Евгения Пищикова Социальный очерк

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я собираюсь поговорить с вами о таком жанре журналистики, как физиологический (он же натуральный, он же социальный) очерк. Почему этот жанр может быть интересен всем нам – не столько литераторам, сколько гражданам? Ну, например, потому что практически каждому из нас хотелось бы узнать, откуда растут ноги у пятичасовой очереди на художника Серова и почему туда привозят полевые кухни. Или, допустим, существует PR-служба Тины Канделаки. Для какого неведомого народа пиарщики этой службы предлагают такие лозунги: «Пятая колонна лжива и зловонна», «Навальный выбрал путь провальный» и абсолютный шедевр современного фольклора: «Навальный – Америке дружок, а России – вражок». Только представьте, человек, сочинивший этот лозунг, считает, что обращается непосредственно к народу, но к какому народу – этого он не понимает и сам. А теперь перейдем непосредственно к теме нашей лекции.

Физиологический очерк – это гораздо более широкое понятие, чем просто вид журналистской работы. Иногда он считается родом литературы. Но это не так. Литература увеличивает количество таинственного, а очерк уменьшает количество таинственного. Он – если не расследование, то исследование тех или иных общественных процессов и деталей.

Собственно говоря, физиологический очерк – это предтеча всей литературы нон-фикшн, нескольких родов беллетристики, а также всей современной социологии и социальной антропологии. Кроме того, из натурального очерка выросла так называемая история повседневности, а история повседневности – это одна из составляющих историко-антропологического поворота в гуманитарной мысли Запада. И это сейчас господствующая базовая мировоззренческая система. Разумеется, можно сказать, что все это выросло из физиологического очерка. А можно сказать, что необходимость в появлении этих дисциплин породила в первую очередь физиологический очерк как своего рода литературную эмблему нового необходимого поворота общественной мысли.

Сам по себе физиологический очерк родился во Франции в период июльской монархии, в так называемое время между двумя Бонапартами. Это было время, когда французское общество страстно нуждалось в самоописании, и самоописание вошло в такую оглушительную моду, что вряд ли удастся вспомнить другой случай, когда общественное влечение к какому бы то ни было литературному событию было так сильно. В месяц выходило до двухсот так называемых «физиологий» – маленьких книжек в бумажных обложках. Среди них были физиологии Парижа; физиология буржуа; физиологии рантье лавочника, врача, портного; физиологии тюрьмы, полиции, суда; физиологии парикмахера, студента, продавщицы, актрисы, цветочницы, прачки, гризетки; физиологии вещей: лорнета, омнибуса, зонтика и шляпы. Почему они называются именно физиологиями? С одной стороны, это дань тогдашней моде; нынче, например, модно называть, скажем, анатомиями: анатомия протеста, анатомия страсти и т. д. Но на самом деле, тот факт, что они называются физиологиями, имеет куда большее значение. Как описывалось столетиями общественное устройство? Как иерархическая пирамида. Внизу – народы, на вершине – властитель. Такое положение считалось устойчивым и естественным. Это объяснялось детям даже в букварях. Букварь для совместного обучения письму, русскому и церковнославянскому чтению и счету для народных школ Д. Тихомирова, Е. Тихомирова (160 изданий) включает такое важное объяснение: «Потому, дети, общество строится как пирамида, что это естественное состояние бытия. Если песок или крупу ссыпать на ровное место равномерной струйкой, песчинки или зернышки все равно устроятся пирамидой». Пирамида – статичный предмет, он недвижим, и его стабильность – великая ценность.

Но перед нами Франция, уже пережившая революцию, республику, термидор, наполеоновские войны, реставрацию, июльскую революцию, и впереди еще революция 1848 года.

Полное смешение сословий. Вознесение самых ничтожных и низвержение самых сакральных фигур. Не то что порушена иерархическая лестница – порушена вся социальная ценностная система.

То есть на своем опыте общество обнаружило, что оно чрезвычайно подвижно. Нужна была другая аллегория, другая метафора общественного устройства. И она нашлась.

Физиология – это наука о функционировании живого, о норме и патологии живого.

Огромна была мода на естественно-испытательные дисциплины; возникает термин «Социальное тело», и Кетле (естествоиспытатель, автор «Социальной физики») писал, что общество должно подвергаться тем же методам исследования, что и человеческое тело: препарирование, наблюдение симптомов и составление атласа внутренних органов общества. Модны были дискуссии: что главнее – мозг или сердце, все ли органы важны и пр. Обсуждались парадоксы важности и равенства – да, не все органы равны, но больной – важнее, ибо каждый понимает, что палец не главное, но когда болит зуб, когда болит палец, можно забыть об иерархии внутренних органов. Литератор и журналист были признаны глазами общества. Без этого общество слепо. Оно полно сил, оно готово действовать, но не видит поля деятельности.

Аналогичным образом проводились сравнения общественного устройства с устройством зоологических популяций. Труды Лемарка, и Сент-Илера, и Бюффона были общественным чтением, находились на пике интереса; модно было обсуждать, как меняется тот или иной животный вид при изменении условий жизни. Если мы посмотрим предисловие Бальзака к «Человеческой комедии», то увидим, что сравнение общества с зоологической популяцией представляется допустимым: «Идея этого произведения родилась из сравнения человечества с животным миром. (…) Создатель пользовался одним и тем же образцом для всех живых существ. Живое существо – это основа, получающая свою внешнюю форму в той среде, где ему назначено развиваться. (…) Общество подобно Природе. (…) Различие между солдатом, рабочим, чиновником, адвокатом, бездельником, ученым, государственным деятелем, торговцем, моряком, поэтом, бедняком, священником также значительно, хотя и труднее уловимо, как и то, что отличает друг от друга волка, льва, осла, ворона, акулу, тюленя, овцу и т. д. (…) Следовательно, описание социальных видов, если даже принимать во внимание только различие полов, должно быть в два раза более обширным по сравнению с описанием животных видов».

Белинский предполагал, что в России подобные взгляды могут быть подвергнуты критике – так и вышло. Тотчас появились публикации, в которых говорилось, что читать «грязефилов» – все равно, что смотреть, как фланеры наблюдают за животными на скотном дворе. Я упоминаю об этом только потому, что это классический пример социального мифа или так называемого фольклора образованного человека. Прошло полторы сотни лет, но стоит только приняться за что-то похожее на социальный очерк, как тотчас набегают критики: «А вот вы как! Пришли в зоопарк и смотрите, как живут простые люди!» Они не понимают, что их высказывания – это древний социальный миф, целиком и полностью взятый ими в заем и приобретший в их устах совершенно плоское, профанное значение. Единственная поза, доступная социальному очеркисту, – это согбенная поза человека, который прижался к замочной скважине.

Но продолжим.

Что касается определения физиологического очерка, то оно очень простое: «Своей целью физиологический очерк ставит изображение современного общества, его экономического и социального положения во всех подробностях быта и нравов. В физиологических очерках раскрывается жизнь разных, но преимущественно так называемых не рефлексирующих, молчащих и низших классов этого общества, его типичных представителей, даются их профессионально-бытовые характеристики». У физиологического очерка, если смотреть на него с точки зрения журналиста и литератора, есть шесть структурных черт: отсутствие сюжета в традиционном понимании этого термина; локализация действия; подача статистически точных сведений об описываемых местности, времени, людях; отношение к воспитанию, образованию, жизненным условиям героев как к основным их характеристикам; повышенное внимание к характеристике социальных типов и среды и изображение жизни в социальном разрезе; стремление создать образы, типы или типические метафоры, символы описанного времени.

Лично для меня один из самых интересных подвидов социального очерка – это описание вещи, исследование предмета, та самая физиология шляпки и зонтика, которые я уже упоминала. Интересен он, в частности, потому, что именно в нем особенно очевидна разница между очерком и литературным опытом, а нужно сказать, что физиологический очерк – это такая штука, которую легко перепутать, к примеру, с социальным рассказом. Смысл физиологии вещи в том, что через любой предмет, значимый в данный период времени, можно узнать что-то новое об обществе. Лучше всего это определил Эрнесто Роджерс – итальянский архитектор и писатель, который утверждал, что «если внимательно изучить обычную ложку, то можно получить достаточную информацию об обществе, в котором она была создана, чтобы представить себе, как это общество спроектирует город».

Для наглядности мне бы хотелось разобрать с вами французскую физиологию под названием «Прелесть зонтика».

Всякий физиологический очерк интересен только тогда, когда он угадывает или находит действительный нерв времени. «Физиология зонтика» начинается с естественного размышления, что зонтик – это средство и символ абсолютной защиты. Это не большая новость и вполне привычная метафора: человек в футляре – это тот, кто идет под зонтиком в погожий день.

Следующая ступень размышления о зонтике – он, кроме всего прочего, еще и средство кокетства. Имеется в виду, конечно же, кружевной зонтик, которым дамы прикрываются от солнца.

Дальше – больше: в данные нам тревожные времена зонтик может являть собой не только средство защиты, но и средство нападения. Автор пишет, что некоторые бульвардье взяли моду ставить на свои зонтики железные наконечники, чтобы, прогуливаясь, не опасаться нападения пуделей. Зря смеетесь, потому что есть еще физиология пуделя и физиология бульвара.

Ну, и наконец появляется та общественная новость, которая может показаться нам не слишком интересной, но только потому, что она застыла в своем времени, как и всякая политическая новость. Вся эта физиология была написана за тем что так называемый народный король, король буржуа – Луи Филипп – одно время предпринимал популистские прогулки якобы без охраны, с зонтиком под мышкой. В этом смысле зонтик стал для автора физиологии как бы символом обманчивой, ложной открытости, которая на самом деле таковой не является.

Если бы мы решили продолжить историю с зонтиком, мы могли бы сказать о том, что зонтик еще как минимум дважды становился символом нового в обществе. Первый раз – в 1964 году, когда фильм «Шербургские зонтики» получил Золотую пальмовую ветвь и когда появился знаменитый рекламный слоган «Пусть вселенная подождет». Зонтик стал символом отгороженности двоих от всего мира, символом нескромного поцелуя, а также символом самой известной марки презервативов. А второй раз – в 2010 году, когда количество отправленных сообщений и выходов в интернет с телефонов впервые превысило количество звонков, то есть телефоны в сущности превратились в средство печатной связи. Именно в этот год появился так называемый японский зонтик, который надевается на голову как обруч, чтобы оставить руки свободными для общения.

Или, допустим, если бы мне пришлось писать физиологию постели, то я, с присущей мне тяжеловесностью, размышляла бы следующим образом: значит, постель – это что такое? Это место любви, рождения, болезни и смерти. Какие из этих символических значений абсолютно ушли в небытие? Очевидно, что местом рождения постель перестала быть достаточно давно. Современной женщине если и приходит в голову рожать дома, то происходит это в ванной комнате. Что касается домашней постели как части представления об идеальной смерти, то ее заменила собой больничная койка. Причем не простая, а напоминающая систему управления космическим кораблем, чтобы умирающий до последнего вздоха сражался за свою жизнь. Смерть в бою со смертью – вот идеал современной смерти. Я писала бы именно об этом, но это я. А, к примеру, Дмитрий Макаров – один из учеников нашей Школы – написал про особые отношения современного человека с его постелью. Герой Макарова не хочет кого-то на этой кровати, он хочет саму кровать. Это довольно проработанная в социально-антропологических исследованиях тема об истощении чувственности в межличностных отношениях и перетекании её в отношения с предметным миром, где вещь сама по себе является символом удовольствия. В частности, об этом писал Ролан Барт – об изменении концепции желанного, об изменении самого объекта желания. Не женщина, надевающая драгоценности, чтобы блистать, а женщина, которая раздевается, чтобы быть фоном для рекламного блеска украшений.

Но вернемся к Франции времен июльской монархии, к роскошной колыбели физиологического очерка. Началось все несколько раньше: чрезвычайная популярность нравоописательных текстов связана с творчеством двух знаменитых французов. Один из них – Себастьян Мерсье, который в 12 томах «Картинок Парижа» написал более 1000 очерков-набросков о нравах и жизни французской столицы 1880 года. Второй – его друг, выходец из крестьянской семьи, Ретиф де ла Бретонн – он же «голос большинства», – описавший страну с точки зрения трудящихся. Когда де ла Бретонн после покупки типографии разорился, он написал автобиографический роман под названием «Господин Никола, или Разоблаченное человеческое сердце», насчитывавший 16 томов.

Кроме того, широко издавались сборники натуральных очерков: «Париж, или Книга ста и одного автора»; сборник «Это Париж»; книга «Дьяволы Парижа», посвященная изображению социальных типов; девятитомники «Французы в их собственном изображении» («Les fran?ais peints par eux-m?mes», 1839–1842, 8 tt.; «Le livre des cent etun», 1831–1834, 15 tt., ?d. Lavocat; «Paris au XIX si?cle», 1899; «Le diable a Paris», 1845, 3 tt.). В издании этих сборников принимали участие Бальзак, Жюль Жанен, Жорж Санд, Поль де Кок и другие популярные писатели того времени.

Я могу и дальше сыпать именами, благо – они напечатаны, и напрягать память мне не приходится, но вы и без того поняли, что огромное количество литераторов в течение восемнадцати лет издавали многотомники своих наблюдений о жизни французских сословий. Все это привело к тому, что французское общество «проработало» само себя; изучило себя. Я думаю, что если бы хоть половина подобной работы была проведена в России, это было бы чрезвычайно полезно. Если бы сегодня кому-то из нас захотелось бы возродить традицию социального очерка, мы могли бы попробовать составить недурной сборник. Получилось же это у Некрасова с Белинским. И тут мы переходим непосредственно к русскому физиологическому очерку.

Может показаться, что все началось с Некрасова и Белинского, которые в 1845 году издали первый том «Физиологии Петербурга». В предисловии к нему упоминается, что «этот опыт тем труднее для нас, что до сих пор не было на русском языке ни одной попытки в этом роде». В том же предисловии Белинский говорит о необходимости прихода в литературу обыкновенных талантов, которые «необходимы для богатства литературы. Чем больше их, тем лучше для литературы, но их-то, повторяем, у нас всего меньше, и оттого-то публике нечего читать». Нельзя сказать, что это совсем уж пустые слова. Я предполагаю, что публике действительно нечего было читать, учитывая тот факт, что в 1825 году в России было издано всего 312 книг, из которых 119 – это переводы. Но в то же время Белинский со всей уверенностью берется утверждать, что до его «Физиологии Петербурга» никто более не занимался этой работой, в то время как это абсолютнейшая неправда. И вы в этом убедитесь, когда я расскажу вам о моих самых любимых физиологических очеркистах – князе Одоевском, Фаддее Булгарине и др. Булгарин со своими очерками «Лицевая сторона, или Изнанка рода человеческого» опередил альманах Некрасова и Белинского всего на три года.

А вот первые русские назидательно-правописательные этнографические очерки, предвосхитившие физиологические, были написаны еще в первой половине XIX в. К. Н. Батюшковым: «Прогулка по Москве» (1811–1812 гг.), В. Ф. Одоевским: «Сборы на бал», «Женские слезы», «Невеста» (1820-е гг.), Н. А. Полевым: «Новый живописец общества и литературы» (1832).

Почему князь Одоевский представляется мне чрезвычайно интересным физиологическим очеркистом? Во-первых, потому, что он совершенно выдающийся футуролог, предугадавший добрую половину всего того, что происходит сегодня. А во-вторых, князь Одоевский был увлечен одной из самых излюбленных идей всех социальных очеркистов под названием «Дом в разрезе». «Дом в разрезе» – это некий абстрактный или реальный дом, с которого журналист как будто бы снимает переднюю стенку, получая кукольный домик, за жизнью которого можно наблюдать и устройство которого можно использовать для описания общества: чердак – это богемный художник, бельэтаж – это буржуазная семья, первый этаж – это маленький магазин или булочная, и, наконец, подвал – понятно кто – угнетенный рабочий класс. В 1833 году он писал, например А. С. Пушкину, о задуманном Гоголем альманахе «Тройчатка», для которого сам Одоевский берется описать гостиную, а Гоголь хочет описать чердак, тогда почему бы ему, Пушкину, не описать… погреб?! Вот и получится «разрез дома в три этажа»! В любом случае весь цикл его светских повестей, особенно «Княжна Зизи» и «Княжна Мими», могут считаться своего рода нравоучительные очерками, очерками нравов. «Княжна Мими» – одно, может быть, из самых интересных произведений русской литературы, которое мы имеем возможность относить к предтечам физиологических очерков.

Кроме Одоевского физиологическим очерком до Некрасова и Белинского занимался Николай Алексеевич Полевой, который в 1832 году издал сборник под названием «Новый живописец общества и литературы». Увлеченный произведениями Жюля Жанена, он написал очерк «Мелкая промышленность, шарлатанство и диковинки московские» о мелких жуликах, промышляющих на улицах городов. Полевой замечателен тем, что он впервые употребил данные статистики, а также впервые использовал социолекты, что очень важно, поскольку незафиксированные социолекты со временем попросту пропадают.

Наконец, два имени, которые представляются мне важными для истории русского физиологического очерка, – это Фаддей Венедиктович Булгарин и Александр Валентинович Амфитеатров.

Не думаю, что имеет смысл подробно рассказывать вам биографию господина Булгарина, и все-таки представьте себе русского офицера, который закончил кадетский шляхетский корпус, участвовал в походах против французов, а после был плохо аттестован (по одним сведениям, он пишет сатиру на полковое начальство, по другим – делает какую-то бытовую мерзость) и в 1811 году отставлен от службы в чине поручика. Далее происходит какая-то временная лакуна, его обнаруживают в Ревеле, где он якобы ворует шинель некоего полкового командира, о чем, кстати говоря, впоследствии пишет Пушкин. Через Варшаву Фаддей Булгарин оказывается в Париже, где вступает в польский легион. В войне двенадцатого года он воюет на стороне французов, делает блестящую военную карьеру, становится капитаном уланского легиона и получает орден почетного легиона как солдат наполеоновских войн. Проходит время, реабилитированный по ряду причин Булгарин оказывается в Петербурге, где намеревается издавать журнал для женщин на польском языке, что уже, кстати говоря, довольно яркая идея. Через какое-то время он начинает писать на русском, становится журналистом, на которого обращают внимание, поскольку он обладал выдающейся способностью раздражать и провоцировать публику своим полемическим задором. Булгарин начинает издавать газету «Северная пчела» – беспрецедентную для того времени. Это газета сплетен, это таблоид, это газета, где впервые появляется фельетонная страница всякой всячины и, в том числе, статьи самого Фаддея Булгарина, которые никого не оставляют равнодушными. В течение нескольких лет «Северная пчела» выходит тиражом в 10 тысяч экземпляров, про нее пишут, что чиновники читают только «Северную пчелу» и верят в неё больше, чем в Священное Писание. Любой газетный полемист, по мнению Булгарина, может проиграть только в одном-единственном случае – если он неправильно выберет себе противника. Врага он нашел себе хорошего, как мы знаем. В 1829 году Булгарин издает необыкновенно успешный роман, «Иван Выжигин», про который Белинский, не имевший обыкновения кого-то хвалить, говорил, что «единственное, за что мы можем быть благодарны Булгарину, – за то, что он приохотил 10 000 человек к чтению» (на моей памяти так писали только про Джоан Роулинг). И вот этот волшебный человек с авантюрной жилкой пишет социальные очерки, хищнически подмечая и угадывая детали, которые остаются актуальными до сих пор. Очень рекомендую почитать.

Что касается Амфитеатрова, то он родился в 1862 году и, соответственно, начал свою писательскую карьеру гораздо позже. Александр Валентинович учился в Милане, а до этого окончил факультет юриспруденции Московского университета. Одновременно писал огромное количество текстов в газеты – достаточно сказать, что у него было 62 псевдонима.

С романом Амфитеатрова о тайнах проституции «Марья Лусьева» случилось примерно то же, что и с романом Булгарина – был настолько ошеломительным, что Амфитеатрову пришлось писать продолжение, «Марья Лусьева за границей». Но не за «Марью Лусьеву» люблю я Амфитеатрова, а за его труд про междусословные браки, которые как массовое явление возникли в начале века. Этот цикл физиологических новелл вышел в 1910 году под названием «Бабы и дамы». Хороши также его сборник рассказов и легенд «Мифы жизни» и цикл из московской жизни «Птички певчие (Московские нравы)». Для написания знаменитого цикла «Бабы и дамы» Амфитеатров разослал анкеты своим друзьям и, только получив 48 реальных историй о мезальянсах и браках представителей полярных сословий, сел за написание книги.

Что в физиологических очерках Амфитеатрова представляется мне наиболее интересным? Ну, например, роль детали, которая абсолютно переворачивает социальный миф. Постараюсь пояснить, что я имею в виду под такой деталью. В свое время я разговаривала с волонтером, сотрудничавшим одно время с ассоциацией «Серебряная роза». Это независимая ассоциация секс-работников и их сторонников. Так вот, волонтер говорила, что некоторые девушки сетуют, что на их «рабочем месте» нет прикроватной тумбочки. А если нет тумбочек, то «негде поставить чашку, иконку и фотографию ребенка». Вот тут меня, конечно, несколько перемкнуло, потому что мы живем в такой реальности, где, прежде чем начать целоваться, положено перевернуть фотографию Ипполита, а тут фотография ребенка – что это такое? Но моя собеседница возразила: «Это же нормально, когда фотография ребенка стоит на рабочем месте». Вот та деталь, которая абсолютно переворачивает все наши представления. Причем если бы наш разговор шел под запись, я не получила бы ничего. Это люди, привыкшие говорить о себе в двух противоречивых сценариях: я-сценарий – всегда очень мелодраматический; и мы-сценарий, т. е. общественно-привычный сценарий саморепрезентации. Беседуя под запись, услышать правду практически невозможно; не потому, что человек тебе врет, – он просто не артикулирует свою я-правду, а разговаривает от лица профессионального «мы». А вот эта фотография на прикроватной тумбе абсолютно все проясняет, ты будто сразу видишь социальное происхождение этой девушки: она вышла из обычных конторских сидельцев, где на рабочем столе всегда стояла чашка и фотография ребенка.

Вот такого рода деталей, которые ломают наши представления о том, как устроено общество, в очерках Амфитеатрова достаточно много.

Напоследок, чтобы картина была более-менее полной, стоит упомянуть кого-то из современных социологов. Существует Симон Кордонский – социолог школы Татьяны Заславской, единственный социолог, который действительно знает, что сегодня происходит в России. Он заведующий лабораторией муниципального управления ГУ ВШЭ, ординарный профессор, научный руководитель фонда «Хамовники», автор таких терминов, как «гаражная экономика» и «невидимая Россия». Если кому-то из вас захочется заняться социальной очеркистикой, то не поленитесь, прочтите сперва Симона Кордонского. Это избавит вас от необходимости изобретать велосипед, который уже изобретен.

На этом всё, всем спасибо.

Coffee break

…мне кажется страшным не то, что люди живут механически, а то, что они совершенно механически думают.

…вы можете обращаться с материалом как угодно вольно, чтобы на выходе получить максимально энергичный текст. Но это не называется нафантазировать или наврать; это называется творческой переработкой.

…я думаю, что сегодня физиологический очерк не интересен потому, что нет идеологической базы для его функционирования. Например, кто-то болеет и рассказывает об этом, чтобы другим было легче перенести болезнь. То, что на Западе называется «литературой проживания горя». В России такая литература пока не распространена, а значит, рассказ о чем-то дурном превращается в простую обналичку зла.

…я придерживаюсь того мнения, что автор физиологических очерков не может не иметь своей позиции, но он не должен ее выпячивать. Он должен попытаться понять и простить, иначе его работа бессмысленна.

…есть такой профессор Илизаров, который создал народный архив, куда можно было принести все, что осталось от ушедшего родственника, – от хозяйственных записей до дневников. И профессор Б.С. Илизаров, крайне увлеченный своим делом, говорил: «Вот подумайте, подумайте, нам скоро начнут носить дневники! И вы подумайте, как изменится мир! Когда мы сможем читать чужие дневники, мы фактически сможем почувствовать и понять мысли другого человека!» Через год открылся Живой Журнал – в мире ничего не изменилось.