало, право на сопротивление как определя­ло, так и определяет до сих пор и поэзию, и жизненное по­ведение Станислава Куняева. И это прекрасно. Это редкий дар, которого были напрочь лишены как многие его дру­зья-единомышленники, так и оппоненты-шестидесятники, подменявшие суровую требовательную социальность в своих стихах сиюминутными выплесками модных сентен­ций. В стихотворении Куняева была уже тогда выношенная жизненная позиция. И я с ней согласен на все сто процен­тов уже сегодня, в третьем тысячелетии, спустя более чем сорок лет после появления нашумевших строк:

Добро должно быть с кулаками,

добро суровым быть должно,

чтобы летела шерсть клоками

со всех, кто лезет на добро...

(«Добро должно быть с кулаками...», 1959)

Конечно, глубинно русскому поэту Станиславу Куняеву были по-человечески ближе и Николай Рубцов, и Вла­димир Соколов, и Анатолий Передреев. Он очень быстро устал от изощренной версификаторской атмосферы Слуц­кого, Межирова и Самойлова, которые поначалу были его старшими наставниками. Он примкнул к «тихим лирикам» скорее как русский поэт, как боец, как соратник, как друг, как ценитель национальной русской поэзии, но я уверен, что рубцовское блаженное состояние ощущения природы вряд ли его посещало — «тихая моя родина...» или «матуш­ка возьмет ведро, тихо принесет воды»... Не куняевское это состояние.

Да, конечно, всем нам в иные минуты хочется полю­бить весь мир, простить все грехи и все проступки, как сам же Куняев писал:

Живем мы недолго — давайте любить

и радовать дружбой друг друга.

Нам незачем наши сердца холодить,

и так уж на улице вьюга!

……………………………………

Что делать? Земля наш прекрасный удел —

и нет среди нас виноватых.

(«Живем мы недолго...», 1963)

Но, увы, долго в таком состоянии всепрощения нельзя в России находиться. Может быть, в брежневскую эпоху и было какое-то излишнее состояние всепрощения в обще­стве, излишнее умиротворение. И что мы имеем?

Надо мужество иметь,

чтобы золото тревоги

в сутолоке и мороке

не разменивать на медь.

Надо мужество иметь,

не ссылаться на эпоху,

чтобы Божеское Богу

вырвать. Выкроить, суметь...

(«Надо мужество иметь...», 1964)

Такое мужество на жесткость в противостоянии злу, в противостоянии врагам Божьим, в конце концов уличное мужество драчуна поэт имел всегда.

В этом моем споре или размышлении нет никакого противопоставления былых друзей, или, Боже упаси, ума­ления «тихой лирики». Речь идет о естественном разнооб­разии русской поэзии. Никак не сводима русская поэти­ческая традиция к одной лишь «тихой лирике», так же как русский народ не похож на безропотный и терпеливый, смиренный и покорный. Кто же тогда от Мурманска до Аляски дошагал: чукчи, что ли? Или наши цивилизован­ные всечеловеки? Кто Берлин и Париж брал не единож­ды? Нет, в Куняеве совсем иная поэтическая воля была заложена. К тому же и деревенским он никогда себя не ощущал. Даже и дачником, как Владимир Соколов, не чувствовал себя. Скорее первопроходцем, бунтарем или неким хищным зверем. Одиноким волком, как его про­звала многие годы близкая ему Татьяна Глушкова, воль­ным и бесстрашным. И совсем не по-кожиновски созда­валось то знаменитое стихотворение «Добро должно быть с кулаками...», не на заказ или готовую мысль из многооб­разных средств массовой информации. Вернее, заказ был предложен руководителем литобъединения, но он на­столько совпадал с его состоянием души, что строчки выкрикнулись как девиз, как призыв, как программа жизни. Думаю, что и Вадим Кожинов не сводил русскую поэтиче­скую традицию лишь к одной «тихой лирике». Не случай­но же именно он приметил еще совсем молодого Юрия Кузнецова и откровенно признал его «наиболее значи­тельным, самым выдающимся поэтом нашего времени», а уж под его же каноны «тихой лирики» Юрий Кузнецов ни­как не подходил...

Впрочем, к чему спор. Надо просто читать стихи. Там все сказано. Вот, к примеру, о шведском короле Карле:

А все-таки нация чтит короля —

безумца, распутника, авантюриста.

За то, что во имя бесцельного риска

он вышел к Полтаве, тщеславьем горя...

За то, что он жизнь понимал, как игру,

за то, что он уровень жизни понизил,

за то, что он уровень славы повысил,

как равный, бросая перчатку Петру...

(«Карл XII», 1966)

То, что принимали у Куняева за юношеский максима­лизм, оказалось его природным состоянием души. Его державным максимализмом, его требовательным подходом и к миру, и к себе.

Его мир — это мир суровых людей, где сентименталь­ность не прощается и не поощряется.

В окруженье порожистых рек,

в диком мире гранита и гнейса,

как ни горько, но знай, человек:

на друзей до конца не надейся.

……………………………………

Рухнет камень. Исчезнет стезя,

друг протянет бессильную руку.

Так не порть настроения другу

и рассчитывай сам на себя...

(«В окруженье порожистых рек...», 1967)

Он отчаянно любит природу, но не способен ее созер­цать, даже наблюдать, он всегда взаимодействует с ней. Резко, жестко, на равных.

Законы охотничьей жажды

жестоки, а значит, не жаль,

что в алые нежные жабры

вонзилась колючая сталь...

(«Законы охотничьей жажды...», 1969)

И в результате такого взаимодействия форель «бьется, кровавя траву...». А вот уж прямо откровенный дружеский вызов своему старшему другу и наставнику Вадиму Кожинову, с дерзким посвящением ему — стихотворение «Случай на шоссе». Житейский, увы, всем нам известный случай, когда машина на скорости давит мелкую птаху, зверька. С прямотой и присущей ему резкостью, с горе­чью, но как неизбежное поэт старается принять диктат человека. «Что мне помнить какую-то птаху, / если надо глядеть да глядеть, / чтобы вдруг на обгоне с размаху / в голубой березняк не влететь...». Поэт признает законы общества, которые с неизбежностью попирают законы природы. И лишь мечтает, чтобы не исчезла вся природа, не исчез последний волк, не засохло последнее болото... Нет, считает Куняев, одной любовью и добром человеку не выжить.

Этот мир со зверьми и людьми —

он давно бы рассыпался прахом,

если жизнь вдруг пошла бы под знаком

бескорыстной и вечной любви.

(«Почему, никого не любя...», 1971)

Какое уж тут «безмерное добро» из его вымученных «ти­хих стихов»! Все более в зрелой лирике Станислава Куняева намечается противоречие в собственной душе, противосто­яние внутри себя. Что делать, если зло отстраняешь от себя, подымая глаза к небесам и вспоминая «возлюбите врагов!», и в самом деле возмечтается о добре без кулаков, о тихом мире любви, «но вспомнишь, как черные дни / ползли по любимой отчизне, / и все, что вершилось людьми / во имя возмездья и жизни», и собственную эмоциональность по­давляешь рациональным чувством справедливости: «И вдруг выплывает со дна / бессмертное: — Око за око!».

Думаю, природное хищничество охотника сблизило Куняева с таким же, как он, одиноким и жестким Игорем Шкляревским. И тот, и другой, наверное, могли бы напи­сать такие строки:

Когда удушье или страх

берут тебя за горло -

ты локоть сам поставишь так,

что хрустнут чьи-то ребра...

Тогда ты вспоминать не рад

о совести и чести...

В толпе никто не виноват

и все виновны вместе.

(«Я был в толпе...», 1976)

Может быть, его самого ждал такой же одинокий путь отвернувшегося от людей поэта?.. Может быть, он сам за­путался бы в своей двойственности между миром и войной, между добром и кулаками, между милосердием и свирепо­стью, между правдой и ложью. Между музыкой Грига и пьяным Витей, калечащим свою подругу. Между всем вы­соким, за что цеплялась эмоциональная и нежная душа по­эта, и всем низким, что вынуждала принимать рациональ­ная, борющаяся за жизнь плоть.

Коль мир суров и столько зла

еще таится в древнем чреве,

что даже лайка у костра

вдруг ощетинилась во гневе.

И потому, хоть сам не рад,

чтоб сердцу не было тревожней,

рукой нащупаешь приклад -

с ним как-то засыпать надежней.

(«Во тьме раздался странный звук...», 1979)

Конечно, непроста жизнь, где приклад часто заменяет и друга надежного, и подругу нежную. В своих дневниках Ку­няев в 1974 году пишет: «Рубцов похоронен, Передреев пьет и разрушается. Немота овладела им. Игорь болен, и не видно просвета в его болезнях. Соколов слишком устал от своей жизни. Неужели мне придется в старости, если до­живу до нее, залезть в нору, как последнему волку, и не вы­совываться до конца дней своих?..»

Эта жизнь — за чертой милосердия. Она ломала и лома­ет многих талантливых людей. Станислав Куняев выстоял потому, что за ним был еще угрюмый русский ветер. Все-таки он не был никогда тотально одиноким, ибо даже под­сознательно чувствовал себя со своим народом. Его спасал вначале еще не осознанный им биологический русский на­ционализм. Чувство родного пространства, корневая связь и с прошлым своим, с прошлым своего рода. Именно эта самая жгучая, самая смертная связь по-настоящему сбли­зила его и с кругом поэтов, приверженцев «тихой лирики». Уверен, не эстетическая была между ними близость, а об­щее ощущение русскости, принадлежности к русской куль­туре. Это же чувство с неизбежностью привело его к разры­ву со своими былыми учителями Борисом Слуцким и Александром Межировым. Это чувство русскости дало му­жество еще в 1964 году писать: «Церковь около обкома / приютилась незаконно...» Мужество оспаривать ту же по­становку «Андрея Рублева» именитым кинорежиссером Андреем Тарковским, во время съемок которой живьем со­жгли корову ради эффектного кадра. Мужество признания полной потери былого народного христианского сознания:

Реставрировать церкви не надо:

пусть стоят, как свидетели дней,

как вместилища тары и смрада

в наготе и разрухе своей...

…………………………………

Все равно на просторах раздольных

ни единый из нас не поймет,

что за песню в пустых колокольнях

русский ветер угрюмо поет...

(«Реставрировать церкви не надо...», 1975)

Угрюмая песня русского ветра звучит до сих пор по всей стране нашей. И может быть, не мы, так дети наши научат­ся ее понимать. «Чем ближе ночь, тем родина дороже...»

И разве не то же «добро с кулаками» звучит в стихах Ку­няева уже в девяностые годы в не менее знаменитом и сим­воличном «Последнем параде»? Он никогда не боялся пе­реламывать себя, когда ошибаясь, когда сразу же верно находя дорогу к своей последней правде. Не боялся отре­каться от своих былых утверждений и былых либеральных учителей, если приходил к пониманию совсем иных наци­ональных и государственных истин.

Я предаю своих учителей,

пророков из другого поколенья.

Довольно. Я устал от поклоненья

и недоволен робостью своей...

…………………………………..

Я знаю наизусть их изреченья!

Неужто я обязан отрицать

их ради своего вероученья?

Молчу и не даюсь судьбе своей.

Стараюсь быть послушней и прилежней

молчу. Но тем верней и неизбежней

я предаю своих учителей.

(«Я предаю своих учителей...», 1962)

Что это — новый нигилизм? Новая распродажа автори­тетов? Нет, начало обретения древних православных рус­ских истин, вхождение в круг русской культуры с ее широ­чайшим выбором эстетических традиций. Но и с ее не­уклонным нравственным максимализмом. Думаю, надо иметь высшее мужество, сильную волю и характер, чтобы писать такие стихи. (Впрочем, и такие мемуары, как его «Поэзия. Судьба. Россия», не напишешь, не имея воли, му­жества и таланта).

Он становится в зрелые свои годы, уйдя от одиночества природного хищника, не поэтом той или иной группиров­ки, тех или иных эстетических пристрастий, а русским на­циональным поэтом. Значит, и гражданином, значит, и публицистом, значит, и историком, мыслителем, проро­ком... Сила его была еще и в том, что и в самые официоз­ные советские годы, и в перестроечно-антисоветские он не был декоративным патриотом, певцом а-ля рюс. Его лю­бовь к родине была горькой, сквозь боль и страдания, сквозь потери и поражения.

Я впадал окончательно в грусть,

на душе становилось постыло,

потому что беспечная Русь

столько песен своих позабыла!..

Но зато на просторах полей,

на своей беспредельной равнине

полюбили свободу потерь

и терпенье. Что пуще гордыни...

(«Листья мечутся между машин...», 1967)

Только сильному по плечу самому определять свою до­рогу. Слабый идет дорогой проторенной, даже если эту до­рогу сам когда-то и проторил. Найдя верную тему, нащупав удачный ритм, такие писатели уже не сворачивают, а ходят по кругу, что-то улучшая, что-то дополняя, но все прилеж­но повторяя.

Станислав Куняев и в гражданской лирике своей ни­когда не официозен, не напыщен, не риторичен, по-преж­нему первопроходец. Не повторяется ни в стихах, ни в жиз­ни. Это тоже русская традиция — идти вперед, выполняя свой долг. Его патриотика все последние десятилетия XX века — это не жанр од и песен победителя, скорее — вопро­сы, упреки и проблемы. Его чувство охотника и борца переросло уже в иное высшее состояние русского правед­ника. Его бродяжничество привело к пространственному чувству родины. Его зрелость дала право и на высший риск: задавать вопросы иным народам, ведя уже национальный диалог. Помню, когда-то еще в семидесятые годы мы зачи­тывались его посланием третьей эмиграции, осторожно пробуя на ощупь каждое для нас еще незнакомое и риско­вое слово...

Когда-то племя бросило отчизну,

ее пустыни, реки и холмы,

чтобы о ней веками править тризну,

о ней глядеть несбыточные сны...

……………………………

И нас без вас, и вас без нас убудет,

но, отвергая всех сомнений рать,

я так скажу: что быть должно — да будет!

Вам есть, где жить, а нам — где умирать...

(«Родная земля», 1974)

Так и случилось, как бы ни опровергали его строчки су­ровые цензоры: те, кто уехал — живут, превращаясь в сытых буржуа, а мы ищем новые идеалы, ищем новый русский рай и тем временем вымираем как нация. Что делать? Как закончить эту русскую трагедию? «Самоедство и святотат­ство / у России в горле сидят»...

По стихам его конца семидесятых годов, по статьям, по дневниковым записям видно, как росло и осознавалось им самим русское национальное самосознание, как оформля­лась и вела бои по всем фронтам русская партия в русской же литературе.

Мы павших своих не считали,

мы кровную месть не блюли

и, может, поэтому стали

последней надеждой земли.

(«Два сына двух древних народов...», 1977)

Ему было гораздо тяжелее, чем многим его соратникам из стана «тихой лирики» или же близкой по духу и гораздо более мощной деревенской прозы. Тех еще спасала русская провинция, постоянная связь с подпитывающими их дух Матёрами и Бердяйками, подпитывающими даже своим разрушенным видом. Станислав Куняев со своей всеядно­стью хоть и пробовал тоже подключиться к ностальгичес­кой волне провинциализма, хоть и писал:

Какой ценой моя душа спасет

остатки исчезающих явлений,

провинция, единственный оплот

моих сентиментальных впечатлений! —

(«Прогресс коснулся сердца моего...», 1965)

но сам все же как поэт был сформирован столицей, горо­дом, ему приходилось опираться не на «тихую мою роди­ну», не на Матрену или Ивана Африкановича, а на литера­туру и историю, на идеологию русского патриотизма. Даже для «Нашего современника» в пору расцвета деревенской прозы он все еще был хоть и русский, но чересчур москов­ский, чересчур своевольный поэт. И добирать ему приходи­лось, уже опираясь на национальную культуру, на русскую философскую мысль. Поэтому он не столько почвенник в творчестве своем, в жизненной позиции, сколько государ­ственник, русский имперский поэт... Для почвенничества ему не хватало и чувства малой родины, бродяга по натуре, он все считал своим: и «голоса курско-орловской метели», и «все тот же ветер над Окой», и наши северные архангельско-вологодские края, и свою родную Калугу — все это родные просторы. А там и Ангара, и Тайшет, и горы Тянь-Шаня. Так формируется скорее его природный империа­лизм, нежели почвенничество, привязанное к родному краю. Очень уж рано «от своих переулков кривых / я ушел, как положено сыну, / и к великой столице привык...». Да­лее последовали десятилетия постоянных шатаний по все­му имперскому пространству: «За плечами Тянь-Шань и Тайшет. / Двадцать лет я мотаюсь по свету. / Двадцать лет, а скончания нет, / и наверное, славно, что нету...»

Может быть поэтому он скорее схож с Александром Прохановым, нежели с Валентином Распутиным, характе­ром своей острой боли после крушения державы. Это была уже их имперская Матёра, их утонувшая навсегда мечта, их исчезнувшая реальность.

На родине весенние туманы

и призрачные люди-великаны,

как тени, растворяются вдали...

Закончилась большая эпопея.

Ни злобы. Ни восторга. Ни трофея.

А только влага да озноб земли...

(«Последний парад», 1991)

Даже при всем его эмоциональном рационализме и во­левом напоре в постперестроечное, подлое для русского че­ловека время наступали у поэта минуты уныния, безверия, безнадежности...

Зимний рассвет просочился сквозь занавес синью...

Может, с эпохой прощаюсь. А может быть, с жизнью.

Я насмотрелся и крови, и грязи. Довольно.

Все отболело. И даже почти что не больно.

Все отболело... А что напоследок осталось,

выпало, словно осадок, в такую усталость,

что неохота вставать, говорить, просыпаться,

что неохота на имя свое отзываться...

(«Зимний рассвет просочился сквозь занавес синью...», 1995)

И все-таки в итоге, когда поэт готов уже идти на свою Голгофу, готов согласиться с распятием своего народа, а за­одно и себя, и своей поэзии, он прозревает как последнюю истину, что «русские дороги / извернутся — бросятся нам в ноги, / к полю Куликову приведут...» К полю русской По­беды. Во имя этого и не убирает свой меч в ножны поэт и гражданин Станислав Куняев. Во имя этой Победы все-таки и сегодня, как сорок лет назад, его «добро должно быть с кулаками...». Эта истина им уже выстрадана сполна...

Плюнул. Выстоял. Дух закалил.

Затоптал адский пламень ногами.

Ну, маленько лицо опалил.

Словом, вышло добро с кулаками.

Я иду — победитель огня,

предвкушаю — дружина моя

от восторга и радости ахнет!

Но шарахнулись вдруг от меня:

— Адским пламенем, — шепчутся, — пахнет!..

(«Вызываю огонь на себя...», 1986)

2002

* * *