Александр Герасимов МОСТ
Александр Герасимов
МОСТ
Тесно прижимаясь друг к другу, выстроились тополя. Тут же снуют стрижи, живущие в глубоких норах крутого берега, который за лето зарастает зеленым крепким вьюнком и темно-зеленой пахучей полынью.
У моста, почти в воде, одинокая ива, очень толстая, с крепкой морщинистой корой, с нежными отростками молоденьких веток.
Мост добротный, со всеми приспособлениями, надстройками: большой ледокол на стрежне, в четыре метра перила.
В летнюю пору, бывало, у моста гам, смех, крик, купанье с утра до вечера. Когда солнышко упадет за горы, посиневшая от купанья детвора натягивает на пупырышную кожу нехитрую свою одежонку и, сломя голову, бежит по домам, голодная, застуженная.
А к вечеру ближе молодежь подваливает. Цыкает на запоздалых купальщиков:
— А ну, кончай полоскаться, шелупонь! Крапивой бы вас, чертей!
Другой раз всерьез пугнут:
— Соли, ребята, соли их, соплячьи души!
Зазевавшегося купальщика хватали и тут же огородным черноземом «солили».
Грязный, перепуганный малец, размазывая по лицу слезы, снова лез в воду и, вырвавшись наконец, хватал рубашку, штаны и, отбежав порядочно от обидчиков, кричал бранно с обидой:
— Женихи несчастные, девишники лупоглазые, табашники, хлызды!
Забегал в крапиву, одевался и, почесывая ужаленные места, бежал дальше, к дому.
На мосту мели устоявшуюся пыль девчата и парни, пела с придыхом старая, в скольких местах клеенная гармонь.
Мост не только место для гулянья. Его не минуешь в любом случае, потому что он соединяет Нижний Конец, Верхнюю улицу, Козловский переулок, Новый и Старый Свет.
С утра через мост идут в магазин женщины, дети. На мосту все остановку делают, хоть на минуту, а остановятся, смотрят с такой высотищи на голубоватую реку, что в легкой дымке течет на восход, к солнышку, на ивняк, густо растущий по всему острову, который огибает река. На острове колхозный огород. По зеркалу воды то там, то тут возникают круги: играет голавль.
У моста своя история, свой резон. Довоенный мост со сказкой был больше схож. Не одними сваями он держался над водой, а шутками да песнями, да бойким кружалом колхозной страды.
Катится по настилу моста тарантас на железном ходу, позванивая. Сивой масти жеребец, выгнув шею, косит глазом на водную гладь реки, озорно фыркает, отбивает чечетку кованым копытом. Следом целый обоз. Смех, визг. На каждой телеге по пять-шесть цветастых кофточек. Молодняк. Что на гулянье, что на работу, им все смех да шутки. Едут по мосту с песней, шальные, белозубые, черемные косы под косынки спрятали.
Вилы, грабли уложены на последней подводе. Бригадир, Алеша Бабкин, сидит на них, как на возу дров, картуз набекрень: прячет бригадир то место, где уху положено быть. В гражданскую еще схлестнулся с беляком. Лишился уха. Прячь, не прячь, а в народе давно ходит: корноухий да корноухий. С этим прозвищем и в бригадиры выбрали. Ладно. Спасибо.
— Но, заоглядывалась, чертополошная! — вдруг взъярился Алеша на маленькую кобылу, которая тащила его воз размеренно, никуда, вроде, и не смотрела по сторонам. Да уж так получилось. Не ко времени вспомнил про ухо. А так ничего. Жену взял хорошую. Да вон она на предпоследней подводе лицом смешливым к нему сидит, болтает полными ногами, дразнит его, словно девка.
Запели о молодом буденновце, о лихих конниках. Подводы покосников уже взбирались на Часовенную гору, а на мосту все еще жила песня, словно каждая тесина излучала то, о чем не допели девчата.
По мосту в гражданскую войну, спустившись с гор, проходили отряды Каширина, по новому тогда еще настилу цокали подковами партизанские кони, грохали колесами полевых пушек, и впервые на все село играл духовой оркестр. Неделю тогда пробыли каширинцы, а после чуть не из каждой третьей избы провожало село добровольцев.
У жизни свои законы, у каждого свой мост: одни шли по нему к славе, к бессмертию, другие — к проклятию, к позору.
Разное бывало ка этом мосту. Да хоть бы взять случай с девчонкой. Купалась пониже моста, совсем не на глубоком месте, и стала тонуть. На ее крик примчался на велосипеде колхозный агроном Гундорин Дмитрий, бросился на помощь, девчонку спас, а сам на берегу рухнул, сердце не выдержало. Похоронная процессия прошла по мосту, и долго еловые ветки лежали там, излучая смолистый запах урмана.
А весной, в ледоход! Места на мосту на всех не хватает, но людям охота поглядеть, как борется со стихией извечный человеческий мост, каких усилий и воли требуется для того, чтобы огромную массу льда расколоть, обезвредить. И это делают большой и малый ледоколы, а им помогают шестами подоспевшие мужики. Огромные осколки льда потоком одичалой воды несет на сваи моста. Мост то и дело вздрагивает, но стоит крепко. Каждый год так, каждую весну. После ледохода понизу заусеницами возьмутся отдельные опорины, щербинами да царапинами. А так ничего, стоит мост, служит людям.
С сорок первого года по мосту каждый день, считай, все на войну провожали. Плач над рекой был такой, что до сих пор по коже мороз. Другая баба-недотепа взбеленится душой, уцепится в своего и ну на всю-то ивановскую:
— Не пущу, не пущу!
Усовестят, успокоят, надежду вселят в побитое сердце солдатки:
— Возвернется, чего ты так-то сразу и хоронишь. Возвернется...
Мост соединял тогда фронт и тыл, живых и мертвых.
Топ-топ-топ. Бежит по мостовинам девчонка, сама от горшка два вершка, а сумка почтальонская полным-полна письмами к залеткам, к мужьям, братьям:
«А пишу я тебе, мой родненький, что страдания нам выпали немалые, да не в том корень... Бейте вы их, поганых, да возвращайтесь домой!»
Это на почту, в центр, для отправки. И такая же ноша обратно, только куда тяжелее: кому-то весточка в самый раз, а кому-то и похоронка.
И хочется ей, не по годам изболевшей душе, совершить зло: взять все похоронки — и ну их с размаха, с моста да в воду: «Плывите до самого моря-океана, в невидаль, в незнание!» Не заходилось бы тогда женское сердце до останову. Ведь другая и плакать-то не может, рухнет — и вся недолга.
Но идет по мосту почтальонша, шебаршит босыми ногами, гнется от тяжести сумки ли, горя ли.
А бывали и радости нашим односельчанам. Случалось, с какой-нито попуткой оказии соскочит на Козловском переулке, супротив моста, служивый, щелкнет костылями и так это бойко замарширует под горку, что медали на его груди: звень-звень, звень-звень. Взойдет на мост, остановится, костыли в одну руку и, опершись на перила другой, стоит солдат, смотрит на воду, улыбается, радуется, как маленький, аж до слез, непутевый.
А сарафанное радио сработало: бегут сродственники, соседи, только стукоток стоит. Схватят чуть не в охапку, каждому хочется обнять, обласкать. А он горделиво так, даром что об одной ноге, вышагивает потом переулками, а встречь — огородная поросль, вся в медовом настое подсолнечного цвета. Ух, ты!
Ребятишки вперед набегают и взадпятки, взадпятки, не насмотрятся на солдата, на медали его, на костыли.
Проводят так того фронтовика наши бабы до его дома, порадуются чужой радости, а сами к себе: отплакиваться, отгоревываться.
Вот и сегодня показался на берегу Ташинки со стороны села служивый при погонах. Остановился, опираясь на палку. По левой косице темная повязка. Смотрит единственным глазом на остров, где колхозные бабы, впрягшись в постромки, плуг на себе тянут, топчут босыми ногами влажную черную землю, готовят пахоту под огурцы, капусту. Подолы юбок подоткнуты высоко, худые их ноги ласкает поднявшееся чуть свет майское солнце. Головные платки надвинуты на глаза, не угадаешь сразу, кто из них моложе, а кто старше.
Дед Калистрат старательно держится за ручки плуга, направляет его по аккуратно улегшейся борозде. У него хватает еще духу прикрикивать на баб, началить их:
— Эть, матанечки вы мои! Веселея, мать вашу так! Где наша не пропадала!
Бабам не обидны его слова. Пусть ругнет раз-другой, их не убудет, не перешибет, зато голос мужской так и влезает в души, что становится от него радостно и горестно. И тянут бабы плуг еще бойчее, посмеиваясь над коноводом своим, седеньким, хиленьким, в портках, закатанных выше коленок.
Остановились передохнуть в тени размашистых ив, обтереться от обильно выступившего пота, отдышаться. Только сдернули с голов платки, Огруня Плотникова остроглазее всех оказалась:
— Гляньте-ко, бабы, да ведь это, никак, Саша Осетров?!
Уставились все на тот берег, где служивый приостановился и, не сговариваясь, ринулись, толкая друг друга, через переходы, на ту сторону речки. Бегут, не одернув юбок, мельтешат ногами.
— Матушки мои! Верно, что Сашка Осетров! Вроде он, вроде и нет!
Остановились шагах в пяти, смотрят изучающе, в глазах немой вопрос и радостная жалость.
Старшему лейтенанту Осетрову от их немоты не по себе, улыбнулся сквозь темную щетину бороды, сверкнул единственным глазом:
— Ну что вы, родные, не признаете?
И загалдели вдруг разом, заулыбались ответно, заодергивали подолы, здороваться начали, кто стеснительно руку лодочкой тянет, кто постарше, обнимать, целовать начали его, будто с неба упавшего. Старались это сделать аккуратно, чтобы раненому не повредить: еле на ногах держался парень, дорога не близкая, да все на перекладных.
Дедушка Калистрат так и сказал:
— Буде вам, мать вашу так, издыху дайте герою!
И, верно, отступились маленько от парня, освободили дорогу, а сами со слезами, с жалобами к старшему лейтенанту:
— Колюшку-то мово помнишь поди? Убили под Киевом-городом! — это Елена Кузнецова, многодетная колхозница, обжигая горячим дыханием рядом стоящих подруг, изливалась перед Осетровым.
Анна-топтушка, прозванная так за то, что была бойка на ногу, бежит, бывало, по улице, одна нога в калош сунута, другая в сандалии, или еще смешнее: одна обута, а другая нога голая, — топчется вокруг сгрудившихся баб, заладила, как сорока:
— Дайте мне посмотреть-то, бабоньки, на него, я ведь его крапивой, никак, понужала!
Когда двинулся Саша Осетров по берегу, опираясь на совсем еще новую палку, с искусно вырезанной ручкой, бабы следом пошли, кружат вокруг да около, как пораненные птицы у теплого людского жилья, жмутся изболевшими думами к фронтовику, ломают в себе сердечную боль, крепятся духом.
В душе, может, завидовали ему, что вернулся живым, но въявь не высказывались: обидеть недолго. Вскликнула было Таисья Каменева, что вот де, мол, ты пришел, а моего Мишки нету, бабы, посуровев, так на нее глянули, что у той язык к небу прилип: не у одной у нее так-то!
Сашке Осетрову тяжело идти, останавливается часто, бабы его рассматривают, дивуются. Офицером стал, орденов да медалей полна грудь, возмужалый, в темной удали курчавых волос броские нити седины. Жалеют: без глаза парень остался, без ноги, а ведь ему и двадцати трех нету. Эхма! Сладко ли потом будет, с годами?! Пока, может, и доволен, что живой вернулся, матери в счастье, братишкам, сестренкам в радость.
Проводили бабы старшего лейтенанта до моста, наревелись досыта, нарадовались за других, а потом повернули обратно, к острову, под власть дедушки Калистрата, пашню заканчивать, на житье промышлять.