V. «Тьма», или о метафизическом бунте и лукавом фабриканте
V. «Тьма», или о метафизическом бунте и лукавом фабриканте
Рассказ Андреева «Тьма» известен, я думаю, всей читающей русской публике. Ему повезло, он наделал много шуму, хотя вся критика единодушным хором поет, что рассказ надуман, натянут и вообще литературно скорее слаб.
Андреев снова, как и в «Савве», подошел к проблеме революции. Она постоянно его тревожит. В «Царе-Голоде» он вплотную ею займется.
В «Тьме» трепещет злая сатира на революционера. И мы нисколько не в претензии за это. Ничего не должно быть священного для художника-аналитика. Бей и по революционеру!
В «Савве» Андреев взял революционера в его непримиримом рационализме и удачно показал неизбежное поражение его в столкновении с жизнью. Я в свое время (в «Образовании», статья эта перепечатана в III сборнике) указывал на то, что андреевская критика в данном случае невольно и случайно совпадает с марксистской24. То же понимание революции как огромного социального переворота, в конечном счете с необходимостью вызванного самим процессом роста сил общества, то понимание ее, которым богата социал-демократия — остается вне и выше критики Андреева.
В «Тьме» Андреев бьет революционера за его этическое самодовольство. Его революционер — подвижник, сознающий свою чистоту и святость и счастливый. Это довольно неприятный, но возможный тип. Правда, в почти фарисейском сознании своей святости герой Андреева доходит до того, что в порыве гнева кричит бедной проститутке: «Молчи, дрянь! Пьяная. С ума сошла. Ты думаешь, мне нужно твое поганое тело. Ты думаешь, для такой я себя берег, как ты, дрянь, бить тебя надо!» — и размахнулся рукой.
Это грубое преувеличение. До этого ни один революционер, будь он даже совершенный болван, никогда не дойдет. Но… простится, пожалуй, Андрееву и это. Потому что как ни груба, как ни ненатуральна следующая за этим сцена, цель ее может быть оправдана.
«Ты что? — спросил он, не отступая, все еще яростный, но уже поддающийся влиянию спокойного, надменного взгляда.
И строго, с зловещей убедительностью, за которой чувствовались миллионы раздавленных жизней, и моря горьких слез, и огненный непрерывный бунт возмущенной справедливости, — она спросила:
— Какое же ты имеешь право быть хорошим, когда я — плохая?»25
Почему же не бросить патентованно «хорошему», будь он распротеррорист, этого вопроса?
Но допустим, что он был философски задан настоящему человеку, а не такому болвану и психопату, какого изобразил Андреев. Что бы он ответил? Он сказал бы:
«Я так же мало имею права быть хорошим, как ты плохой, так же мало прав быть блондином, как ты — брюнеткой. Какие тут права? Меня жизнь сделала борцом, сознательным реформатором скверной жизни во имя ваше, несчастные сестры, а тебя она сломила и бросила в грязь. Это несправедливо. Но я за то и борюсь, чтобы прекратилась подобная несправедливость. Но на что я не имею права, это на то, чтобы хвастать и гордиться моим жребием и бросать упреки тебе. Если бы я это сделал, то в ту же минуту перестал бы быть хорошим и стал бы негодяем, уже действительным, настоящим, — а не жертвой, как ты».
Не так отнесся андреевский болван и фарисей, хотя и террорист. Все это натянуто, повторяю, но да простится.
Если допустить, что среди революционеров есть «хорошие», величающиеся своим героизмом, то почему же их не унизить перед проституткой, вместе со всякой самодовольной чистотой? Но дальше талант Андреева начинает так лгать, так завираться, что странным становится, как бумага не краснеет.
Теперь начинается, как знает читатель, возвеличение нашего болвана-революционера. Он проникается истиной, вложенной в сердце проститутки, гораздо глубже ее самой. Она-то оказалась очень непрочна в своем убеждении и стала даже мечтать о лучшей жизни, о борьбе, о близости с «хорошими».
Он же непреклонно и неумолимо развил ее тезис — «нельзя быть хорошим». Развил до абсурда, который Леонид Андреев, видимо, считает, так сказать, «достоевской мудростью» и который, пожалуй, от большого ума приветствовали бы, например, недавно скончавшиеся, как утверждают «Весы», анархисты-мистики.
Перечтите строки, где помпезно возвещается религия нового бунта.
«Вот, — он потряс руками, — я держу в руках мою жизнь. Видите?
— Видим. Дальше!
— Она была прекрасна, моя жизнь. Она была чиста и прелестна, моя жизнь. Она была, знаете, как те красивые вазы из фарфора. И вот глядите, я бросаю ее! — Он опустил руки почти со стоном, и все глаза обратились на землю, как будто там действительно лежало что-то хрупкое и нежное, разбитое на куски, — прекрасная человеческая жизнь.
— Топчите же ее, девки! Топчите, чтоб кусочка не осталось! — топнул он ногой».
Подумайте. Ну и в чем же этот изначальный бунт будет проявляться? Есть у новообращенного болвана-революционера и программа:
«Вдруг он стукнул кулаком по столу: Любка! Пей!
И когда она, светлая и улыбающаяся, покорно налила рюмки, он поднял свою и произнес:
— За нашу братию!
— Ты за тех? — шепнула Люба.
— Нет, за этих. За нашу братию! За подлецов, за мерзавцев, за трусов, за раздавленных жизнью. За тех, кто умирает от сифилиса…
Девицы рассмеялись, но толстая лениво попрекнула:
— Ну это, голубчик, уже слишком.
— Молчи, — сказала Люба, бледнея, — он мой суженый!
— … За всех слепых от рождения. Зрячие! выколем себе глаза, ибо стыдно, — он стукнул кулаком по столу, — ибо стыдно зрячим смотреть на слепых от рождения. Если нашими фонариками не можем осветить всю тьму, так погасим же огни и все полезем в тьму. Если нет рая для всех, то и для меня его не надо — это уже не рай, девицы, а просто-напросто свинство. Выпьем за то, девицы, чтобы все огни погасли. Пей, темнота!»
Итак, да здравствует дедовский бунт против «иллюзий» революции наших дней, а кстати еще дьявол против Христа!
По странному недоразумению архимандрит Михаил в одном интервью (в «Руси») восхитился «Тьмою» и нашел, что в ней нашло выражение то истинно христианское настроение, которое он, Михаил, считает религией недалекого будущего. Кто прав, автор или духовный критик его? Андреев говорит — это не Христос, а дьявол. Михаил говорит — это не дьявол, а самый подлинный Христос. Как же понимает программу нашего оборвавшегося террориста почтенный архимандрит? Он говорит, что истинный христианин должен чувствовать, что «все виноваты», должен стыдиться и болеть за всех грешных и убогих земли.
Не понимаю, зачем стыдиться и болеть, когда на самом деле никакой вины своей разумно не чувствуешь. Достаточно принимать жизнь как задачу и участвовать всеми силами в ее просветлении. Но, во всяком случае, программа архимандрита Михаила, как она ни отрицательна на мой взгляд, как ни много в ней психологии кающегося дворянина и полузабытой миртовщины26, она все же отнюдь не дьявольская программа нашего террориста, который самому Христу для законченного его совершенства ставит такие требования: грешить с грешниками, прелюбодействовать и пьянствовать.
На мой взгляд, «страшная правда» Андреева с точки зрения теоретической этики не стоит выеденного яйца, а с практической точки зрения есть одетая в люмпен-пролетарское тряпье консервативно-мещанская реакция на революцию.
Чтобы осветить вполне практическую ценность андреевской проповеди «прадедовского бунта», я с своей стороны расскажу об одном новообращенном. Реальном или вымышленном, спросите вы? Не менее реальном, чем андреевский, скажу я.
На днях я встретил здесь, за границей, одного моего случайного знакомого, фабриканта европейской марки на русской, полной оригинальной прелести, опаре.
«Дорогой мой!» — разлетелся он ко мне с широкой улыбкой на своем бритом, актерском лице. Я холодно приподнял шляпу.
«Что, — нагло ухмыляясь, продолжал г. Паучков, — как будто не рады встрече с соотечественником? Понимаю, понимаю. Но не откажетесь зайти со мной в кафе, ради новостей? Ведь нет? Я привез с собой нечто чудовищно свежее. Ahnung des ?bermorgens![49] Ей-богу. Я сам, так сказать, адепт новой религии. Честное слово. Нечто нелепое в своем великолепии. Дьявольское, дьявольское. Не посетуйте — зайдемте».
Нехотя пошел с ним.
«— Человек, бутылку Asti Spumante. Так вот. Прямо к делу. Во мне вы видите подвижника, практического носителя истины. Я бунтарь, бунтовщик. Да-с. Но такой, что ваш линючий немецко-жидовский бунтишка у меня где-то там, в пятках остался. В чем мой бунт? А в том мой бунт… Пейте, пейте, винцо хорошее… в том мой бунт, дорогой мой, что я бич заменил скорпионами, на фабрике у себя завел порядки неописуемые, возмутительные, звериные. Тяну из братцев-пролетариев последнюю кровь. Управляющего нашел — Малюту, Бирона! Немец, понимаете, травленный латышами. Верзила, ходит в кольчуге, дерется, матерно ругается, баб насилует, штрафы повысил. Воют дети мои. А я сам вот за границей. Трачу много. Главным образом на баб. Ужасно вошел во вкус. Завел библиотеку книг новейших, и читаем вслух в компании четырех-пяти красавиц писаных, прожженных душек, а потом на практике…
— Постойте. Это вы „чем хуже, тем лучше“, что ли? Думаете довести этим до взрыва?
— И-и-и! Старо, батенька. Ежели взрыв — сейчас же в команду: пулю в лоб, штыки в сердце! Расправу такую учиним, что притихнут голубчики, милые братья мои. Нет, бунт мой сатанинский, направлен он против природы и богах. Исхожу из положения пророка Леонида: нельзя сметь быть хорошим! И решил я бросить в лицо богу: хочу быть плохим, самым худшим, наигрязнейшим. Не хочу несправедливой привилегии хорошества. Назло буду извергом — на тебе, ешь! Вот куда пошло, батенька, вот какое углубление. Вызываю в контору одного эсдека, моего рабочего: „Иванов, говорю ему, стыдись. Хочешь быть сознательным рабочим, считаешь просвещенного пролетария за соль мира. Стыдись, жалкий человек! Возносишься над ближними твоими, превозможешь ли трясину греха, в которой весь род людской увяз? Неблагородно, говорю ему, поведение твое, Иванов, солидарности в тебе ни на грош нет. Гаси огонь, погрузись во тьму, греши, протестуй не против меня или губернатора: мы сами оружие в руках „некоего в сером“, а ты ему в бороду наплюй. Вспомни, говорю, Иванов, всех гаденьких, пьяненьких, наушников бедных, подлипал несчастных, всех Держиморд, образ человеческий потерявших, управляющих, мастеров, и нас грешных, окаянных, кровопийц, вспомни, заплачь и приди к нам — братьям, к нам в хлев, в дерьмо“. — Не понял. Ха-ха-ха! Пришлось его отправить к ротмистру. Что? Обалдели?!»
Полупьяный Паучков встал и, протянув руку, торжественно сказал: «Во имя великого, изначального бунта и Леонида, пророка его, вы все — полиция, бюрократия, отдельный корпус, охрана, промышленники и торговцы, а равно воры, проститутки, убийцы, все, все подлые люди — оставайтесь на своих местах: грешите, прелюбодействуйте и пьянствуйте по-старому». Он сел и хитро улыбнулся: «Пророк Леонид не додумал. Говорит: — Иди на площадь, будь грязный, падший и прочее. Хитришь! Опять у Христа заимствуешь. Посудите: вдруг бы я роздал имение свое и пошел в сутенеры! Всякий догадался бы, пришел бы ко мне настоящий сутенер и сказал бы мне: Паучков, ты хитришь, ты для красоты духовной сутенерством занимаешься, ты спасаешься. Ты в душе думаешь: какой я хороший. Ты над бедными непросвещенными максималистами фарисейски величаешься, в сердце своем говоришь: благодарю судьбу, что я не таков, как сей максималист, воображающий себя чистым, но унижен и оскорблен и могу в сердце своем носить гордость подвижника. Но, сказал бы мой сутенер мне, но, Паучков, сие смирение есть паче гордости. И был бы прав. Нет, надо быть настоящей, подлинной свиньей. Тут доходим до глубин глубинного бунта»-
Комментарии излишни.
В том и беда Андреева, что он, не ограничиваясь простым отрицанием, возводит его в квадрат и куб и превращает… в пошлость.
Но здоровый читатель сумеет вынести из Андреева хороший урок. Он примет то, что положительно в его критике, и отвергнет напыщенное мудрствование зафилософствовавшегося мещанина.
Критика должна помогать в этом. Хорошо бы, если бы она могла помочь самому Андрееву держать в узде свою критику, не позволять ей переходить в сверхкритику, где она становится подчас так… неумна.