14. «Смешение живых существ» — человек и животное у А. Платонова

14. «Смешение живых существ» — человек и животное у А. Платонова

Современник Платонова рассказывает, что Андрей Платонович был крайне расстроен и угнетен, когда выстрелом из ружья при нем убили ворону. По суждению очевидца этого случая, Платонов «любил животных и верил в их человечество»[397]. Дело, конечно, не только в этом единичном факте биографии автора. Как показывает анализ произведений Платонова, в них присутствует широкий спектр самых разных мировоззренческих и художественных мотивов, связанных с отношением человека к животному. Разные формы антропоморфности, зооморфности и метаморфоз возникают у Платонова на основе убеждения, что различие между человеком и животным имеет лишь градуальный характер. Поэтому переход от одного вида одушевленных существ к другому представляется совсем не в фантастическом свете. В «Записных книжках» Платонов подчеркивает существование родственных отношений между человеком и животным: «Животные и растения — всегда наши современники, и дело совсем не в атавизме, а в дружбе, в санитарии души»[398]. И еще он пишет: «Не лестница эволюции, а смешение живых существ, общий конгломерат»[399]. Градуальность переходов между человеком, животным, растением и минералом, т. е. между веществами разного состояния, является одним из основополагающих тезисов книги В. Вернадского «Биосфера» (1926), которая была известна Платонову[400].

Но прежде чем заниматься разными видами взаимоотношений между человеком и животным в творчестве Платонова, стоит оглянуться на традицию, на фоне которой Платонов строит свои антропозоологические образы. Достоинство животных играет видную роль еще в русской классической литературе. При этом лошадь, вне всяких сомнений, стоит на первом месте. Согласно В. Маркову, «чаще всего лошадь выступает как символ человеческого страдания. Этим как бы признается, что лошадь „человечнее“ человека, и в образе ее страдания больше благородности и художественной силы»[401]. Известны стихи Н. Некрасова о влачащей непосильную ношу лошади-калеке, с которой жестоко обращается ее хозяин:

Вся дымясь, оседая назад,

Лошадь только вздыхала глубоко

И глядела… (так люди глядят,

покоряясь неравным нападкам)[402].

Повествуя о лошадях, Достоевский подчеркивает контраст между крайней жестокостью и сочувствием человека страдающей твари. В сне Раскольникова пьяный хозяин-садист хлещет до смерти маленькую крестьянскую кобылу[403]. И в «Братьях Карамазовых» старец Зосима обращает внимание на лики измученной лошади или вола: «Какая кротость, какая привязанность к человеку, часто бьющему его безжалостно, какая незлобивость, какая доверчивость и какая красота в его лике»[404].

Упрек в адрес человека из-за необоснованного возвышения над животными формулируется также в русской религиозной и философской традициях. Николай Федоров замечает, что идея прогресса содержит не только превосходство над предками, но и над животными. Так как претензии человека на способность к общим идеям и к развитию знаний на самом деле оказываются несостоятельными перед слепой силой природы, они не дают права для возвышения над животными. Николай Бердяев пишет в работе «Смысл творчества» о том, что падение человека влечет за собой падение и омертвение всех низших слоев природы, поскольку человек как высшая степень природы ответственен за весь строй космоса. Он подчеркивает мысль апостола Павла о том, что «вся тварь стенает и мучится доныне» (Послание к римлянам, 8:22) в ожидании своего освобождения[405].

Секта духоборцев относилась с особым почтением к коровам, считая, что в них воплощена человеческая душа. Чтобы не эксплуатировать труд животных, они сами впрягались в плуги и повозки[406]. Можно предположить, что повесть Толстого «Холстомер», показывающая моральное превосходство лошадей над людьми, отражает подобные сектантские представления. Со стороны проблематики пола повесть связана с хлыстовском учением о кастрации[407], но со стороны отрицания института собственности она скорее отражает соответствующие представления духоборцев. Вообще можно констатировать, что идея необходимости в искуплении всей твари акцентируется именно в гетеродоксальной, сектантской среде, в то время как господствующая философская и церковная традиция подчеркивает принципиальное отличие животного и человеческого начал[408].

Повышенный интерес к животному началу проявляется в модернизме. Возвышение животного происходит на фоне критики антропоцентризма, рационализма и философии прогресса. В противоположность этому животное объявляется репрезентантом первобытного потерянного рая, дологической мудрости и высшего интуитивного знания. О Ницше рассказывают, что в Турине в 1889 году при виде жестокого отношения извозчика к своему коню он в слезах бросается животному на шею с восклицанием: «Брат мой!» У поэтов и художников первых десятилетий XX века этот мотив избавления твари приобретает новую силу на основе обращения к примитивизму. В декларации 1904 года Хлебников выражает желание, чтоб на его могильной плите прочли: «Он не видел различия между человеческим видом и животными видами и стоял за распространение на благородные животные виды заповеди и ее действия „люби ближнего, как самого себя“»[409].

Лирический герой в стихотворении Есенина счастлив, потому что «зверье, как братьев наших меньших, / Никогда не бил по голове»[410]. Мотив отдаления человека от природы в процессе эволюции и печальных последствий захвата власти над землей человеком звучит не раз у Хлебникова. В поэме «Зверинец» речь идет о том, что в заключенных животных «погибают какие-то прекрасные возможности» зверей[411]. О том же рассказывается в тексте «Утес из будущего»: «Человек отнял поверхность земного шара у мудрой общины зверей и растений и стал одинок: ему не с кем играть в пятнашки и жмурки в пустом покое, темнота небытия кругом, нет игры, нет товарищей. С кем ему баловаться? Кругом пустое „нет“. Изгнанные из туловищ души зверей бросились в него и населили своим законом его стены. Построили в сердце звериные города». Текст кончается картиной обновленного рая: «Зверям и растениям было возвращено право на жизнь, прекрасный подарок. И мы снова счастливы: вот лев спит у меня на коленях, и теперь я курю мой воздушный обед»[412].

О превосходстве животного идет речь в стихотворении Хлебникова о Конецарстве из цикла «Война в мышеловке»,

где конь звероокий с волной белоснежной

Стоит, как судья у помоста,

И дышло везут колесницы тележной

Дроби преступные, со ста.

<…>

Мы стали лучше и небесней,

Когда доверились коням.

О, люди! Так разрешите вас назвать![413]

А в поэме «Ладомир» звучит утопическая надежда на освобождение и очеловечение животных в будущей жизни:

И идут люди, и идут звери

      На богороды современниц.

      Я вижу конские свободы

      и равноправие коров[414].

Известные стихи Маяковского «Хорошее отношение к лошадям» (1918) построены на идентификации человека с животным.

И какая-то общая

Звериная тоска

Плеща вылилась из меня

И расплылась в шелесте.

«Лошадь, не надо.

Лошадь, слушайте — чего вы думаете, что вы их плоше?

Деточка, все мы немножко лошади, каждый

                              из нас по-своему лошадь»[415].

Мотив умирающей лошади находим также в стихотворении Б. Брехта, в котором рассказывается из лошадиной перспективы о том, как голодные люди бросаются на нее, чтобы отрезать от ее костей кусок мяса[416]. Немецкий поэт, однако, дает этой теме характерный для его мировоззрения поворот. Поскольку голод побуждает людей на столь бессердечный поступок, Брехт требует создать такие условия, в которых не господствовал бы социальный голод. В совсем ином ракурсе — правда, без утешающей социальной перспективы — подобный эпизод дан у Хлебникова: «Умирающий конь, покрытый рогожей, собрал толпу. Зрелище смерти, что собирает мошек, всегда прекрасно и гневно»[417].

Видное место в этой связи занимает поэзия Николая Заболоцкого, в которой акцентируется противоречие между духовным богатством животного мира и его грустной жизнью на службе человека. В творчестве поэта особенно подчеркнуты страдания лошадей. В стихотворении «Лицо коня» (1926) читаем:

Лицо коня прекрасней и умней.

Он слышит говор листьев и камней.

Внимательный! Он знает крик звериный

И в ветхой роще рокот соловьиный.

И зная все, кому расскажет он

Свои чудесные виденья?

<…>

И если б человек увидел

Лицо волшебное коня,

Он вырвал бы язык бессильный свой

И отдал бы коню. Поистине достоин

Иметь язык волшебный конь![418]

Но поскольку у коня нет языка, его горе остается незамеченным, и на другой день человек заставляет его работать для себя[419]:

И лошадь в клетке из оглобель,

Повозку крытую влача,

Глядит покорными глазами

В таинственный и неподвижный мир[420].

Отсутствие человеческого языка у животных является схожим мотивом у Заболоцкого и Платонова. У обоих немота животных компенсируется подчеркнутой выразительностью лица и в особенности глаз. Зато есть язык, на котором животные общаются между собой. В поэме «Торжество земледелия» (1929–1930) они сами ведут «свободный разговор» об их страданиях. В «Лошадином институте» занимаются квалификацией животных, о чем свидетельствует пример осла, слывущего самым глупым из животных:

Осел, товарищем ведом.

Приходит, голоден и хром,

Его, как мальчика, питают,

Ума растенье развивают[421].

Поэма кончается утопической картиной Золотого века без насилия человека над природой. Освобожденные от тяжелого, рабского труда люди и животные, включая образумившегося осла, прославляют победу плодородия:

В хлеву свободу пел осел,

Достигнув полного ума[422].

Разные мотивы, соотнесенные с возвышением животного начала, широко распространены и в изобразительном искусстве немецкого экспрессионизма. Прославившийся своими многочисленными изображениями животных Франц Марк противопоставляет антропоцентричному взгляду на мир требование «анимализации искусства», задаваясь вопросом: «Существует ли для художника более загадочная идея, чем представление о том, как природа отражается в глазах животного? Как лошадь или орел, серна или собака видят мир?»[423]

Художнику кажется, что надо показать лес или лошадь не через человеческие глаза, а так, «как они есть на самом деле»[424]. Подобные мысли характерны и для русского художника Павла Филонова: «Так зверю, наверно, человек кажется совсем не таким, как нам. Зверь, нарисовавший человека, очень бы удивил нас. Никакие детские и дикарские рисунки не дали бы, по идее, подобного»[425].

В своем творчестве, однако, Филонов подходит к этому вопросу совсем по-иному, чем Франц Марк. В отличие от немецкого художника, который изображает идеализированных коней и серн на фоне природы как воплощение высшей духовности, Филонов ставит своих зверей в тесную связь с обществом и городской цивилизацией. Ковтун акцентирует человечность животных у Филонова, цитируя стихи Хлебникова:

Я со стены письма Филонова

Смотрю, как конь усталый, до конца.

И много муки в письме у оного,

В глазах у конского лица[426].

В связи с этим Ковтун подчеркивает «антропоморфизм конских голов и, напротив, сближение с обликом животного лица человека»[427]. Для Филонова — как и для Платонова — характерен интерес к эволюции жизни на земле и к взаимодействию органических и неорганических форм. Филонов был знаком с биологическим монизмом немецкого философа Эрнста Хекеля, стремившегося к примирению религии и науки[428]. Концепция мира как однородного континуума и связанная с ней отмена иерархического расчленения мира у Филонова[429] во многом похожи на платоновское представление о градуальных переходах между состояниями вещества, о которых речь шла в начале нашей статьи. Такая модель мира открывает большие возможности в области взаимоотношений между человеком и животным, включая утопическую мысль об их родстве и будущей братской жизни на земле[430].

Какое место занимает Андрей Платонов по отношению к излагаемой нами в сжатой форме традиции изображения животных? Какие типы репрезентации отношения человека и животного присутствуют в его творчестве? Особое антропоморфное восприятие животных у Платонова, как известно, связано с детским возрастом[431]. Сам писатель обращает внимание на дружескую близость ребенка и животного, когда он пишет, что «ребенок — это человек вначале, т. е. животное»[432]. Поэтому антропоморфность животных сильно выражена в его детских рассказах. То, что эти рассказы написаны не только для детей, выясняется, например, из раннего рассказа «Волчок» (1920). В глазах мальчика любимая собака Волчок и внешне и внутренне похожа на человека. У нее не только кроткие человечьи глаза и «не собачья, почти человеческая круглая задумчивая голова»[433], но и сны у собаки и у мальчика бывают схожи. Мальчик Волчка за собаку не считает, и за то собака полюбила мальчика, причем чувства собаки Платонов уподобляет родительским.

В рассказе «Корова» мальчик Вася глубоко сочувствует корове, потерявшей своего теленка в железнодорожной аварии[434]. Ее тоска по «сыну» передается глазами мальчика. Он понимает ее тяжкое горе, «которое было безысходным и могло только увеличиваться, потому что свое горе она не умела в себе утешить ни словом, ни сознанием, ни другом, ни развлечением, как это может делать человек», и он наблюдает, как корова «глядела во тьму большими налитыми глазами и не могла ими заплакать, чтобы обессилить себя в горе»[435].

Но и вне детской перспективы антропоморфные животные занимают видное место в прозе Платонова. Особо ярким примером может служить повесть «Джан»[436], в которой люди и животные одинаково страдают и умирают от суровых условий беспощадной природы. В повести страдания животных, которые проявляются на немом языке выражения глаз, представлены даже ярче, чем у людей. Грусть и боль животных усугублены тем, что они лишены способности плакать. Верблюд, умирающий от недостатка воды и пищи, «глядел черными глазами, как умный грустный человек» и закрыл глаза, «потому что не знал, как нужно плакать»[437]. Тем же недостатком герой повести пытается объяснить жестокость хищных птиц: «Они не могут плакать, чтобы в слезах и истощении сердца находить себе утешение и прощение врагу. Они действуют, желая утомить свое страдание в борьбе, внутри мертвого тела врага или в собственной гибели» (187).

Не раз герой повести предпринимает попытки вчувствоваться в психику и понимать склад мысли животных. В этой связи вспоминается, какое значение художники Франц Марк и Филонов, которые настаивали на полноценности животных, придавали вопросу о том, как природа и человек отражаются в их глазах[438]. Когда герой видит черепаху, которая «томительно глядела черными нежными глазами на лежавшего человека» (135), он старается разгадать, что сейчас происходит в ее сознании: «Может быть, волшебная мысль любопытства к таинственному громадному человеку, может быть, печаль дремлющего разума» (135). Задумчивость в глазах мертвой черепахи говорит Чагатаеву о внутреннем достоинстве ее существования, не нуждающемся в дополнении душой человека. Ему кажется, что им требуется «небольшая помощь» от человека, «но превосходство, снисхождение или жалость им не нужны…» (212). Подобным же образом он старается угадать чувства голодной собаки, в глазах которой «стояли слезы отчаяния»[439] (151) и которая «жадно и грустно глядела на людей. Темная, трудная надежда ее была в желании съесть всех людей, когда они умрут» (199).

В повести «Котлован» и романе «Чевенгур» очеловечение животных служит специфическим целям. В антропоморфном изображении коллективированных лошадей и медведя-молотобойца в «Котловане» иронически размывается граница между человеком и животным. Обобществленные лошади колхоза идут «ровным шагом» в овраг, где они напиваются «в норму», возвращаются оттуда, «не теряя строя и сплочения между собой», совместно входят в общий двор, где опускают собранный им по дороге корм в одну среднюю кучу и вместе начинают есть, «организованно смирившись без заботы человека». Вощева удивляет «душевное спокойствие жующего скота, будто все лошади с точностью убедились в колхозном смысле жизни, а он один живет и мучается хуже лошади» (485)[440]. Иронический параллелизм должен обратить внимание на то, что лошади в большей степени организованы и сознательны, чем люди[441]. С изображением коллективизированного скота контрастирует грустная картина их «частных» товарищей, которые умирают от голода в своих стойлах, потому что мужики их не кормят перед коллективизацией. Хозяин обращается к полумертвой лошади со словами: «Значит, ты умерла? Ну ничего — я тоже скоро помру, нам будет тихо» (496).

В этой связи вспоминается и идеологически сознательная лошадь Пролетарская Сила в «Чевенгуре»[442]. Она привыкла к ободряющему выкрику «Роза» и «самостоятельно предпочитала одну дорогу другой и всегда выходила туда, где нуждались в вооруженной руке Копенкина», который «действовал без плана и маршрута, а наугад и на волю коня» (110). Традиционно лошадь символизирует благородное существо, превосходящее человека своими мифическими или божественными качествами[443]. Так, например, Синий всадник Кандинского, по словам самого художника, должен пробуждать в зрителе способность «восприятия духовной сущности в материальных и абстрактных вещах»[444]. В образах Копенкина и Пролетарской Силы духовное начало уступает идеологическому[445]. Если светлый рыцарь Георгий на картинах Кандинского борется за освобождение девицы из власти змея, то неистовый Копенкин ведет во имя своей Розы борьбу с гидрой контрреволюции. Не случайно Платонов пользуется знаменитым прообразом сервантесовского Росинанта для пародического снижения высокого образа лошади. Ироническое представление ошеломительного «сверхчеловеческого» ума лошади является как бы изнанкой той высокой оценки, которую часто придают лошади как существу, обладающему особым даром провидения[446]. Не удивительно, что лошадь предстает у Платонова в ироническом ракурсе именно в таких произведениях, как «Чевенгур» или «Котлован», в которых идеологическое мышление доводится до абсурда.

Судя по всему, Платонов предпочитает лошади более скромных животных — коров, собак, черепах или совсем невзрачных маленьких зверей. В этой связи можно назвать амбивалентный символический образ рыбы, которая своей немотой соотнесена не только с царством смерти, но и с истиной[447]. Особое место отводится воробью как птице бедных[448]. Маленькие животные превозносятся и в рассказе «Тютень, Витютень и Протегален». Витютень считает себя «пророком последней, гонимой, ненавидимой всеми и пожираемой твари — червей, мошек, рыбок, травы и тающих облаков, ибо и они пожираются в небе ветром»[449]. Здесь, как и во многих других рассказах, проводится параллель между невзрачными животными и детьми, поскольку, по убеждению блаженного героя рассказа, «малые мира возьмут себе мир»[450]. Маленькие животные являются воплощением презираемой, незащищенной жизни, которая была особенно ценна для Платонова[451].

Игра на грани человеческого и животного начала характерна и для эпизода с медведем-молотобойцем, который вместе с девушкой Настей занимается раскулачиванием в «Котловане». Он бьет молотом «человечески» и радуется будущему наслаждению, когда ему обещают водку на вечер. Медведя, у которого «утомленно-пролетарское лицо» и который поседел от горя, потому что жил с людьми, хотят «как можно скорее избавить от угнетения»[452]. Очищая деревню от кулаков, он мстит мужикам за то, что они когда-то плохо поступали с ним, причем чудесным образом он «мог почти разговаривать от злобы» (505).

Не удивительно, что отношения между девушкой и зверем очень близкие, родные: «Ей было хорошо, что животное тоже есть рабочий класс, — а молотобоец глядел на нее как на забытую сестру, с которой он пожировал у материнского живота в летнем лесу своего детства» (503). Взаимодействие животного и человеческого начала иногда принимает откровенно пародийный характер. Когда Настю уверяют в том, что медведь тоже за Сталина, она говорит: «Звери тоже чуют!» (502). Эта фраза перекликается с одобрительными словами Чиклина в адрес активиста: «Ты чуешь классы, как животное» (507). Не случайно ребенку и зверю свойственна одна и та же беспощадная наивность в борьбе с кулачеством. В «Котловане» нередко амбивалентная игра метаморфоз находится на грани страшного и смешного. Подобно «организованным» лошадям, медведь оказывается более сознательным, чем Вощев, которому стало грустно, «что зверь так трудится, будто чует смысл жизни вблизи, а он стоит на пороге и не пробивается в дверь будущего» (519).

Представление о «сознательных» животных всплывает также в повести «Ювенильное море», где высказывается предложение поручить коров не пастухам, а быкам, поскольку «бык это умник, если его приучить к ответственности: субъективно бык будет защитником коров, а объективно — нашим пастухом!»[453] При этом говорящий ссылается на авторитет зоотехника Високовского, который считает, «что эволюция животного мира, остановившаяся в прежних временах, при социализме возобновится вновь и все бедные, обросшие шерстью существа, живущие ныне в мутном разуме, достигнут судьбы сознательной жизни. <…> Пропасть между человеком и любым другим существом должна быть перейдена…»[454].

На первый взгляд, две цитаты из «Ювенильного моря» противоречат друг другу. Можно предположить, что во втором случае имеется в виду положительное представление об утопическом будущем, а в первом — искаженное осуществление этой идеи на практике. Во второй цитате речь идет о платоновской идее желательной «эволюции животного мира», в то время как первая явно пародирует официальный дискурс того времени. Цель этого кажущегося противоречия, как часто бывает у Платонова, — обратить внимание на гротескную пропасть между высокой целью социализма и ее реализацией в советском обществе.

Мысль зоотехника об эволюции животного мира соответствует убеждению Платонова (как и Заболоцкого), что эволюция жизни на земле, благодаря усилиям общества и науки, должна привести к сближению разных видов живых существ. Поэтому через все творчество Платонова проходит красной нитью представление о том, что можно назвать прогрессивной метаморфозой. Еще в раннем «Рассказе о многих интересных вещах» братская жизнь человека и животного предстает в виде будущего идеала. Цитирую слова молодого героя Ивана Копчика, основателя сказочного города Новая Суржа, который хочет поселить лошадей и коров вместе с людьми в одном доме: «Более зверей и людей не будет — будут и близко друг к дружке телесами и душою. Зверь, брат, тоже большевик, но молчит, потому что человек не велит. Придет время вскоре, заговорят и звери, остепенятся и образумятся… Это дело человека. Он должен сделать людьми все, что дышит и движется. Ибо в кои-то веки он наложил на зверя гнет, а сам перестал быть зверем. Это потому, что еды мало было. Теперча еды хватит на всех, и зверя можно ослобонить и присоединить к человеку…»[455]

О близости человека и животного говорит и происхождение самого героя Ивана, которого зачал «почти не существующий» человек-волк, «по обличию — скот и волк, по душе, по сердцу, по глазам — странник и нагое бьющееся сердце»[456]. В рассказе волк играет роль зооморфного помощника, который спасает спасшего его Ивана и указывает идущему с ним народу дорогу. Несмотря на то, что в этом рассказе отношения людей и животных облечены в жанр сказки, можно быть уверенным в том, что они не далеки от соответствующих представлений автора. Ранний рассказ уже содержит основные мотивы творчества Платонова — мысль об отмене угнетения животного человеком и отставания животного от эволюции человека.

Противоположная идея лежит в основе повести «Мусорный ветер», которая изобилует примерами регрессивной метаморфозы, т. е. обратного вектора эволюции живых существ. В этой связи можно вспомнить мысль Гегеля, который отмечает, что в «Метаморфозах» Овидия «животные и неорганические образования делаются формой унижения человека»[457], поскольку превращения в животных «представляются здесь как деградация и наказание, которому подвергаются духовные существа»[458]. В «Мусорном ветре» «неполноценное бытийное состояние общества приводит к мутации человека», в результате чего меняется «форма человеческого тела и все его известные физиолого-анатомические свойства»[459]. Мысль о деградации человека, контрастирующей с благородством животных, всплывает не раз в «Записных книжках». Например: «По сравнению с животными и растениями человек по своему поведению неприличен»[460]. Или: «Среди животных есть морально даже более высокие существа, чем люди»[461].

«Происхождение животных из людей» (278)[462] в «Мусорном ветре» случается по разным причинам. О том, что половая страсть[463] унижает человека, говорит превращение жены физика космических пространств Лихтенберга в животное: «Пух на ее щеках превратился в шерсть, глаза сверкали бешенством и рот был наполнен слюной жадности и сладострастия». Ее нога «покрыта одичалыми волдырями от неопрятности зверя, она даже не зализывала их, она была хуже обезьяны…» Она «зверь, сволочь безумного сознания» (272). О «животной» природе половых органов свидетельствуют и другие тексты Платонова. Герой «Технического романа» приходит в ужас, когда он впервые видит у голой девушки, «чего он не видел никогда — чужое и страшное, как неизвестное животное, забравшееся греться в теплые теснины человека из погибших дебрей природы <…>. Это существо, непохожее на всю Лиду и враждебное ей, было настолько безумно и мучительно по виду, что Щеглов навсегда отрекся от него, решив любить женщину в одном чувстве и размышлении»[464].

И в повести «Река Потудань» пол приводит импотентного героя в «животный страх». Ему приснился кошмар, «что его душит своею горячей шерстью маленькое, упитанное животное, вроде полевого зверька, откормившегося чистой пшеницей. Это животное, взмокая пот от усилия и жадности, залезло ему рот, в горло <…>»[465]. Бросается в глаза, что в этих примерах утрата человеческого лика и регрессия к животным формам, связанная с половым началом, показаны из мужской перспективы. Страх перед этим «безумием», унижающим человека, объясняется платоновской идеей о необходимости победы сознания над полом.

Но в «Мусорном ветре» регрессивная метаморфоза является также последствием выталкивания человека из враждебного ему социального коллектива, которое приводит к зооморфному преобразованию его внешности[466]. Когда брошенный в помойную яму зверски замученный и искалеченный герой видит испуганную собаку[467], он понимает, «что она — бывший человек, доведенный горем и нуждою до бессмысленности животного» (281). И сам герой, питающийся помойными отбросами, принимает вид животного: «По телу его — от увечных ран и загрязнения — пошла сплошная темная зараза, похожая на волчанку, а поверх ее выросла густая шерсть и все покрыла. На месте вырванных ушей также выросли кусты волос…» (279)[468].

В лагере считают, что Лихтенберг «едва ли человек», скорее «новый возможный вид социального животного», обросшего «волосяным покровом» (281). В финале повести жена героя, пожертвовавшего своей жизнью, чтобы прокормить голодающих детей, видит на полу «незнакомое убитое животное», и ей кажется, что это «первобытный человек, заросший шерстью, но, скорее всего, это большая обезьяна, кем-то изувеченная и одетая для шутки в клочья человеческой одежды» (288). Полицейский, смотрящий на мертвого с точки зрения нацистской идеологии, считает, что это «лежит обезьяна или прочее какое-нибудь ненужное для Германии, ненаучное животное» (288).

Единственная положительная метаморфоза в этой мрачной повести происходит с осужденной на расстрел коммунисткой Гедвигой Вотман, идущей «не в смерть, а в перевоплощение» (284). Будто птица, она улетает от нацистских офицеров — она «взмахнула краем плаща и беззвучно, с мгновением птицы скрылась от конвоя» (285)[469]. Регрессивные метаморфозы «Мусорного ветра» говорят о том, что в фашистском «царстве мнимости» (275) все не то, как кажется. В этом царстве зверей эволюция происходит в обратном направлении[470], т. е. деградация человека, результирующая в превращении его в животное, и расистское общество вытесняют неполноценных «недочеловеков» как ненужных зооморфных существ.

Подхватывая традицию богатого спектра отношений между человеком и животным, возникшего в русской научной, философской, литературной и изобразительной традициях, Платонов развивает свою концепцию взаимоотношений — и нередко взаимозаменяемости — человека и животного. При этом он приспосабливает и переакцентирует традиционные мотивы в своих целях. В особенности бросаются в глаза многочисленные параллели с трактовкой животных в стихах Заболоцкого и в картинах Филонова. Это касается как чрезвычайной силы сострадания в изображении животных и их схожести с человеком, так и мысли о необходимости избавления страдающей твари.

Выдающуюся роль играют у Платонова разные виды антропоморфности и зооморфности, прогрессивные и регрессивные метаморфозы и амбивалентные метаморфные формы. При этом бросается в глаза, что в каждом тексте отношение человека и животного освещается с точки зрения определенной доминанты. Так, например, обратная эволюция в «Мусорном ветре», приводящая к разным негативным формам зооморфозы, контрастирует с привычной для Платонова тенденцией к сближению человеческого и животного начал. Метаморфные явления у Платонова не только имеют метафорическую или символическую функцию, но и возникают на основе убеждения, что между разными состояниями вещества существуют лишь градуальные отличия.