Покушение на репутацию Из наблюдений очевидца
Покушение на репутацию
Из наблюдений очевидца
Писатели — так уж повелось — скандалят по всякому поводу и без всякого повода. Делят свежую славу и общее имущество, доставшееся в наследство от советской эпохи, продвигают своих фаворитов и задвигают чужих, ловят друг друга на кумовстве и плагиате, подозревают ближних (и дальних) в продажности и сервильности, непатриотичности и/или антисемитизме, нечистых помыслах и нечестных поступках.
Не все писатели, конечно, затевают скандалы, и далеко не все, разумеется, оказываются в них втянутыми, но в целом согласимся — среда у нас щелочная, едкая. И к тому же именно сигналы о писательских раздорах и распрях, конфузах и взаимных претензиях в первую очередь подхватывают и в жесткую ротацию ставят современные СМИ, так что история постсоветской литературы предстает цепочкой скандалов, сплетен и анекдотов.
Ни в чем вроде бы между собою не схожих.
Впрочем, так ли уж и «ни в чем»?
Сопоставляя наиболее нашумевшие внутрилитературные конфликты минувшего двадцатилетия, нельзя не прийти к выводу, что скандалами в строгом смысле слова можно назвать только те из них, что меняют (или имеют своей целью изменить) к худшему сложившиеся и уже утвердившиеся в сознании публики писательские репутации[86].
Вот, собственно, почти все основные признаки скандала нами уже и намечены.
Во-первых, демиургами (от греч. demiourgos — «творящий для народа»), фигурантами и жертвами скандала могут быть лишь публично известные люди, а в идеале — те, кого в сегодняшней России называют випами. Так, скажем, появившееся на страницах газеты «День литературы» сообщение петрозаводской поэтессы Елены Сойни о том, что московский поэт и публицист Валерий Хатюшин украл и, по крайней мере, дважды под своим именем опубликовал ее стихотворение 1976 года, никакого особенного скандала не произвело[87]. Ибо: кто такая Елена Сойни, автор, возможно, и достойный, зато публике практически незнакомый? Столь же, видимо, малоизвестным в литературном сообществе оказалось и имя московской уже поэтессы Анастасии Дорониной, которую ленинградский поэт Александр Танков в статье «Шествие переперщиков» обвинил в том, что она, совсем как Хатюшин, украла и опять-таки дважды опубликовала под собственным именем его стихотворение 1985 года, изменив в нем всего два-три слова[88]. Зато, совсем наоборот, долгий шлейф пересудов и дискуссий в печати и, особенно, в интернете вызвало содержавшееся в той же статье Танкова открытие, что, оказывается, живущий в Швейцарии Михаил Шишкин, раскавычив и не сославшись на авторство, ввел в свой роман «Венерин волос» большой фрагмент автобиографической прозы Веры Пановой. Что ж, все вполне логично: и Вера Панова — писатель с непозабытой еще репутацией, и Михаил Шишкин — на виду, что подтверждено присуждением за «Венерин волос» премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга».
И более того. В случаях, когда фигурантами скандала становится группа лиц, основные репутационные потери несет не самый виновный, а самый известный литератор. Так, в ходе межфракционной борьбы за имущество бывшего Союза писателей выяснилось, что некий литературный функционер Арсений Ларионов под шумок приватизировал роскошный особняк издательства «Советский писатель» на Поварской улице в центре Москвы, да к тому же еще и распродал несколько строений, находившихся в общей писательской собственности[89]. И что? А то, что в результате многократных обращений в правоохранительные органы Ларионов стал, конечно, в итоге подследственным, но никак не персонажем общественной молвы — в отличие от Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской и Государственных премий Юрия Бондарева, который, по заявлению Сергея Михалкова, затеявшего скандал, то ли заступился за Ларионова, то ли был его кукловодом или, говоря на языке бандитских «разборок», был его «крышей»[90].
В-третьих, для того, чтобы потерять (или «подмочить») доб рую репутацию, надо ею располагать. Вернувшись к столь, казалось бы, разным эпизодам с Валерием Хатюшиным и Арсением Ларионовым, можно заметить, что репутации этих литературно бездарных жидоморов и коммунофилов падать было уже некуда — даже в глазах их «заединщиков».
И еще один, четвертый пункт.
«Скандал, — утверждает Владимир Новиков в статье “Поэтика скандала”, — выводит наружу глубокие внутренние противоречия литературной жизни. Это индикатор, это градусник духовно-эстетической атмосферы»[91].
Эта точка зрения выглядит настолько убедительной, что, кратко характеризуя основные параметры литературного скандала, я в своей книге тоже счел возможным заметить, что
«за выяснением отношений на уровне «личность и личность» должны просматриваться нерешенные (или в принципе нерешаемые) вопросы творческой жизни»[92].
Но так ли это? Вернее, всегда ли это так? Скажем, известный в прошлом литературный критик и журнальный редактор, а ныне преуспевающий бизнесмен Андрей Мальгин прервал долгое творческое молчание, издав в 2006 году свой первый роман «Советник президента», камня на камне не оставляющий от репутации видного прозаика и, действительно, советника президента Анатолия Приставкина.
Причины, по которым именно Игнатий Присядкин (такой прозрачный псевдоним предложен автором) стал героем памфлета или, если угодно, пасквиля[93], читателю неизвестны. Зато ему, читателю, видно, что пером А. Мальгина движет чистая, беспримесная ненависть, жертвами которой становятся все близкие Присядкину лица: его жена, его дочь, правозащитница Анна Бербер (в ее образе легко угадывается Алла Гербер), оппозиционная журналистка Алла Поллитровская (читай: Анна Политковская, злодейски убитая уже после выхода романа) или бывший глава президентской администрации Хилатов… И более того, как пишет в журнале «Итоги» Людмила Киселева,
«вы найдете тут всех — одних под прозрачными псевдонимами, иных в предельно обобщенном виде, но мало не покажется никому», ибо, помимо окружения Приставкина-Присядкина, в романе действуют
«чиновники московской мэрии, гении воровства и совершенно азиатского лизательства, молодые гэбешные волки из президентской администрации, журналисты и шоумены, скурвившиеся прожектора перестройки и маразмирующие шестидесятники, мальчики и девочки из растленной золотой молодежи…»[94].
В силу этого роман «Советник президента» приобретает, конечно, и расширительный смысл, из сатиры на одно (пусть даже и заметное лицо) лицо перерастая в сатиру на весь истеблишмент путинской России. И тем не менее, поскольку романист «пересказывает слухи, цитирует частные разговоры и подобные тому авторитетные источники», его книгу, говорит критик Юрий Арпишкин, восприняли прежде всего как «роман-сплетню»[95]. И этого мнения не переменили ни последовавшая за «Советником президента» пьеса А. Мальгина «Присядкин на том свете», ни «ответный» памфлет Марины Приставкиной «Ведьмочка и Анальгин». Так что нам остается лишь гадать, вскрыла ли интрига «Мальгин против Приставкина» те или иные «нерешенные вопросы творческой жизни».
Но вот еще один пример. Журналистка и писательница Ольга Кучкина к годовщине со дня смерти Владимира Богомолова опубликовала в «Комсомольской правде» статью «Победитель» (28.12.2004), где, высоко оценив творчество автора «Ивана», «Зоси» и «Момента истины», дала и справку о биографии писателя: родился в 1926-м, с 15 лет на фронте, где прошел путь от рядового до командира роты, был ранен, дважды контужен, имеет боевые награды… Ответом на эту вполне стандартную публикацию стали абсолютно неожиданные по содержанию письма, полученные редакцией от людей, давно и хорошо знавших Богомолова, где говорилось, что все эти биографические сведения — «фальшь» и «дезинформация», сознательно распространявшиеся самим писателем. Что родился он не в 1926-м, а в 1924-м году, что на фронте не был ни дня и что, соответственно, не был ни ранен, ни контужен, а посему «законных» боевых наград иметь не может… Следовательно, прославившая Богомолова военная проза основана не на его личных, а на заемных впечатлениях, что, согласитесь, меняет дело. И более того — его настоящая фамилия отнюдь не Богомолов, причем — немаловажная деталь — подлинным отцом писателя был еврей — профессор математики Иосиф Войтинский, репрессированный и расстрелянный в 1937 году, да и мама была отнюдь не украинкой, как рассказывал сам Владимир Осипович, а еврейкой из Вильнюса, и девичья фамилия ее Тобиас.
Профессиональный журналист, Ольга Кучкина не могла не поделиться этими сенсационными новостями с читателями. И вполне понятно, что ее новая статья о любимом писателе «Кем был на самом деле писатель Богомолов?»[96] породила эффект разорвавшейся бомбы. За попранную, как им показалось, честь автора «Момента истины» заступились авторы коллективного письма в «Литературную газету», квалифицировавшие публикации «Комсомольской правды» как «хулиганское нападение» и «камень в нашу Святыню, в праздник Великой Победы!» (2005, № 16)[97]. Что же касается десятков других печатных и сетевых откликов, то в одних из них О. Кучкину обвиняли во лжи и клевете, в других в нагнетании антисемитизма, в третьих, заметив, что «евреем быть трудно», погружались в «размышления о людях, нередко весьма значительных, стремящихся освободиться от пут своего еврейского происхождения», и в этом смысле «мимикрия Богомолова — не единственная в своем роде»[98].
Все признаки классического репутационного скандала в этой истории налицо. Неясно лишь, выводит ли он наружу «глубокие внутренние противоречия литературной жизни» или, говоря иными словами, «нерешенные (или в принципе нерешаемые) вопросы творческой жизни». Ответ вроде бы напрашивается отрицательный. Хотя, с другой стороны, разве не станет этот эпизод отныне почти обязательным в давних спорах о праве писателя легендировать свою биографию, заниматься не в метафорическом, а в строгом смысле слова «жизнестроительством»?
Здесь есть о чем подумать. Продолжая же разговор об архитектонике современного скандала, уместно (и, по-видимому, даже необходимо) подчеркнуть, что литературное пространство сейчас, как никогда прежде, расколото на отдельные и практически не сообщающиеся друг с другом сегменты и секторы. Поэтому мы вправе характеризовать современную русскую словесность как мультилитературу, понимая ее как «сложно структурированный конгломерат не только текстов, но и литератур — самых разных, зачастую конфликтующих между собою, но в равной степени имеющих право на существование»[99]. И поэтому же зона распространения скандала, его, если угодно, «ареал» практически равны сфере, в какой известен и, более того, в какой тот или иной писатель имеет добрую репутацию. Так что шумный, многократно и с разных точек зрения описанный в прессе («Литературная газета», газеты «Литературная Россия», «Московский литератор», «Патриот», газета и журнал «Слово») конфликт Сергея Михалкова и Юрия Бондарева хотя вроде бы и изменил всю расстановку сил на территории «патриотической» словесности, литераторами либеральной, условно говоря, направленности, тем не менее, был либо не замечен, либо просто принят к сведению, т. е. не был воспринят ими именно как скандал. Точно так же те, кто пишет, анализирует и читает качественную, серьезную литературу, не более чем к сведению принимает скандалы, постоянно сотрясающие массовую, коммерческую словесность, — даже и в том случае, если их фигурантами оказываются писатели с громкими именами (таковы, например, обвинения Дарьи Донцовой в беззастенчивом продакт плейсменте или подозрение, что серия романов Дмитрия Емеца о юной волшебнице Тане Гроттер есть не более чем плагиат по отношению к романам Джоанны Роулинг о Гарри Поттере)[100].
Словом, как бы ни разнились по форме, по содержанию и масштабу литературные скандалы, в их основе всегда покушение на репутацию.
И это понятно. В конце концов, репутация — может быть, главная ценность, какой располагает писатель. Причем в отличие от имиджа, то есть от образа, который сознательно или полуосознанно выстраивается самим писателем и практически не зависит от мнения других людей, репутация, как раз наоборот, только из этих мнений и складывается, являясь их суммарным производным, следствием отношения к тому или иному автору в литературном сообществе, в среде квалифицированных и неквалифицированных читателей. В этом смысле, — говорит Александр Кустарев, —
«репутация — вещь более реальная, чем человек; она и есть реальный элемент общества — общество состоит не из людей, а из репутаций»[101].
И в этом же смысле, если автора можно назвать творцом собственного имиджа, несущим всю полноту ответственности за него, то по отношению к собственной репутации автор выступает только в роли ее носителя, зачастую лишенного возможности поправить или изменить мнение, которое о нем уже сложилось.
«Вопрос, — продолжим цитирование статьи А. Кустарева, — ставится так: от чего больше зависит репутация автора — от его достижений морально-художественного свойства или от усилий целенаправленных комментаторов?»[102]
Конвенциальный характер репутации очевиден. Очевидно и то, что репутацию, благодаря целенаправленным усилиям, можно, с одной стороны, создать на пустом месте (и тогда — как правило, в кулуарах — говорят о «дутых», «незаслуженных» репутациях), а с другой, ее можно столь же целенаправленными усилиями погубить — устроив публичный скандал и запустив по отношению к тому или иному автору процедуру остракизма, превратив этого автора в своего рода жертву либерального террора в литературе[103]. Впрочем, и для развязывания либерального террора всегда необходим повод — высказывание или поступок самого фигуранта, по-новому и, что особенно важно, неожиданно освещающие его личность.
В этом смысле у скандала тот же секрет, что у юмора, то есть необходимо, простите такую аналогию, нарушение «рифменного ожидания», внезапно обнаружившееся несовпадение привычного образа писателя с тем, что он, оказывается, думает или делает.
Так — вспомним давнюю историю — шок, который у пишущего и читающего сословия вызвала посмертная публикация «Дневников» Юрия Нагибина, объяснялся не только и не столько оскорбительной резкостью суждений, содержавшихся в этой книге, сколько тем, что они принадлежали именно этому писателю. Тончайший лирик, при жизни всячески избегавший каких бы то ни было конфликтов, — и вдруг мизантроп сродни Собакевичу. Для скандала этого оказалось достаточно.
Или еще один пример. Дебютировав «Письмом Михаилу Шемякину» в «Независимой газете» (12. 11. 1991), объявив непримиримую войну казенным советским философам, а главное, распечатав фрагменты своего «Бесконечного тупика» в той же «Независимой газете» и одновременно в журналах «Наш современник», «Логос», «Новый мир», «Континент», «Социум», никому ранее не известный Дмитрий Галковский был многими оценен как главное литературное и интеллектуальное открытие первой половины 1990-х годов. «Наиболее выдающегося писателя и мыслителя младшего поколения» увидел в Галковском Вадим Кожинов[104], и с ним в течение некоторого времени готовы были соглашаться даже те, кто несогласие с Кожиновым считал делом собственной чести.
Но вот именно что «в течение некоторого времени». Ибо Галковский, сознательно положивший производство скандалов в основу своего литературного поведения, тут же и неожиданно для многих своих поклонников подверг беспрецедентно сокрушительной деструкции не только тухлую философскую и литературную советчину, но и наследие, но и репутации таких знаковых для либеральной интеллигенции, культовых, как сейчас бы сказали, фигур, как Мераб Мамардашвили и Булат Окуджава. Что никак не повлияло на сложившиеся в обществе репутации Мамардашвили и Окуджавы, зато необратимо привело к трансформации собственной репутации Галковского. С этих пор он стал восприниматься исключительно как человек-скандал, как «фигура уникальная. По сочетанию природной одаренности и какой-то старательно воспитанной разнузданности» (Лев Аннинский)[105], как писатель, строящий свои тексты «на том, что все-все, кроме него, — гады, а он майский ландыш» (Татьяна Толстая)[106], и поэтому, соответственно, к его мнениям можно (и должно) относиться исключительно как к очередным эскападам профессионального бретера. Сам Галковский, разумеется, оценил эти отзывы как «разнузданную травлю», заявив (хотя и не выполнив этого обещания), что он прекращает всякие контакты с российской общественностью[107].
Впрочем, достаточно историй, когда тот или иной литератор преднамеренно и по собственной воле меняет свою репутацию к худшему — как посмертную (случай Нагибина), так и прижизненную (случай Галковского). Поговорим о примерах иного рода. Тем более что речь пойдет о подозрениях в антисемитизме и вообще в ксенофобии, а нет, наверное, надобности напоминать, что эти подозрения по своей тяжести и по своим репутационным последствиям сопоставимы только с характерными для советской эпохи обвинениями в сотрудничестве с органами госбезопасности. Уличенный (или заподозренный) в антисемитизме литератор часто становится «нерукопожатным», подвергается остракизму и вынужден даже менять среду своего пребывания — скажем, издания, в которых он печатается, писательские ассоциации, в которых он состоит, и т. д.[108]
Такова цивилизационная, принятая и в современной России норма. Но вот вопрос: всегда ли квалификация того или иного высказывания, того ли иного поступка как антисемитского становится общественно значимым скандалом? Ответ: разумеется, не всегда. Так что Станислав Куняев или Владимир Бушин могут, не опасаясь кого-либо изумить, сколь угодно часто и сколь угодно наглядно демонстрировать свои ксенофобские наклонности, ибо эти их наклонности не только всем давно хорошо известны, но и составляют основу их личных репутаций.
Есть случаи, несравненно более сложные. Такова, например, история с книгой Александра Солженицына «Двести лет вместе», как раз и посвященной русско-еврейским взаимоотношениям.
Ее ждали. Одни — не сомневаясь, что писатель наконец-то из латентной формы в наглядную переведет собственный антисемитизм, проявленный (или будто бы проявленный) уже в его более ранних произведениях. Другие — опять-таки не сомневаясь, что эти книги снимут с Солженицына, опять же наконец-то, все обвинения в антисемитизме.
С разрывом в год оба тома солженицынского исследования поступили на рынок. О них, разумеется, много писали, и писали разное, с прямо противоположных позиций. Но скандала не вышло. По той простой причине, что все, кто откликнулся на двухтомник «Двести лет вместе», не только не переменили свое априорное мнение о Солженицыне, но и укрепились в нем. Так, Григорий Бакланов в обширном памфлете «Кумир», прочтя обе книги «с карандашом, не спеша», нашел, что «как историческое исследование» они «совершенно ничтожны и не заслуживают подробного разбора». Зато еще раз удостоверился в том, что «Солженицын не любит евреев», «даже ненавидит» и «эта ненависть зоологического свойства», так что вполне уместно будет применить к нему слова Лиона Фейхтвангера «Не каждый подлец — антисемит. Но каждый антисемит — подлец»[109].
Если подходить к этому вопросу сугубо количественно, то нетрудно убедиться, что среди сотен и печатных, и сетевых откликов такая точка зрения, безусловно, преобладает[110]. Но, преобладая количественно, она отнюдь не является единственной. Защитники Солженицына в прямую полемику с его обвинителями не вступили, но, тем не менее, ясно изложили свои взгляды, увидев «величие Солженицына» в частности и в том, что он умеет корректно «вести ответственный разговор о том, что мучает очень многих»[111]. Их позиция, таким образом, не переменилась, как, впрочем, не переменились позиции и тех, кто истолковал двухтомник Солженицына как исповедь застенчивого антисемита или как манифест воинствующей ксенофобии. А раз status quo соблюдено, то откуда же взяться скандалу?
Такому, например, какой еще в 1986 году вызвал обмен письмами между историком Натаном Эйдельманом и писателем Виктором Астафьевым[112].
Дело уже давнее, поэтому напомним, что на заре перестройки Астафьев, преодолевая сопротивление цензуры, напечатал в журнале «Октябрь» роман «Сентиментальный детектив» (1986, № 1), а в журнале «Наш современник» рассказ «Ловля пескарей в Грузии» (1986, № 5). В рассказе грузины были представлены высокомерными торгашами, беззастенчиво обирающими доверчивых русских людей, — и реакция последовала незамедлительно. Уже в июле «Наш современник» вынужден был напечатать протестующее письмо И. Абашидзе, Ч. Амирэджиби и О. Чиладзе[113], а на очередном (и, как оказалось, последнем) съезде писателей СССР грузинская делегация потребовала от автора рассказа извинений и, не дождавшись их, демонстративно покинула зал заседаний в Большом Кремлевском дворце, так что в конце концов публичные извинения от имени русских писателей вынужден был принести один из старейших делегатов съезда Гавриил Троепольский. В кулуарах много говорили и об астафьевском романе, о том, что в нем писатель, наряду с вполне традиционными для деревенщиков выпадами в адрес городской интеллигенции, позволил себе недобрым словом помянуть «десяток еврейчат», занимающихся русской литературой. Впрочем, опасения, уж не встал ли и Астафьев, вслед за Владимиром Солоухиным, Василием Беловым и Валентином Распутиным, на позиции воинствующего национализма и, соответственно, антисемитизма, звучали вот именно что в кулуарах. О гласности в ту пору еще никто не слыхивал, проблема русско-еврейских отношений была в советской печати абсолютно табуирована, так что, возможно, эти опасения рассосались бы сами собою, — благо, Астафьев располагал к тому времени одной из самых безупречных писательских репутаций, в том числе и в глазах либеральной интеллигенции, чувствительной к самомалейшим проявлениям ксенофобии.
Как раз заботою об этой репутации было и продиктовано, в частности, письмо, с каким Натан Эйдельман обратился к Виктору Астафьеву. Это письмо было корректным, даже почтительным[114], но и вызывающим — по крайней мере, вызывающим на объяснения, ибо, приведя наиболее одиозные пассажи из произведений Астафьева, Эйдельман напомнил ему о гуманистических традициях русской литературы — традициях толерантности и национальной отзывчивости, традициях, предписывающих, «размышляя о плохом, ужасном, прежде всего, до всех сторонних объяснений, винить себя, брать на себя; помнить, что нельзя освободить народ внешне более, чем он свободен изнутри».
Астафьев ответил на это письмо, но не контраргументами, а взрывом ярости, обвинив своего корреспондента в ненависти к русскому национальному возрождению и заявив, что в сталинских лагерях евреи «находились и за преступления Юрковского и иже с ним, маялись по велению “Высшего судии”, а не по развязности одного Ежова».
Узнав, что его «черное», по мнению Астафьева, письмо было будто бы переполнено «не просто злом, а перекипевшим гноем еврейского высокоинтеллектуального высокомерия», Эйдельман отправил прославленному романисту еще одно письмо, на этот раз прощальное («Прощайте, говорить, к сожалению, не о чем»), а всю их переписку сделал достоянием самиздата, тиражи которого в ту пору были вполне сопоставимы с тиражами не только нынешних литературных журналов, но и нынешних «общенациональных» газет.
Скандал разразился оглушительный, затронувший едва ли не все читающее сословие, которое и предположить не могло, что взгляды его любимого писателя окажутся столь шовинистическими, а позиция столь агрессивной. Разумеется, кое-кто, спасая честь Астафьева, назвал Эйдельмана «провокатором», обвинил его в «гапоновщине»[115]. Но в целом шок, вызванный внезапно (для большинства) обнаружившимся антисемитизмом автора «Царь-рыбы» и «Печального детектива», был таков, что лишь в 1990-е годы его репутация была восстановлена — да и то отнюдь не в прежнем объеме.
Причем — и это представляется очень важным — восстановлена благодаря вовсе не переменой в отношении писателя к его былому оппоненту[116] и уж тем более не переменой в его воззрениях на национальный вопрос[117]. Решающую роль в «амнистировании» Астафьева сыграли два других обстоятельства. Во-первых, он однозначно поддержал действия Бориса Ельцина и кремлевских реформаторов по демонтажу советской системы и коммунистической идеологии, решительно разорвав с кругом былых «заединщиков» — лидеров националистического Союза писателей России и авторов журнала «Наш современник». А во-вторых, бесконечное обсуждение еврейско-русской проблемы и позиции отечественных классиков на этот счет, что все последние двадцать лет идет на страницах как российской, так и русской зарубежной печати, объективно, и часто помимо воли участников этого обсуждения, поместило Астафьева не вне, как казалось раньше, а внутри давней литературной традиции. Раз уж, мол, Пушкин и Гоголь, Достоевский и Чехов, Блок и Булгаков позволяли себе высказывания, которые можно — при желании — истолковать как юдофобские, то и «грех» Астафьева не то чтобы невелик, не то чтобы простителен, но, скажем так, неудивителен и потому уже не вызывает шокирующего эффекта.
Впрочем, возможно, тут действуют и закономерности более общего порядка. Дело в том, что ударные волны скандалов имеют свойство затухать — и от центра конфликта к его периферии, и просто с течением времени, мало-помалу, хотя и не обязательно в полном объеме, восстанавливающим былые и ставшие уже общепринятыми репутации фигурантов и жертв. В этом нетрудно убедиться, заново перелистывая страницы истории русской литературы за последние два десятилетия. Например, обвинение в плагиате вовсе не помешало Михаилу Шишкину ни получить солидные литературные премии, ни укрепить свою (вполне заслуженную) репутацию признанного мастера так называемой «сложной», интеллектуальной прозы. Неквалифицированное читательское большинство, перечитывая или впервые открывая для себя «Батальоны просят огня», «Тишину», «Берег», «Мгновения» или иные сочинения Ю. Бондарева, уже забыло, а вероятнее всего даже и не подозревает о том, что их автор оказался замешан в денежных махинациях. Скоропреходящими, не затрагивающими глубинного читательского отношения к книгам писателя, оказались и разыскания в области родословной и биографии Владимира Богомолова. Да и читатели поэзии, особенно удаленные от столичной, как сейчас говорят, тусовки, по-прежнему высоко ценят стихи и эссеистскую прозу Евгения Рейна — несмотря на то, что на его долю выпало несчастье принять участие в скандале и понести наибольшие репутационные потери в связи с нелучшей идеей перевести на русский язык «Рухнаме» одиозного Туркменбаши.
Другой вопрос — чего, каких душевных мук все эти скандалы стоили их фигурантам, жертвам и даже очевидцам. И какой урок подают они другим литераторам.
Как тем, кто, вслед за Дмитрием Галковским, положил беспрерывное производство скандалов в основу своей литературной карьеры (здесь в качестве примера можно назвать критика Виктора Топорова, как Тузик грелку, в клочья рвущего самые безупречные репутации и самые интересные книги последних лет).
Так и тем, кто, опасаясь скандалов как самой главной угрозы собственному доброму имени, прибегает к сознательной самоцензуре, с избыточной (для писателя) осмотрительностью избегая и рискованных, «опасных» тем, и нетривиальных высказываний, и поступков, которые кем-то могут быть истолкованы как предосудительные.
«Санитарный» смысл литературных скандалов очевиден. Их возникновение, по-видимому, неизбежно, особенно учитывая писательскую среду — как уже сказано, щелочную, едкую. Их приманчивость для средств массовой информации, для публики, жадно ищущей развлечений, понятна. И тем не менее, оказавшись однажды невольным участником литературного скандала[118] и не единожды убедившись, что эти конфликты не разбирают ни правых, ни виноватых, я никогда уже не рискну вслед за Владимиром Новиковым утверждать, что скандалы — это
«благотворные (хотя и болезненные) добрые ссоры, которые в искусстве всегда ценнее “худого мира” чинных славословий и взаимных комплиментов»[119].
Впрочем, это тема уже другой статьи.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.