Лермонтов — революционер*

Лермонтов — революционер*

Молодость Пушкина, до срыва накопившейся революционной волны в 1825 году, прошла под знаменем острой оппозиции к самодержавию.

Либеральное начало дней Александровых сменилось аракчеевщиной, и русское общество, сводившееся главным образом к известным слоям помещичьего класса, выражало сугубое недовольство своим положением. В головах декабристов в самых различных комбинациях уживалось аристократическое стремление обуздать самодержавие и подчинить его своей более просвещенной диктатуре с более или менее ясным пониманием, что сделать это без поддержки народных масс невозможно, и с разной степенью демократических уступок по отношению к союзнику.

Если экономический и политический смысл декабризма не мог быть, за рядом исключений, сколько-нибудь доброкачественен по самой узости и специфичности той классовой среды, которая являлась его носителем, то, тем не менее, на почве назревшего бунта против самодержавия развертывалась яркая, весенняя, свободная идеология. Ее основным выразителем, основной фигурой, характеризовавшей собою кипение сил и добрые надежды культурно-передового слоя страны, был Пушкин, и чрезвычайно много очарования его додекабрьского периода поэзии придает как раз этот яркий политический уклон молодого бунтарства. Очень многое, не связанное прямо с политикой, но пленительное в произведениях молодого Пушкина, косвенно питалось этим возвышенным настроением, чувством уважения к себе, как к участнику большого течения, гордо противопоставляющего себя тупому деспотизму.

Но пришел кульминационный момент восстания, оно оказалось политически беспомощным, организационно дряблым, и за ним наступило полное торжество николаевского режима. Пушкин склонился перед ним.

Конечно, процесс этот не так прост. Те, кто воображает, что Пушкин внезапно просветился сердцем и всей душой приник к то каравшей, то ласкавшей его, как пса в камер-юнкерском мундире, царской деснице, проявляют непомерную психологическую тупость; но и те, кто думает, что Пушкин просто лукавил, что он надел на лицо более или менее законопослушную маску, под которой сохранилось лицо прежнего Пушкина, тоже сильно упрощают сложный характер этого процесса.

Да, Пушкин в значительной степени надел на себя такую маску, но он искренне желал, чтобы эта маска стала его лицом, он заботился о придании ей хоть какого-нибудь достоинства, хоть какого-нибудь благообразия, чтобы не стыдно было под этой маской щеголять. Конечно, раздвоение мы иногда замечаем, мы иногда замечаем под официальным лицом Пушкина его настоящую физиономию, но черты этой физиономии как будто стерты, они как будто деформированы жестким прикосновением официальной маски. А с другой стороны, этот внешний Пушкин, конечно, все же великий, огромный Пушкин, который и от 1825 года до последнего издыхания писал произведения неповторимой ценности, отнюдь не был каким-нибудь лицемером.

Маска, сливаясь с подлинным лицом, приобрела многие черты оригинальнейшей человечности.

Пушкин довольно безнадежно путался, когда начинал рассуждать о политике. Но надо сказать, что в защите, скажем, цензуры, признававшейся Пушкиным, и в защите прав и привилегий дворянства, как якобы главного носителя высшего порядка в стране, в защите даже самодержавия как принципа1 и во многом другом, сюда относящемся, путаница, заметная у Пушкина, или, вернее, оппортунизм, соглашательство, неприятно нас шокирующее, возникло вовсе не от прямого столкновения Пушкина-либерала, каким он якобы был, и Пушкина-консерватора, каким он якобы притворялся. Либерализм и консерватизм Пушкина действительно вступили в некоторую амальгаму, в которой была тем более искренняя подоплека, что это была классовая подоплека. Пушкин — представитель среднего дворянства — был одновременно и либерал и консерватор. Его либерализм был дворянский, его консерватизм был гуманитарно-европейский. Звериный образ николаевского режима не позволил созреть этому симпатичному либерализму и не позволил Пушкину помириться на какой-нибудь приличной форме консерватизма. Отсюда — внутренние терзания. Но все же в общем и целом общие контуры либерального консерватизма Пушкина второго периода соответствовали его классовому самосознанию. Но ведь Пушкин не был политиком. Политика занимала второстепенное место в его мировоззрении, и после декабрьского крушения он сознательно отодвигал ее на задний план. На передний план выступало служение искусству как таковому. Перед этим алтарем зажжены были тем более яркие лампады, что высокое призвание жреца искусства как бы оправдывало гражданскую пассивность.

Однако недаром в своем «Памятнике» Пушкин упоминает не только о «восславлении свободы», что, очевидно, относится к первому периоду его литературной деятельности, но и о призывании милости к падшим. Он пронизал свою чисто художественную творческую деятельность демократизмом иного типа. Если он и не формулировал политически мятежных мыслей, то всем существом своим он чувствовал права мелких людей на внимание и на постепенное завоевание ими все большего места под солнцем. Пушкинский реализм, пушкинские повести из жизни человеческой мелкоты есть внутренний реванш, который либерализм Пушкина, в самом благородном смысле этого слова, берет, таким образом, с другого конца. Характерно, что в одном из величайших произведений Пушкина, в «Медном всаднике», вступили между собою в острый конфликт две тенденции, и спор их остался неразрешенным: тенденция беспощадного государственного строительства, которой Пушкин старался оправдать и свое примирение с Николаем, и тенденция защиты прав каждой отдельной личности.

Наконец, еще одним психологическим выходом, еще одной формой преображения той боли, которую все-таки носил внутри себя Пушкин, той печали о гибели молодых революционных надежд являлась широкая мировая печаль, которая своеобразной голубоватой дымкой охватывает все горемычные произведения зрелого Пушкина в параллель к тому смеющемуся солнцу, в котором купались произведения юности.

Напуганный режимом, Пушкин заходил, однако, очень часто в своем стремлении помириться с победителем слишком далеко. Его последователь и великий ученик, быть может, никогда не видавший его в жизни, но спевший ему потрясающую панихиду, Лермонтов, не мог простить ему такого малодушия.

Но был ли Лермонтов революционером? Если он был им, то мы должны воздать этому молодому поэту особую хвалу, ибо одно дело — быть революционером вместе со всеми, а другое дело — быть революционером почти в одиночестве. Мы можем, однако, сказать, что декабрьское восстание и его бунт, подчас представлявшиеся Лермонтову, как это и естественно, чем-то демоническим, аналогичным с бунтом дьявола против бога, в то же время привлекал и его громадные симпатии. Демонические протестанты скорей осуждаются Лермонтовым за свою слабость, за то, что они побеждены, за то, что они являются как бы ненужными в жизни, сам же мятеж влечет к себе Лермонтова.

Будучи сам представителем мелкопоместных дворян, Лермонтов ненавидел большой свет, смотревший на него сверху вниз, ненавидел жандармское самодержавие. Правда, дворянин, офицер в нем часто поднимался на защиту «порядка», который, в конце-то концов, был ведь дворянским; но вновь и вновь бунтарское, мелкопомещичье и — еще более того — интеллигентское, жившее в Лермонтове, взрывало эту тонкую пленку благонамеренности и придавало всей поэзии Лермонтова глубоко протестующий характер.

Если Лермонтов понимал, что выхода на подлинно революционную дорогу нет, если он был, в таком смысле, поэтом без очарования, то ведь в этом его гигантская заслуга, ведь он мог бы легко стать поэтом примирения с действительностью. Ведь и сам великий Белинский, прямо гениальный представитель разночинцев, колебался и доходил до — им самим со стыдом вспоминавшегося позднее — примирения («Бородино») и почтит отчаянного признания бессилия едва проснувшейся вольной мысли, гражданского чувства перед свинцовым идолом, раздавившим Россию.

Я не буду останавливаться на личных переживаниях Лермонтова, на его прямо-таки диких столкновениях с большим светом, на дуэлях, на его дерзостях, которые заставили самодержавие сослать его на Кавказ, при общем сочувствии так называемого общества. Сам Лермонтов так оценил это невольное освобождение от центров российской официальщины:

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые,

И ты, послушный им народ.

Быть может, за хребтом Кавказа

Укроюсь от твоих пашей,

От их всевидящего глаза,

От их всеслышащих ушей.

А ведь это написано уже в 41 году, в год смерти Лермонтова. Между тем особенно яркие революционные проявления его музы сконцентрированы в молодости. Их я думаю напомнить здесь молодым читателям, которые, вероятно, не знают всех этих стихотворений. Вскоре после стихотворения «Новгород», включавшего в себя несколько резких и рискованных строк против Аракчеева, Лермонтов пишет свое замечательное «Предсказание»2 со странной пометкой в скобках: «Это мечта». Грядущая великая российская революция, которая описана в этом удивительном стихотворении, берется Лермонтовым не как буря в стакане воды, вроде происшествия на Сенатской площади; в зловещих, но широчайших картинах этой маленькой поэмы мы узнаем поражающее предчувствие всего трагизма, всего скорбного величия гигантского потрясения, пережитого нами в 1917-18 годах. Конечно, предсказание о Ленине носит на себе печать того же двойственного отношения к демоническому в революции. Будущий вождь потрясающего переворота беспощаден, «в нем все ужасно и мрачно», но это человек «с возвышенным челом», это человек мощный, это порождение и вождь гигантского потрясения всей страны, без которого Лермонтов не мог себе представить действительного восстания замученного народа. Вот это стихотворение:

Настанет год, России черный год,

Когда царей корона упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь.

И пищей многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жен

Низвергнутый не защитит закон;

Когда чума от смрадных мертвых тел

Начнет бродить среди печальных сел,

Чтобы платком из хижин вызывать,

И станет глад сей бедный край терзать;

И зарево окрасит волны рек:

В тот день явится мощный человек,

И ты его узнаешь — и поймешь,

Зачем в руке его булатный нож;

И горе для тебя! — твой плач, твой стон

Ему тогда покажется смешон;

И будет все ужасно, мрачно в нем,

Как вид его с возвышенным челом3.

Читатель спросит: А что же дальше? Ведь у нас за ужасным временем, о котором писал Лермонтов, наступило успокоение и расцвет жизни на новых началах. Быть может, Лермонтов видел и этот другой берег красного моря революции, но, может быть, видел его только в тумане. Но каким чутьем должен был обладать мальчик (Лермонтову было тогда всего 16 лет), чтобы почувствовать эту таящуюся в недрах русского народа ужасную грозу чуть не за столетие до ее наступления! Год июльской революции во Франции4 вообще вызвал потрясающие революционные кризисы в мрачной и великой душе юного поэта, ибо в том же году он пишет другое малоизвестное революционное стихотворение:

И день настал, и истощилось

Долготерпение судьбы,

И море шумно ополчилось

На миг решительной борьбы,

И быстро поднялися волны,

Сначала мрачны и безмолвны.

И царь смотрел: и, окружен

Толпой льстецов, смеялся он;

И царедворцы говорили:

«Не бойся, царь… мы здесь… Вели,

Чтоб берега твоей земли

Стихию злую отразили.

Ты знаешь, царь, к борьбе такой

Привык гранитный город твой».

И гордо царь махнул рукою,

И раздался его приказ.

Вот ждет, довольный сам собою,

Что море спрячется как раз.

Дружины вольные не внемлют,

Встают, ревут, дворец объемлют…

Он понял, что прошла пора,

Когда мгновенный визг ядра

Лишь над толпою прокатился

И рой мятежных разогнал;

И тут-то царь затрепетал

И к царедворцам обратился…

Но пуст и мрачен был дворец,

И ждет один он свой конец.

И гордо он на крышу входит

Столетних царственных палат

И сокрушенный взор наводит

На свой великий пышный град5.

Самым замечательным является четверостишье, явно говорящее о декабре:

…Прошла пора,

Когда мгновенный визг ядра

Лишь над толпою прокатился

И рой мятежных разогнал…

Таким образом, Лермонтов рисует, как неизбежное будущее;, новое народное восстание против царя, которое приведет к крушению трона. Приведем и другое плодотворное стихотворение этого плодотворного года. На 10 июля 1830 года он пишет следующие строки:

Опять вы, гордые, восстали

За независимость страны,

И снова перед вами пали

Самодержавия сыны,

И снова знамя вольности кровавой

Явилося, победы мрачной знак,

Оно любимо было прежде славой:

Суворов был его сильнейший враг…

Правда, неизвестно, как дальше продолжал бы он это стихотворение, но на это мы имеем отчасти ответ в стихотворении на 30 июля.

Ты мог быть лучшим королем,

Ты не хотел. — Ты полагал

Народ унизить под ярмом.

Но ты французов не узнал!

Есть суд земной и для царей.

Провозгласил он твой конец;

С дрожащей головы твоей

Ты в бегстве уронил венец.

И загорелся страшный бой,

И знамя вольности как дух

Идет пред гордою толпой, —,

И звук один наполнил слух;

И брызнула в Париже кровь.

О! чем заплотишь ты, тиран,

За эту праведную кровь,

За кровь людей, за кровь граждан.

Когда последняя труба

Разрежет звуком синий свод;

Когда откроются гроба,

И прах свой прежний вид возьмет;

Когда появятся весы,

И их подымет судия…

Не встанут у тебя власы?

Не задрожит рука твоя?..

Глупец! что будешь ты в тот день,

Коль ныне стыд уж над тобой?

Предмет насмешек ада, тень.

Призрак, обманутый судьбой!

Бессмертной раною убит,

Ты обернешь молящий взгляд,

И строй кровавый закричит:

Он виноват! он виноват!

После этого уж не может быть никакого сомнения, в каком настроении внимал Лермонтов «шумам парижских битв». Вскоре после того из-под пера его выходят такие строфы, написанные в Новгороде:

Сыны снегов, сыны славян,

Зачем вы мужеством упали?

Зачем?.. Погибнет ваш тиран,

Как все тираны погибали!..

До наших дней при имени свободы

Трепещет ваше сердце и кипит!..

Есть бедный град, там видели народы

Все то, к чему теперь ваш дух летит6.

Замечательно также и стихотворение «Пир Асмодея». Оно довольно длинное, и мы приведем из него только некоторые места. Описывается пир у Асмодея в присутствии «великого Фауста». На пир являются три демона. Первый приносит в подарок Асмодею сердце женщины, которая «многим это сердце обещала и никому его не отдала». Подарок кажется Асмодею слишком неновым. Второй демон говорит так:

На стол твой я принес вино свободы;

Никто не мог им жажды утолить,

Его земные опились народы

И начали в куски короны бить;

Но как помочь? кто против общей моды?

И нам ли разрушенье усыпить?

Прими ж напиток сей, земли властитель,

Единственный мой царь и повелитель.

Тут все цари невольно взбеленились,

С тарелками вскочили с мест своих,

Бояся, чтобы черти не напились,

Чтоб и отсюда не прогнали их.

Придворные в молчании косились,

Смекнув, что лучше прочь в подобный миг:

Но главный бес с геройскою ухваткой

На землю выплеснул напиток сладкой.

Наконец, приведу еще одно стихотворение, «Последний сын вольности». Для нас важны лишь некоторые строки этой большой, незрелой, но проникнутой огромным пафосом поэмы:

Увы! пред властию чужой

Склонилась гордая страна,

И песня вольности святой

(Какая б ни была она)

Уже забвенью предана.

Свершилось! дерзостный варяг

Богов славянских победил;

Один неосторожный шаг

Свободный край поработил!

Но есть поныне горсть людей

В дичи лесов, в дичи степей;

Они, увидев падший гром,

Не перестали помышлять

В изгнаньи дальном и глухом,

Как вольность пробудить опять;

Отчизны верные сыны

Еще надеждою полны…

Описывается нечто вроде военного совета этих еще не вполне побежденных носителей воли. Вадим просит Ингелота спеть песню, в которой тот рассказывает повесть о призыве варягов:

Обманулись вы, сыны славян!

Чей белеет стан под городом?

Завтра, завтра дерзостный варяг

Будет князем Новагорода,

Завтра будете рабами вы!..

Тридцать юношей сбираются,

Месть в душе, в глазах отчаянье…

Ночи мгла спустилась на холмы,

Полный месяц встал, и юноши

В спящий стан врагов являются!

Следует описание битвы и победы Рюрика. Вадим клянется бороться до последней капли крови. Он говорит о Рюрике:

«Иль он, иль я: один из нас

Падет! в пример другим падет!..

Молва об нем из рода в род

Пускай передает рассказ;

Но до конца вражда!» — Сказал,

И на колена он упал,

И руки сжал, и поднял взор,

И страшно взгляд его блестел,

И темно-красный метеор

Из тучи в тучу пролетел!

Дальше следует длинное описание характера Вадима и разных обстоятельств. Рюрик спокойно княжит.

…Вотще душа славян ждала

Возврата вольности: весна

Пришла, но вольность не пришла.

Их заговоры, их слова

Варяг-властитель презирал;

Все их законы, все права,

Казалось, он пренебрегал.

Своей дружиной окружон

Перед народ являлся он;

Свои победы исчислял,

Лукавой речью убеждал!

Рука искусного льстеца

Играла глупою толпой;

И благородные сердца

Томились тайною тоской…

Но вот настал праздник Лада. Следует описание этого праздника. В довершение всех обид, Рюрик еще заинтересовывается девушкой, которая любит Вадима. Заметьте, что здесь тот же мотив, который, в измененном виде, служит основой величайшего зрелого произведения Лермонтова «Песня о купце Калашникове». Девушка прибегает к матери и рассказывает о насилии, совершенном над ней князем. Описывается гибель ее под клеймом этого насилия.

Жалели юноши об ней,

Проклятья тайные неслись

К властителю…

Вадим все более проникается жаждой мести за позор своих соплеменников и свой собственный. Он возвращается из изгнания, весь полный этим бунтующим чувством. Он боится.

«…Быть может, праведную месть

Судьба обманет в третий раз!..» —

Так юный воин говорил,

И влажный взор его бродил

По диким соснам и камням

И по туманным небесам.

«Пусть так, — старик ему в ответ, —

Но через много, много лет

Все будет славиться Вадим;

И грозным именем твоим

Народы устрашат князей,

Как тенью вольности своей.

И скажут: он за милый край,

Не размышляя, пролил кровь,

Он презрел счастье и любовь…

Дивись ему— и подражай!»

Вадим находит свою возлюбленную мертвой. Описание этого происшествия полно мрачным пафосом. Далее следует изображение праздничного жертвоприношения в Новегороде.

Рассыпались толпы людей;

Зажглися пни, и пир шумит,

И Рурик весело сидит

Между седых своих вождей!..

Но что за крик? откуда он?

Кто этот воин молодой?

Кто Рурика зовет на бой?

Кто для погибели рожден?..

В своем заржавом шишаке

Предстал Вадим — булат в руке,

Как змеи, кудри на плечах,

Отчаянье и месть в очах.

Следует бой. Князь кидается на Вадима, обнажившего меч.

Так, над пучиной бурных вод,

На легкий челн бежит волна —

И — сразу лодку разобьет

Или сама раздроблена.

И долго билися они,

И долго ожиданья страх

Блестел у зрителей в глазах,

Но витязя младого дни

Уж сочтены на небесах!..

Дружины радостно шумят,

И бросил князь довольный взгляд:

Над непреклонной головой

Удар спустился роковой.

Вадим на землю тихо пал,

Не посмотрел, не простонал.

Он пал в крови, и пал один —

Последний вольный славянин!

Слова «последний вольный славянин» бросают совершенно определенный взгляд на всю поэму. Юноша Лермонтов хотел исполнить тот план, который был задуман Пушкиным в Кишиневе. Пушкин тоже хотел написать поэму о Вадиме7. Исполнение этого замысла молодым Лермонтовым мелодраматично и фальшиво, но внутреннее чувство, обуревающее его, несомненно. Покойный Маслов (см. «Пушкин в мировой литературе», сборник статей, Госиздат, 1926, статья «Послание Лермонтова к Пушкину 1830 г.») приводит исчерпывающие доказательства, так сказать, чисто персонального столкновения революционно настроенного ученика с горячо любимым, но поникшим головой учителем. В 1826 году Пушкин пишет свои стансы «В надежде славы и добра». Это стихотворение, содержащее в себе настоящую капитуляцию по отношению к Николаю, потрясло тех из друзей Пушкина, которые еще не чувствовали себя одомашненными и прирученными. Но, не ограничиваясь этим, Пушкин пишет второе стихотворение.

Друзьям

Нет, я не льстец, когда царю

Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю,

Языком сердца говорю.

Его я просто полюбил.[21]

Он бодро, честно правит нами;

Россию вдруг он оживил

Войной, надеждами, трудами.

О нет! хоть юность в нем кипит,

Но не жесток в нем дух державный;

Тому, кого карает явно,

Он в тайне милости творит.

Текла в изгнанье жизнь моя;

Влачил я с милыми разлуку,

Но он мне царственную руку

Подал — и с вами снова я8.

Царь Николай остался совершенно доволен этим стихотворением, но печатать его запретил. Пушкин представил его в цензуру только в марте 1830 года. Даже Языков, который вовсе не был радикалом, пишет об этом стихотворении: «Стихи Пушкина „К друзьям“, просто дрянь. Таковыми стихами никого не похвалишь, никому не польстишь»9. И вот Лермонтов с обозначением — «К ***» пишет послание к Пушкину. Теперь уже нельзя сомневаться, что это именно персональное послание к Пушкину.

К *** (1830 г.)

О, полно извинять разврат!

Ужель злодеям щит порфира?

Пусть их глупцы боготворят,

Пусть им звучит другая лира;

Но ты остановись, певец,

Златой венец не твой венец.

Изгнаньем из страны родной

Хвались повсюду как свободой;

Высокой мыслью и душой

Ты рано одарен природой;

Ты видел зло и перед злом

Ты гордым не поник челом.

Ты пел о вольности, когда

Тиран гремел, грозили казни;

Боясь лишь вечного суда

И чуждый на земле боязни,

Ты пел, и в этом есть краю

Один, кто понял песнь твою.

Говоря о себе — «один, кто понял», — Лермонтов, конечно, несколько преувеличивает, но немного, ибо действительно Лермонтов в 1830 году являлся как бы последышем, последним и глубоко искренним эхом декабрьских настроений. Надо прибавить к этому, что Лермонтов до конца своих дней остался верным революции. Нечего и говорить, что во всей нашей литературе найдется не много стихотворений, полных такими живыми раскатами благородного гнева против аристократических паразитов, как великое стихотворение Лермонтова «На смерть Пушкина». Но и вся надорванность Лермонтова, его «Герой нашего времени», о котором чуткий Белинский говорил, что это человек могучий, таящий в себе широкие возможности, но попавший в безвременье;10 его удивительное «Печально я гляжу»11, где все свое поколение (и себя в том числе) Лермонтов клянет именно в качестве жертв безвременья, — все эти произведения свидетельствуют о том, что тоска Лермонтова была не тоской тунеядца, щеголяющего в гамлетовском плаще, что он шел бесконечно дальше дворянской обывательщины Евгения Онегина, что этот мрак порожден был именно невозможностью найти жизненные формы, которые были бы по плечу его гигантской и мятежной натуре.

Недаром Белинский, познакомившийся с Лермонтовым в тюрьме12, Белинский, который сам был ума палата, прежде всего отмечает поразительный ум этого молодого офицера.

Как смешно, что в лермонтовской «Песне о купце Калашникове» хотели видеть какую-то гармонию, какое-то примирение, что-то как будто сводившее 23-летнего поэта к тому же аккорду, который звучал в предсмертные годы Пушкина. Да, конечно, форма «Купца Калашникова» поражает своей зрелостью. В смысле классической законченности это произведение стоит на равной высоте с лучшими творениями Пушкина. Но разве не чувствуется, что в нем есть заряд гигантского мятежа? Разве не изумительно, что в «Песне о купце Калашникове» выпирает в качестве носителя бунта представитель третьего сословия? Если этот представитель третьего сословия еще не осмеливается поднять руку на царя, а только на его любимца, то, тем не менее, все там сводится к противопоставлению проснувшейся чести горожанина — царским капризам, царской силе самовластия. С другой стороны, Калашников взят Лермонтовым не как горожанин-буржуа, а в совершенном согласии с первоначальным духом буржуазных революций, как представитель народа, в смысле знаменитого выражения Сийеса: «Третье сословие — ничто, оно должно быть всем»13. Третье, сословие обнимало здесь и все те массы, которые толпились за ним и поддерживали его протест против двух первых.

Если дуэль Пушкина была не случайной, если она была подлейшей формой убийства все-таки мозолившего обществу глаза, недостаточно примирившегося с ним гения, то то же самое нужно сказать и о Лермонтове. Припомните только, что пишет в биографии Лермонтова о смерти его Арабажин:

«Мудрено ли, что люди, возвышенные мыслями и чувствами своими, сближаются единомыслием и сочувствием? Мудрено ли, что Расин, Мольер, Депрео были друзьями? Прадоны и тогда называли, вероятно, связь их духом партии, заговором аристократическим. Но дело в том, что потомство само пристало к этой партии и записалось в заговорщики. Державин, Хемницер и Капнист, Карамзин и Дмитриев, Жуковский и Батюшков, каждые в свою эпоху современники и более или менее совместники, были также сообща главами тайного заговора дарования против дюжинной пошлости, вкуса против безвкусия, образованности против невежества»

(«Пушкин в мировой литературе», сборник статей, стр. 30)14.

Ослепительным. метеором промелькнул гений Лермонтова на сумрачном небе тридцатых годов. В 16 лет он писал стихи, которые могли поставить его близко к вершине русской поэзии, в 28 его уже не было15. Но наша молодежь должна знать подлинного Лермонтова и должна чтить его, ибо он ее родной старший брат, он всю жизнь был молод, но молодость его кипела страстью, протестом и тоской. Группа комсомольцев с глубоким волнением прочла на памятнике Пушкина, в Остафьеве, слова: «Здравствуй, племя младое, незнакомое». Лермонтов своими революционными стихами также за целое столетие шлет свой привет продолжателям русской революционной поэзии.