Сочинение третье: Патологическое

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сочинение третье: Патологическое

Есть книги, которые устаревают со временем, но есть и такие книги, которые устаревают уже в то время, когда они были написаны, такие книги, которые словно бы рождаются сразу устаревшими. «Анна Каренина» — ярчайший пример такой вот мгновенно устаревшей книги. Ясно, что классику и вообще-то читать невыносимо скучно, и читают ее только в школе, потому что бедным детям просто некуда деться, да еще какие-нибудь литературные критики читают классику, просто потому что им тоже некуда деться — работа у них такая. Читать стоит только современную литературу — только она дает ответы на современные вопросы. Жить надо сегодняшним, а не вчерашним днем. И все же, повторюсь, «Анна Каренина» скучна не просто потому, что была написана бог знает когда; я уверен в том, что она была скучна и в то самое время, когда была написана. Это просто образец скучной классики, выписанной по самым классическим канонам.

Что составляет центральную тему романа? — отношения Анны и Вронского и вся тягомотина вокруг развода Анны и Каренина. Что касается отношений Анны и Вронского, то читать о них невыносимо скучно, ведь автор так и не доходит до внятного описания нормальной постельной сцены. Он что-то там смутно упоминает о каких-то ласках, но чтобы показать все, как есть — кишка у него тонка. Везде, где дело доходит собственно до описания этих «ласк», а говоря нормальным языком — секса, мы этого секса и не видим. Но ведь именно это интереснее всего в отношениях между мужчиной и женщиной — секс. Кто доминирует, какие позы используются, получают ли любовники удовлетворение, оба ли, или кто-то больше, а кто-то — меньше. А то мужчина полюбил женщину или женщина мужчину — романтика, одним словом. Да вы копните — почему полюбил? Может быть, ему нравятся ее ступни или ей нравится, что ее избранник волосат, как шимпанзе. Обычное дело. Вот, например, Вронский, напротив, начал рано лысеть, может быть, это и привлекло Анну? Или вот она еще вспоминает, что в первое время ухаживания Вронский так покорно, как собака, смотрел на нее. Может быть, именно это ее и возбуждало — его собачья покорность? Или контраст между его напускной покорностью и последующим владычеством в постели? Такая вот возникает кипа интереснейших вопросов. Что же, отвечает на них Толстой? Нет, естественно. Вспомним, как собственно соединились Анна и Вронский, то есть как они в первый раз переспали друг с другом:

«То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем…

Она, глядя на него, физически чувствовала свое унижение и ничего больше не могла говорить. Он же чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им жизни. Это тело, лишенное им жизни, была их любовь, первый период их любви. Было что-то ужасное и отвратительное в воспоминаниях о том, за что было заплачено этою страшною ценой стыда. Стыд пред духовною наготою своей давил ее и сообщался ему. Но, несмотря на весь ужас убийцы пред телом убитого, надо резать на куски, прятать это тело, надо пользоваться тем, что убийца приобрел убийством.

И с озлоблением, как будто со страстью, бросается убийца на это тело, и тащит, и режет его; так и он покрывал поцелуями ее лицо и плечи. Она держала его руку и не шевелилась. Да, эти поцелуи — то, что куплено этим стыдом»

(ч. 2. XI)

Бедные любовники! Надеюсь, в реальности они получили хоть немного удовольствия, и портит им его лишь тот, кто их и придумал. Представьте себе — заключить в объятия любимую женщину, которая также не только любима, но и сама любит, и думать о произошедшем как о чем-то ужасном и отвратительном. Это ужасно, это в высшей степени отвратительно. Удивляет только, что в этом отрывке хотя бы поцелуи присутствуют, и даже не только лица, но и плеч. Однако и эти поцелуи отравлены средневековой моралью.

Но здесь мы можем предъявить претензию собственно почти всей литературе того времени — вся она, так или иначе, пуританская. Французы начали движение в сторону большой свободы нравов в литературе — ну так на то они и французы. А вот какие претензии мы можем предъявить персонально к Толстому? Да просто он упорно замалчивает все интересное и невыносимо растягивает все скучное. Например, описанию каких-то никому не интересных философских бесед и размышлений Левина посвящены десятки и почти сотни страниц. А вот дневнику Левина, в котором он, вероятно, фиксирует свои сексуальные приключения, тому самому дневнику, который он торжественно вручил своей невесте Кити, чтобы она не витала в облаках (кстати, замечательный поступок — одно из лучших мест романа), — так вот, если у Левина хватило мужества вручить этот дневник Кити, то у Толстого не хватило мужества посвятить нас в эти таинства — содержанию дневника не посвящено ни одной строчки, а вот тут и можно было бы растянуть уточняющее повествование страниц хотя бы на десять. Вместо этого:

«— Возьмите, возьмите эти ужасные книги! — сказала она, отталкивая лежавшие пред ней на столе тетради. — Зачем вы дали их мне!..»

(ч. 4. XVI)

Зачем он дал их Кити, но не дал их нам? Ужасно было бы интересно с ним познакомиться. И так во всем. Вот Стива, Весловский и Левин идут на охоту. Описанию охоты и всяких скучных разговоров о крестьянах и социальной справедливости посвящены целые главы, а вот когда Весловский уходит ночью к дворовым девкам, то что там происходило, нам совершенно неясно, а ведь учитывая ухарство Васеньки, дело могло зайти довольно далеко. Ну, интересно ведь — насколько именно далеко! Ночь ведь все-таки, а ночью чего только не происходит… Или вот еще вспомним эпизод, когда Кити стала чахнуть из-за отставки, полученной от Вронского, в семейство Щербацких приходит доктор и требует осмотра Кити.

«Знаменитый доктор, не старый еще, весьма красивый мужчина, потребовал осмотра больной. Он с особенным удовольствием, казалось, настаивал на том, что девичья стыдливость есть только остаток варварства и что нет ничего естественнее, как то, чтоб еще не старый мужчина ощупывал молодую обнаженную девушку. Он находил это естественным, потому что делал это каждый день и при этом ничего не чувствовал и не думал, как ему казалось, дурного, и поэтому стыдливость в девушке он считал не только остатком варварства, но и оскорблением себе»

(ч. 2. I)

Замечательная могла бы выйти сцена — вот бы описать, как именно ей приходится раздеваться, что она чувствует (может быть, втайне ей этот осмотр очень понравился), как именно он ее ощупывал, какая взаимосвязь между ними установилась — подробности, главное подробности. Вместо этого нас потчуют подробностями ссор между графом и графиней (родителями Кити) да всякими бредовыми сентенциями о бесполезности медицины.

Вообще, главным образом скука расползается по роману оттого, что Толстой берет ну самых каких-то нормальных людей с самыми что ни на есть благопристойными представлениями. Возьмем все ту же любовь. Максимум отклонения от нормы в любви (точнее, того, что выдается за норму ханжеским обществом), какое мы видим в книге — то, что Вронский полюбил женатую женщину. Но это случается и в самом приличном обществе, это почти норма даже по меркам ханжества. В остальном любовь — так замужество; замужество — так дети. Скучно. А ведь и тут есть кое-какие наметки, вспомним, что Вронский как-то явно неравнодушен к своей лошади Фру-Фру:

«Оглядевшись в полусвете денника, Вронский опять невольно обнял одним общим взглядом все стати своей любимой лошади. Фру-Фру была среднего роста лошадь и по статям не безукоризненная. Она была вся узка костью; ее грудина хотя и сильно выдавалась вперед, грудь была узка. Зад был немного свислый, и в ногах передних, и особенно задних, была значительная косолапина… Как только Врон-

ский вошел к ней, она глубоко втянула в себя воздух и, скашивая свой выпуклый глаз так, что белок налился кровью, с противоположной стороны глядела на вошедших, потряхивая намордником и упруго переступая с ноги на ногу.

— Ну, вот видите, как она взволнована, — сказал англичанин.

— О, милая! О! — говорил Вронский, подходя к лошади и уговаривая ее.

Но чем ближе он подходил, тем более она волновалась»

(ч. 2. XXI)

Перспективно, а? Очень перспективно! У них явное взаимное влечение. Вспомним также, как Вронский горевал, когда сломал своей любимой лошади спину. Возможно, тут дело не в одном проигрыше, тут, можно сказать, потеря любимой… Но Толстой не развивает эту линию — так и читателя взволновать недолго, а его роман рассчитан на самую благопристойную публику. А ведь на публику эту бессмысленно рассчитывать — она и в «Анне Карениной» отыщет кучу всего непри­стойного. В конце концов это та самая публика, которая и осудила Анну. Впрочем, читать об Анне — это не то же самое, что осуждать Анну. Прочитав, можно даже пожалеть бедняжку — это тоже будет такая вполне себе благопристойная жалость по отношению к заблудшей душе.

Апофеозом же семейственной благопристойности является следующая сцена:

«На террасе собралось все женское общество. Они и вообще любили сидеть там после обеда, но нынче там было еще и дело. Кроме шитья распашонок и вязанья свивальников, которым все были заняты, нынче там варилось варенье по новой для Агафьи Михайловны методе, без прибавления воды. Кити вводила эту новую методу, употреблявшуюся у них дома. Агафья Михайловна, которой прежде было поручено это дело, считая, что то, что делалось в доме Левиных, не могло быть дурно, все-таки налила воды в клубнику и землянику, утверждая, что это невозможно иначе; она была уличена в этом, и теперь варилась малина при всех, и Агафья Михайловна должна была быть приведена к убеждению, что и без воды варенье выйдет хорошо»

(ч. 6. II)

Мда-а-а-а… Ну знаете, это уже слишком! Слишком, знаете ли. Давайте про варенье, про распашонки, про всякие милые семейные дела. А жизнь — где жизнь во всей ее непристойной наглядности и противоречивости? Не в варенье же! Нет, это варенье с водой и без воды меня просто из себя выводит, не могу равнодушно читать эту сцену… А ведь где-то рядом в это время ходит Левин и подумывает о самоубийстве — вот она, жизнь-то, какова! А они варенье варят!

Анна недалеко от Кити ушла, но жизнь все же основательно пообкатала ее. Да, она тоже мечтала бы вполне законно выйти за Вронского и чтобы все было пристойно, чтобы можно было звать приличных гостей на званые обеды, демонстрировать им свои изящные туалеты и умно поддерживать беседы на всякие принятые в обществе темы. Все ее отличие от Кити в том, что она гранд-дама, а Кити — дама попроще. Соответственно, где у Кити варенье, там у Анны было бы какое-нибудь более изысканное кушанье, то есть даже блюдо — вот и все. Но Анне пришлось прозреть, мир ее разрушился, и накануне самоубийства ей повезло увидеть действительность в самом неприглядном, то есть в самом ясном, свете. Повезло, потому что это было настоящее прозрение, которое — и тут мы можем сказать редкое Спасибо Толстому — показано достаточно подробно. Анна смотрит кругом себя и видит лишь абсурд, лицемерие и грязь:

«— Да и ничего смешного, веселого нет. Все гадко. Звонят к вечерне, и ку­пец этот как аккуратно крестится! — точно боится выронить что-то. Зачем эти ­церкви, этот звон и эта ложь? Только для того, чтобы скрыть, что мы все нена­видим друг друга, как эти извозчики, которые так злобно бранятся. Яшвин говорит: он хочет меня оставить без рубашки, а я его. Вот это правда!»

(ч. 7. XXIX)

И правда — это правда, но и это только начатки правды; но и это только начало пути к тому, чтобы взглянуть на мир более ясным взглядом. Анне и суждено пройти лишь самое начало этого пути правды, и он тут же обрывается. Это символично. Так и Толстому удается показать лишь какие-то обрывки реально важных сцен и затронуть лишь краешки важных тем, но все сразу обрывается и скатывается в торжество классической благопристойности.

А вот у Достоевского хватило духу написать реальность более реально. У него и убийства, и проституция, и педофилия — тоже не скажешь, что все показано, «как есть», но хоть что-то. Все уже похоже на правду. Кругом нас ходят маньяки, а вовсе не милые работящие главы семейств. У каждого в душе сидит свой Раскольников или Ставрогин. Каждый точит свой топор на свою старушку. Скажете, вру? Себе-то не врите.

Семен Трупорезов, автор книги

«Отклонения от нормы как норма сексуальной жизни людей и животных»