О произведении
О произведении
Одно из самых знаменитых произведений австрийского автора, переведенное на многие языки и экранизированное в 1972 году Вимом Вендерсом по сценарию самого Хандке, повесть «Страх вратаря перед одиннадцатиметровым», отражает в полной мере поэтологические искания Хандке. Автор не только пытался избежать здесь воспроизведения готовых форм, но и сделал язык и шире – системы знаков – темой и проблемой текста.
Эту повесть из-за происходящего убийства можно определить как детектив. Хандке, однако, отказывается от традиционного развития сюжета. Фабулу произведения можно уместить в одно предложение: монтер Йозеф Блох задушил по малопонятной причине едва знакомую ему женщину и находится в ожидании собственного ареста, ничего не предпринимая, чтобы этому воспрепятствовать. История совершенно лишена элемента таинственности: изначально известно, кем, когда и как совершено преступление. Существуют, конечно, детективные истории, где интерес сосредоточен не на раскрытии тайны, но на подробностях следствия или на психологическом противостоянии между следователем и преследуемым преступником. Однако и такого рода интерес в этой повести отсутствует.
Эпиграф к повести («Вратарь смотрел, как мяч пересек линию...») и завершающая повесть фраза («Вратарь в ярко-желтом пуловере стоял совершенно неподвижно, и игрок, бивший одиннадцатиметровый, послал мяч ему прямо в руки») образуют рамочную конструкцию, внутри которой внимание сфокусировано на персонаже, бездеятельно ожидающем, когда его настигнет возмездие. Читателю предлагается присмотреться к состоянию Блоха, которое сравнивается с состоянием вратаря, застывшего в страхе в ожидании одиннадцатиметрового броска.
Можно сказать, что это психологическая новелла, только очень необычная. Форма повествования от третьего лица исключает возможность использования таких традиционных приемов изображения внутреннего мира, как монолог, внутренний монолог или поток сознания. Однако всеведущего автора, который в подробностях описал бы и разъяснил душевное состояние своего героя, здесь тоже нет. Текст создает иллюзию полного отсутствия автора. В уже цитировавшемся интервью Хандке сказал: «Идеальной была бы проза, где Я [имеется ввиду авторское Я] развито до такой степени, что полностью растворялось бы в объективной материи». Можно сказать, что повесть «Страх вратаря перед одиннадцатиметровым» приближается к такого рода прозе.
Содержание повести составляет регистрация действий и впечатлений Йозефа Блоха на протяжении нескольких дней. Эта регистрация, во-первых, «сухая»: в тексте практически отсутствуют метафоры и другие тропы, все сводится к простой констатации; во-вторых, подавляюще полная: создается иллюзия отсутствия какого-либо композиционного отбора изображаемых событий, деления на главное и второстепенное. Кроме того, персонаж не является «характером» в литературоведческом смысле, мы с трудом можем представить его себе, равно как и других персонажей.
Душевное состояние персонажа передается при помощи называния определенных повторяющихся действий Блоха, которые, как симптомы болезни, выдают его страх. Блох всегда прислушивается к телефонным звонкам, ожидая, что звонят по его душу. Он постоянно читает газеты в поисках информации о расследовании совершенного им убийства. Его нервозное поведение, в котором он сам себе не отдает отчета, регистрируют окружающие, хотя и интерпретируют неправильно («Почему он все время садится, встает, уходит, топчется на месте, возвращается? – спросила арендаторша. Уж не насмехается ли он над ней?» «[...] он все в чем-то оправдывается, заметила арендаторша. – Разве? – спросил Блох»). Блох пытается вести себя беззаботно, точнее, он пытается вести себя так, чтобы окружающие решили, что он беззаботен, ни в чем не виноват, он рассчитывает здесь на автоматизм восприятия («Чтобы показать, что ему нечего скрывать, Блох еще постоял у забора, заглядывая в пустую купальню»; «На какой-то миг он уверовал: если увидят, как он у всех на виду ест булочку с колбасой, никому и в голову не придет, что он в чем-то замешан»; «С рулоном в руке он двинулся дальше; так он казался себе безобиднее, чем раньше с пустыми руками»).
Восприятие Блохом действий окружающих людей полно неправильных толкований, прежде всего вследствие его особого душевного состояния. Ему многое кажется подозрительным: то, что хозяин гостиницы не пошел с его регистрационным бланком за стойку, а направился в соседнюю комнату разговаривать с матерью и прикрыл за собой дверь, то, что окно таможни открыто и оттуда можно наблюдать за ним, Б лохом. Великолепным примером неправильной интерпретации, внушенной подозрением, служит разговор с жандармами, где Блох слышит то, что ожидает и одновременно боится услышать:
– Купальня закрыта, – сказал он.
Жандармы, обратившиеся к нему по-свойски, должно быть, все же имели в виду нечто совсем другое; во всяком случае, они нарочно запинались и как-то странно сминали такие слова, как «отпираться» и «показания ваши», у них это звучало как «отпирается» и «пока козы ньеваши»; и так же нарочно они оговаривались, произнося «сдать в срок» вместо «дать срок» и «побелить» вместо «обелить». Иначе какой смысл было жандармам рассказывать ему о козах крестьянина Ньеваши, которые, когда калитку однажды оставили отворенной, забрались в еще не открытую городскую купальню и, пока их не прогнали, все, вплоть до стен кафе, так изгадили, что купальню пришлось заново побелить и ее не удалось сдать в срок; и потому Блоху лучше оставить калитку в покое, она не отпирается, и идти дальше своей дорогой.
Это же состояние страха – причина тому, что наряду с газетами и телефонными звонками Блоху постоянно бросаются в глаза жандармы, а случаи смерти множатся прямо-таки в невероятном количестве для приграничного местечка, где он обретается, сбежав после убийства из Вены.
Но повесть далеко не исчерпывается психологическим интересом. Главной является проблема восприятия человеком действительности. Действительность представлена Хандке как система знаков, вернее, как конгломерат различных систем знаков. Самая очевидная и самая востребованная из этих систем, конечно же, язык, речь. Но есть и множество других: карта местности, ценники и товары в магазине, природа, система невербальной коммуникации (мимика, жесты, движения), здания. Знак в каждой из этих систем состоит из означаемого и означающего, причем Хандке интересует прежде всего зазор между ними. Несовпадение между означаемым и означающим вызвано тем, что любая знаковая система существует только в момент восприятия, а каждое восприятие необходимо субъективно и потому с большой долей вероятности ошибочно.
Повесть полна примеров таких неправильных (или потенциально неправильных) интерпретаций. Уже начало повести вводит нас в эту проблематику: «Монтеру Йозефу Блоху, в прошлом известному вратарю, когда он в обед явился на работу, объявили, что он уволен. Во всяком случае, Блох именно так истолковал тот факт, что при его появлении в дверях строительного барака, где как раз сидели рабочие, только десятник и посмотрел в его сторону, оторвавшись от еды». До конца повести так и остается неясным, действительно ли Блох был уволен.
Блох – не единственный автор ошибочных толкований, на примере других персонажей показано, что это – повсеместно распространенное, общечеловеческое свойство. Причины ошибочного толкования знаков многообразны, например, это может происходить в силу особого душевного состояния человека (как в случае интерпретации Блохом его разговора с жандармами). Но чаще персонажи повести ошибаются из-за того, что интерпретация идет по традиционному пути, т.е. знак расшифровывается по наиболее частому образцу. Такого рода реакции Хандке называет автоматизмами, примерами которых полна новелла: поднятая рука Блоха воспринимается как попытка остановить такси, его остановка перед овощной лавкой понимается как желание что-то приобрести и т.д.
Самая важная знаковая система, автоматическое употребление которой проблематизируется в повести, – это язык. Хандке показывает, что главное средство межчеловеческой коммуникации не только не выполняет своей функции, но и постоянно служит причиной недоразумений. (См., например, сцену с горничной, начинающуюся словами: «Вдруг Блох увидел в двери горничную [...]»). Люди пользуются языком бездумно, говорят о том, о чем их не спрашивали, употребляют слова по привычке, не ощущая их истинного смысла.
Неспособность к адекватному общению, непонимание равны немоте. Семантическое поле немоты в повести очень разнообразно. Оно представлено множеством образов: фамилия приятеля Блоха – Штумм, что значит «немой», пропавший мальчик не умел говорить, Блох часто не находит нужных слов и т.д. Речь школьного сторожа имеет для раскрытия проблематики повести ключевое значение.
Не мудрено, что дети, кончая, даже говорить толком не учатся, внезапно сказал школьный сторож, вгоняя колтун в чурбак и выходя из сарая; ни одной единственной фразы не могут до конца досказать, разговаривают между собой больше отдельными словами, а если их не спрашивают, то и вовсе молчат; что они учат, так это правила, которые отбарабанивают наизусть; кроме правил, не умеют произнести ни одной фразы.
– В сущности, все более или менее немые, – сказал школьный сторож.
В оригинале вместо слова «немой» употребляется слово «sprechbehindert», которое можно передать как «инвалид по языку». Персонажи повести и есть такие инвалиды по языку, неспособные к самостоятельному говорению, восприятию, мышлению, зависимые от готовых языковых клише, заключающих в себе стереотипы мировосприятия.
Блох кардинальным образом отличается от большинства окружающих: ему присуща повышенная чувствительность в отношении языка. С филологическим пристрастием он маркирует автоматизмы употребления как в чужой, так и в собственной речи / мышлении («Возможно ли, чтобы в комнате никого не было, хотя окно открыто настежь? Почему "хотя"? Возможно ли, чтобы в комнате никого не было, если окно открыто настежь?»). Правда, иногда Блох и сам становится жертвой автоматизма (например, спрашивает о цене на билет, которая ему неинтересна, просто потому, что такова логика разговора, и т.д.), но тут же критикует себя за это.
В основном отношение Блоха к языку совершенно иное, чем у других, система языка настолько важна для него, что порой представляется условием существования объективной реальности или даже замещает ее. («Шкаф, умывальник, чемодан, дверь: только теперь он обратил внимание, что, будто по принуждению, мысленно добавляет к каждой вещи ее название»; «Как радиокомментатор описывает происходящее для публики, так он описывал все для себя, будто лишь таким способом мог все это представить себе»). Когда означаемое и означающее – мир и его отражение в языке – совпадают, Блох счастлив. Напротив, языковые и поведенческие автоматизмы, зазор между означаемым и означающим неизменно приводят его в странное взвинченное состояние. Безответственное обращение с языком послужило и причиной убийства кассирши.
Блох скоро заметил, что она разглагольствует о вещах, о которых он только что ей рассказывал, будто о своих собственных, тогда как он, упоминая что-то, о чем она перед тем говорила, всегда либо осторожно ее цитировал, либо уж если передавал своими словами, то всякий раз добавлял холодно и отмежевывающее «этот твой» или «эта твоя». [...] Говорил ли он о десятнике или хотя бы о футболисте по имени Штумм, она могла тут же совершенно спокойно и запросто сказать «десятник» или «Штумм»; [...] его коробило, что она так бесцеремонно, как ему казалось, пользуется его словами.
Такая сверхчувствительность Блоха в отношении языка в то же время – постоянный источник боли. Блох – тоже пример «инвалидности по языку», хотя и в ином смысле, чем окружающие. Постоянное интерпретирование доводит Блоха до того, что он ищет за знаками значения, которых те не содержат: «Но вот почтовая служащая подняла трубку и передала по буквам поздравительную телеграмму. На что она при этом намекала? Что скрывалось за продиктованным ею: «Всего наилучшего»? И что значило «С сердечными поздравлениями»?» и т.д.
Блох испытывает трудности с называнием предметов, с формулированием законченных предложений. Фразы, содержащие выводы или описания, ему приходится раскладывать на обозначения отдельных ощущений, чтобы оправдать свое заключение: «Он слышал, как выше этажом выпускали воду из ванной; во всяком случае, он слышал клокотание, а затем хрип и чавкание». Ему приходится думать / произносить слова как бы в кавычках, до такой степени они ему подозрительны. В конце концов ставится под сомнение сама необходимость интерпретации, навязываемая структурами языка потребность во всем увидеть логику и смысл:
Он пошел дальше, потому...
Должен ли он обосновывать, почему он пошел дальше, для того...
Какую он преследовал цель, когда... Должен ли он обосновывать это «когда» тем, что он... Будет ли так продолжаться, пока... Неужели он так далеко зашел, что...
Почему из-за того, что он здесь идет, должно что-то следовать? Должен ли он обосновывать, почему он здесь остановился? И почему, когда он проходит мимо купальни, у него должна быть какая-то цель?
Все эти «затем», «потому», «для того» были как предписания; он решил их избегать, чтобы не...
Проблематика, которую Хандке затрагивает в этой повести и других произведениях 60 – 70-х годов, конечно, не нова. Сомнения в возможностях выразительных и изобразительных способностей языка остро ощущались многими авторами XX века. В родной Хандке Австрии эти проблемы обсуждались с конца XIX века в русле философии языка и нашли свое самое знаменитое отображение в трудах Л. Витгенштейна, оказавшего значительное влияние в том числе и на концепцию Хандке.
Австрийский поэт и драматург Гуго фон Гофмансталь, один и блестящих виртуозов языка, в «Письме» (1902), написанном от лица некоего лорда Чандоса, дал выражение своему языковому скепсису. Другой знаменитый австрийский автор первой половины XX века Карл Краус вошел в историю литературы как величайший знаток немецкого языка и критик его небрежного, автоматического использования. Эти две фигуры стоят у истоков мощной языковой рефлексии в австрийской литературе, которую можно проследить вплоть до произведений современных авторов (например, в творчестве Э. Елинек). Особенность повести Хандке в том, что он не рассуждает о проблематичности пользования языком, но наглядно демонстрирует ее.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.