«Вновь я посетил…»
Первооткрывателем мотива посещения знакомых мест в русской поэзии мы привыкли считать А.С. Пушкина с его хрестоматийным «Вновь я посетил…» (1835). Но мало кто знает, что толчком для создания пушкинского шедевра послужило написанное за год до него стихотворение Баратынского «Запустение» («Я посетил тебя, пленительная сень») о его приезде в родительское имение в Тамбовской губернии, где он родился и провёл детские годы. «Друг мечтаний и природы» идёт привычными с младенческих лет тропинками, хочет что-нибудь вспомнить — и не узнаёт ни «заветного дола», ни «прыгучих вод» пруда. Всё заросло, заглохло, разрушилось — беседка, мостик, грот. И в природе запах увядания и тления: неприветливо чернеют осенние нагие деревья, листья мёртвые, трава замёрзшая. Поэт думает о давно умершем отце и его далёкой могиле. И хотя память не сохранила отцовского образа, но чудится, что его дух пророчит встречу сына со «священной тенью» в иной стране, похожей на райские сады.
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую несрочную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной тени невянущих дубров,
У нескудеющих ручьёв,
Я тень, священную мне, встречу.
Выбрав аналогичную тему — поездку в родные пенаты и сходный зачин — «Вновь я посетил», Пушкин сразу же вступает в полемику со своим собратом по перу: не романтическая «пленительная сень», а прозаический «тот уголок земли, где я провёл изгнанником два года незаметных» (ссылка в Михайловское в 1824 — 1826); не возвышенный александрийский стих (6-стопный ямб) в сочетании с 4-стопным, а драматический нерифмованный пятистопник, которым здесь же, в Михайловском, десять лет тому назад был написан «Борис Годунов». А начинается пушкинское стихотворение с укороченной строки, словно продолжение разговора, и заканчивается оборванным стихом: «Вновь я посетил…» — «И обо мне вспомянет». Разговорность интонации подчёркивается и отсутствием рифмы, и многочисленными переносами («три сосны / Стоят», «глядел / На озеро», «на границе / Владений дедовских», «мой внук / Услышит»).
Так же, как Баратынский, Пушкин подробно описывает окружающую местность: лесистый холм, синее озеро, отлогие берега, златые нивы, зелёные пажити, дорога, изрытая дождями; деревни вдалеке, мельница. Однако в отличие от Баратынского всё радует его глаз. И хотя прошло десять лет, и многое изменилось в его жизни, и сам он переменился, но «здесь опять / Минувшее меня объемлет живо, / И, кажется, вечор ещё бродил / Я в этих рощах». В этих описаниях нет-нет да и промелькнут то намеки на «иные берега, иные волны», то перекличка с «Медным всадником» (неведомые воды, убогий невод рыбака).
Если Баратынский обращался к памяти отца, то Пушкин горюет о другом близком человеке, тоже уже ушедшем из жизни, — о своей няне: «Уже старушки нет — уж за стеною / Не слышу я шагов её тяжёлых, / Ни кропотливого её дозора». Удивительно точно и конкретно переданы особенности её крутого, властного характёра: не шаркающие, семенящие шаги, а тяжёлые; не хлопотливая забота, а «кропотливый дозор», как на военной службе.
Принципиально иной финал в пушкинском «Вновь я посетил…». Баратынский мечтал о посмертной встрече с отцом в райских кущах — Пушкин же приветствует рождение новой жизни вначале в образе младой сосновой рощицы, а затем в лице своего будущего внука.
Теперь младая роща разрослась,
Зелёная семья; кусты теснятся
Под сенью их (трёх сосен. — Л.Б.), как дети. <…>
Здравствуй, племя
Младое, незнакомое! не я
Увижу твой могучий поздний возраст <…>
Но пусть мой внук
Услышит ваш приветный шум, когда,
С приятельской беседы возвращаясь,
Весёлых и приятных мыслей полон,
Пройдёт он мимо вас во мраке ночи
И обо мне вспомянет.
Любопытно, что в черновиках Пушкина сохранился план ещё одного стихотворения (1835 или 1836 г.), где есть строка «Я посетил твою могилу», которая случайно отзовется через 20 лет, когда в 1856 г. одновременно появятся два новых «посещения»: одно трагическое — «Я посетил твоё кладбище» Н. Некрасова, а другое — идиллическое — «Золотой век» («Я посещал тот край обетованный») А. Фета.
В первом не было описания ни кладбища, ни могилы, а были воспоминания о любимой женщине и о сложных взаимоотношениях между ею и лирическим героем, которого раздражал её весёлый, легкомысленный, беспечный нрав.
Ни смех, ни говор твой весёлый
Не прогоняли тёмных дум:
Они бесили мой тяжёлый
Больной и раздражённый ум.
Я думал: нет в душе беспечной
Сочувствия душе моей…
Прошли годы. «Подруга трудных, трудных лет» умерла. И теперь её облик является «светлей и чище», особенно в сравнении с нынешней спутницей поэта, и он винит себя, что не ценил тогда эту любовь, и видятся ему блистающие глаза, вьющиеся локоны, и слышатся слова «будь веселей!»: «И звонкий смех твой отдаётся / Больнее слёз в душе моей…».
«Золотой век» Фета входит в его цикл «Антологические стихотворения» и воскрешает античность, когда «розами и миртами венчанный под сению дерев благоуханной блаженствовал незлобный человек». Перед автором расстилаются такие же, как когда-то, картины: леса, долины, горные хребты и скалы, ручьи, закаты, волны Эгейского моря. Он воображает, что присутствует на празднике Вакха, где льётся вино, звучат тимпаны, хохочут вакханки, смирные тигры везут колесницу, весело махая хвостами.
Вино из рога бог с лукавым ликом
Льёт на толпу, сам весел и румян. <…>
У колеса, пускаясь вперегонку,
Нагие дети пляшут и шумят;
Один приподнял пухлую ручонку
И крови не вкусившему тигрёнку
Даёт лизать пурпурный виноград.
В ХХ в. тема посещения знакомых мест возродилась на новый лад в советской поэзии. На неё откликнется в связи с поездкой в родное село Константиново после долгого отсутствия С. Есенин в «Возвращении на родину» (1924), как бы напомнив о недавнем пушкинском юбилее, широко отмеченном по всей стране, «Я посетил родимые места…». Именно тогда Есенин признавался, что его всё больше «тянет к Пушкину», но в то же время настаивал на своём особом, «степном пенье». И вот, подхватив пушкинский зачин и синтаксическую конструкцию «тот/та, где», молодой поэт превращает белый 5-стопный ямб в вольный и рифмованный и сразу же подчёркивает, что речь пойдёт не о дворянском поместье, а о деревне, где он вырос: «Я посетил родимые места, / Ту сельщину, / Где рос мальчишкой». И рисует не столько виды природы, сколько «бедный, неприхотливый» деревенский быт.
Если у Пушкина в «уголке земли» мало что изменилось за 10 лет, то Есенина на каждом шагу преследуют открытия, причём малоприятные (сгорел родительский дом; нет клёна, стоявшего под окном; не сидит на крылечке мать; взметнулась колокольня без креста»). И сама местность кажется ему незнакомой, разве что гора осталась прежней да кладбище с подгнившими крестами. И даже деда своего не узнаёт герой во встреченном на тропке старике.
Создавая в отличие от своих предшественников лиро-эпическое произведение (цикл «маленьких поэм»), Есенин включает в повествование и диалогическую речь — разговор с дедом: «Да!.. Время!.. / Ты не коммунист?» / «Нет!» / «А сёстры стали комсомолки. / Такая гадость! Просто удавись!» Далее следует встреча с матерью и младшими сёстрами: «Чем мать и дед грустней и безнадёжней, / Тем веселей сестры смеётся рот».
При всей своей любви к родимой стороне («готов упасть я на колени, увидев вас, любимые края», «я улыбаюсь пашням и лесам») поэт осознаёт, что всё вокруг переменилось, как и он сам: «Ах, милый край! / Не тот ты стал, / Не тот. / Да уж и я, конечно, стал не прежний», «Уже никто меня не узнаёт». Выросло молодое поколение — «здесь жизнь сестёр, сестёр, а не моя». Впору патетически воскликнуть вослед Пушкину: «Здравствуй, племя…». Но нет пафоса в отношении Есенина к молодёжи, а к себе — лишь самоирония.
И вот сестра разводит,
Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал»,
О Марксе, Энгельсе…
Ни при какой погоде
Я этих книг, конечно, не читал.
А заключительный иронический пассаж напоминает о пиетете русских классиков XIX в. перед Байроном (А. Пушкин «Другой от нас умчался гений», «властитель дум», певец моря; М. Лермонтов «Нет, я не Байрон, я другой…»), намекая на эпизод из байроновской поэмы «Странствия Чайльд-Гарольда», в котором герой представляет себе, как вернётся домой, а его пёс вонзит клыки в своего хозяина: «По-байроновски наша собачонка / Меня встречала с лаем у ворот».
Снова пройдут десятилетия, и в начале 60-х годов ХХ в. будут написаны два произведения на тему «посещения». Одно — как продолжение традиций — Е. Винокуров «Я посетил тот город, где когдато…» (1961), другое — как их разрушение — И. Бродский «От окраины к центру» (1962). Винокуров вслед за Пушкиным использует 5-стопный ямб, но с рифмой и подчинительную связь «тот, где», а вслед за Некрасовым пишет о своей возлюбленной и её смерти.
Я посетил тот город, где когда-то
Я женщину всем сердцем полюбил.
Она была безмерно виновата
Передо мной. Её я не забыл.
Лирический герой, в отличие от некрасовского, винит в разрыве не себя, а её и отмечает противоречивость её внутреннего облика: «Она была и ласкова, и злобна, / Она была и лжива, и мила». Переживая смерть любимого существа, современный поэт не стремится всё понять и объяснить.
Я не решаю сложную задачу,
Глубинные загадки бытия.
Я ничего не знаю. Просто плачу.
Где всё понять мне? Просто плачу я.
Казалось бы, начало «От окраины к центру» Бродского подчёркнуто традиционно: «Вот я вновь посетил…» и нарочитое повторение наречий «снова», «опять», «вновь» («я опять прошептал», «вот я снова», «вот я вновь пробежал»), высокий поэтический слог с архаизмами (парадиз, аркадия, младенческие лары); жанр поэмы, как у Есенина. Но при этом категорический отказ от стихотворного метра всех предыдущих текстов (ямб) и выбор многостопного вольного анапеста с разбивкой на «столбик», ритмически раскованного и временами приближающегося к прозаической речи.
Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речных пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.
Вместо классического сельского пейзажа перед нами разворачивается урбанистический, в котором местность любви сопрягается с городскими предместьями и их многочисленными приметами: шоссе и река, трамваи и машины, кирпичные ограды, трубы и каменноугольный дым, новостройки, фонари и тысячи горящих окон, а невдалеке холмы, болота, редколесье, и «сосны глядят в поднебесье». Всё как было когда-то. «Вот я вновь прохожу» — и словно нету разлук: ты в яркокрасном кашне и в плаще стоишь на мосту. Но оказывается, что это чужая жизнь, и новые Адам и Ева встречаются под арками. От нас же остались только свет и тени, и наше появление бесплотно. А «ты» — то ли девушка, то ли юность: «Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна».
Неужели не я,
освещённый тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями <…>
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.
Если Пушкин приветствовал будущую жизнь, идущую ему на смену, а Есенин удивлялся переменам и с любопытством присматривался к молодому поколению, то Бродский здоровается с собственной юностью («Добрый день, вот мы встретились, бедная юность») и размышляет об обновлении всего сущего на земле: «Кто-то новый царит, / безымянный, прекрасный, всесильный…». А какова наша роль? Куда мы спешим? В рай, ад или во мрак? Лучше проходить по земле бестревожно, «невозможно отстать», но можно обгонять.
Это — вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далёких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.
Для Бродского вечная жизнь вмещает в себя всё — высокое и низкое, большое и малое, духовное и обыденное (от любви до брюк). И со всем этим он поздравляет себя: не только с прекрасными соснами, рекой и небом, но и утратами и «горькой судьбой» и чувствует себя чужим в этой новой реальности (как и Есенин когда-то) и тоже никого и ничего не узнаёт: «Не жилец этих мест», «никого не узнал, обознался, забыл, обманулся», но никого в этом не обвиняет.
В отличие от Есенина, влюблённого в родной край, Бродский не уверен в своей привязанности к отечеству: «Дорогая страна, / постоянный предмет воспеванья, / не любовь ли она? Нет, она не имеет названья». Более того, он готов отречься от неё, ибо ничего ему не надо: «Слава Богу, что я на земле без отчизны остался». Не предчувствие ли это? Поэт то жаждет повторений и настойчиво твердит — сколько раз, сколько лет, столько лет; то сознаёт, что вернуться назад нельзя («Значит, я никуда не вернулся»).
Сколько раз я вернусь —
но уже не вернусь — словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.
В этом финале слышится, вероятно, случайно отзвук есенинского «Возвращения на родину», в конце которого также раздаётся собачий лай.
Так, двигаясь «от окраины к центру» в реальном и символическом пространстве, Бродский ведёт читателя от личного и частного к глобальным проблемам бытия, а от центральных фигур российской словесности к убеждению в неповторимости своего «я». Быть может, молодому поэту хотелось не только внести свою лепту в знаменитый мотив, но и «закрыть тему», завершить её или, говоря его словами, «запереть дверь». Удалось ли ему это? Трудно сказать…
Во всяком случае после Бродского мотив «посещения», если и возникает в русской поэзии, то явно в «разрушенном» виде, когда даже глагол «посетить» исчезает из текста. Таково стихотворение Л. Лосева «И наконец остановка «Кладбище» (1981), в котором, отталкиваясь от некрасовского «Я посетил твоё кладбище…» (сохранив ударение на втором слоге), автор не просто навещает могилы деда и отца, но и пытается отыскать свою рядом с ними, потому что обещал сюда вернуться, как некогда Бродский — на Васильевский остров.
Как же, твержу, мне поставлен в аллейке
памятник в виде стола и скамейки,
с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом,
следом за дедом моим и отцом.
Но нищий, сидящий у ворот, не пускает героя, заявляя, что нет его места в аллее, нет ни ограды, ни куста сирени, ни фотографии, ни креста. Насмешливая концовка («Словно я мистер какой-нибудь Твистер» — дань детским «антибуржуйским» стихам С. Маршака; нищий, издеваясь, берёт под козырёк) подтверждает вывод о невозможности не только вернуться в родные пенаты, но даже посетить их — чужаку, оторвавшемуся от своих корней: «я же ваш» — увы! нет.
А вот А. Кушнер дважды обращается к этой теме — в «Посещении» (1981) и в «Увидев тот коттедж …» (2000). В первом повторяется привычный зачин «Я тоже посетил / Ту местность, где светил / Мне в молодости луч…». И, как Есенин, автор не узнаёт «лик земли» — нет никаких примет и следов: «Кто б думал, что пейзаж / Проходит, как любовь, / Как юность, как мираж…» .
Во втором поэт обходится без традиционного вступления «Я посетил», хотя и сохраняет оборот «тот, где» («Увидев тот коттедж, где жили мы с тобой…») и ямбический размер (в отличие от Бродского и Лосева). Неоднократно повторяя как заклинание «увидев тот коттедж», поэт припоминает, какой была «ты» и «те», которые несколько лет назад были живы, и некоторые приметы пейзажа тех мест — море, ветер, раскидистые кедры. Как и Бродский, Кушнер видит не призраки ушедших, а тени прежних себя и тебя, оставляя их в прошлом: «Живите там без нас». Воображаемое посещение (он так и не зашёл в коттедж — струсил) завершается обращением и к грядущему, и к нынешнему дню, и к далёким, минувшим временам — к вечному мифу об Одиссее:
… может быть, тогда, как на Итаке,
Увидев тот коттедж, я справлюсь со своей
Сегодняшней тоской и улыбнусь во мраке.
Не замечаете ли вы здесь чуть слышного пушкинского отголоска: потомок во мраке ночи в приятном расположении духа вспомнит предка, как кушнеровский герой себя прежнего?
Не означают ли в сущности «непосещения» Л. Лосева и Кушнера завершение традиции стихов на тему: «Вновь я посетил»? Кто знает…
2011
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК